Иерусалим правит - Муркок Майкл Джон 21 стр.


— Очень высокий, довольно бледный. Красивый, немного женоподобный. Превосходно одевается. Знал тебя в Питере? Вел с тобой дела во Франции?

Это не мог быть никто, кроме Коли.

— Ты говоришь, что он путешествует? — Я в замешательстве пошел по трапу, но почти сразу же остановился на ступеньках.

— Да. Он был в Танжере, к примеру, только несколько недель назад. Вероятно, это как-то связано с политикой, но прямо он не говорил. Он останавливался в «Вилла де Франс».

— И жена была с ним? — Почти сверхъестественным образом Эсме очутилась на верхней палубе; она переоделась, и ее настроение решительно переменилось. Теперь она казалась маленькой Мэри Пикфорд, викторианским ангелочком — я знал, что в глубине души она была именно такой.

— Нет, мисс. — Шура посмотрел на нее дружелюбно и прямо. — По крайней мере, я так не думаю.

Я с радостью познакомил двух своих драгоценных друзей. Мы поднялись по лестнице, а Эсме стояла на верхней площадке, как королева, принимающая знаки внимания.

— Александр Семенович Нива, позволь тебе представить Эсме Болесковну Лукьянову, мою суженую. Эсме, мой кузен Шура.

Шура поцеловал крошечную ручку Эсме и пробормотал какую-то любезность. Эсме извинилась. Она сказала, что идет к себе в каюту и надеется присоединиться к нам позже, возможно, за обедом. Наш корабль уже снимался с якоря и держал курс в открытое море. Я отвел Шуру в салон и отыскал свою бутылку под стойкой бара. Это была «Старая плантация Бомонта» — лучший бурбон в Новом Орлеане. Капитан Квелч где-то раздобыл целый ящик этого напитка и презентовал мне три кварты. Шура был очень благодарен.

— От коньяка и виски становится плохо, а вино здесь ужасное. Хочется той выдержанной, золотой водки, которую мы пивали у Эзо в Слободке.

Честно говоря, я не помнил, чтобы в кабачке у Эзо подавали такие замечательные напитки, но я не стал бы возражать кузену и нарушать мир даже в том случае, если бы он заявил, что Царь был евреем! Я сказал Шуре, что пью бурбон по той же самой причине. Я описал кое-какие из приключений, которые пережил после отъезда из Одессы на «Рио-Крузе», похождения в Константинополе, встречу с Эсме, странствия по Италии и Франции, мои инженерные достижения в Париже и Лос-Анджелесе, карьеру в кино, о которой Шура уже слышал от капитана Квелча. Я не видел никакого смысла в том, чтобы пересказывать неприятные эпизоды своей биографии.

На Шуру мой успех произвел чрезвычайное впечатление, но его собственные похождения были куда печальнее. Несмотря на то что у него осталась лишь одна рука, избежать призыва не удалось, и только повоевав в нескольких армиях, он смог выбраться в Варну, а оттуда в Софию, где, по его словам, ненадолго влюбился. Затем Шура переселился в Фиуме, но выходки дАннунцио[293] превратили город в непригодную для жилья трущобу, и потому он проделал долгий путь до Марселя, где присоединился к нашему старому знакомому, сыну дантиста Ставицкому, теперь французскому гражданину.

— У нас как бы прежняя одесская сеть, — сказал Шура. — Ставицкий даже нашел работу для Бориса и Малышки Грани. Она сейчас в Танжере, покупает и продает…

— А Борис ведет счета?

— Точно! Конечно, Марсель не Одесса, хотя кое-что общее есть. Мне теперь нужна жара. Не уверен, что мог бы снова поселиться на Украине.

Я даже не задумывался об этом. Я уже привык к Калифорнии и к тому, что хорошая погода пробуждает в людях лучшие качества — в точности как в Одессе, особенно если ее сравнить с остальной частью Империи. Верный себе, Шура несколько раз пошутил насчет моего костюма-тройки. Он сказал, что его собственный костюм — самый последний писк парижской моды. Американцы были совсем не элегантны! Я напомнил, что всегда считал его вкус немного показным. Меня же воспитали в старых традициях. Я не стал говорить ему, что наша ветвь семьи неизменно отличалась несколько большим интеллектом, чем его собственная, — в конце концов, они были только мелкими лавочниками. Вместо этого я сказал Шуре, что найду себе хорошего английского портного, как только мы пришвартуемся в Александрии. Я хотел знать, чем он намеревался заняться в Триполи. Шура сказал, что изучал тамошние нефтяные месторождения. «Фирма» собиралась устроить нечто вроде филиала. И я сразу понял, при чем тут Коля. Волшебник, который легко ориентировался в тайнах высоких финансов, князь Н. Ф. Петров стал выдающимся игроком на фондовой бирже. Его приглашали, чтобы определить ценность месторождений и отыскать лучший способ ведения дел. Это не его вина, что наша «Роза Киева» сгнила в своем сарае, став жертвой Большого левантинского бизнеса, который добивался разорения нашей «Трансатлантической аэронавигационной компании» и подготавливал наше крушение. Я никогда не узнаю всей правды о той печальной истории. Конечно, Коля не виноват, что бремя ответственности за наше поражение пало на меня, что меня заклеймили как мошенника и заставили бежать. Он, в конце концов, добровольно решился остаться и боролся за нас как герой. Я мог только благодарить Бога, что силы, выступившие против нас, в итоге не ополчились на него. Без сомнения, оказалось очень большой удачей, что отец его жены тоже был одним из директоров нашей компании и, стараясь избежать семейного скандала, отправил Колю в своеобразное изгнание, но я все-таки с удивлением услышал о том, что мой друг внезапно сменил род занятий. Возможно, в конце концов, ему просто наскучила рутина парижского светского общества. Подобно мне, князь Николай был по натуре авантюристом, жаждущим риска, неутомимо стремящимся к новым подвигам. Эти последние известия намекали на то, что я могу повстречаться с ним снова — скорее, чем смел надеяться. Наши пути должны были пересечься. Я начал подумывать о возвращении в Европу. С американским паспортом и верительными грамотами Тома Питерса, киноактера, у меня, казалось, не могло возникнуть никаких затруднений. В конце концов, экран подтверждал мою новую, американскую личность! Но мне еще некоторое время не стоило появляться во Франции. Как было бы замечательно, подумал я, снова увидеть Рим. У меня там жили хорошие друзья. События 1922 года[294] стали началом великого социального эксперимента, только теперь достигшего полного расцвета. Муссолини привел Италию к замечательной стабильности.

Когда закончатся съемки нашего египетского фильма, сообщил я Шуре, вероятно, мы с Эсме устроим медовый месяц в Европе. Мои друзья да Баццанно, Лаура Фискетти и Аннибале Сантуччи, конечно, по-прежнему жили в своем мире, поедая поджаренные артишоки и споря о будущем разных стран. Мне хотелось бы снова повидать их. И еще люди говорили, что Берлин теперь намного интереснее, чем Париж. Мы поедем в Лондон, где меня все еще дожидались деньги. О них я упоминал с улыбкой. Те деньги казались мне целым состоянием, прежде чем я научился сам зарабатывать на жизнь. Но они послужат хорошим предлогом, чтобы отыскать мистера Грина и мистера Паррота.

— Я слышал, эти старые жулики неплохо распорядились деньгами моего папаши, — радостно ответил Шура. Мы вышли на палубу, чтобы полюбоваться закатом над далеким городом. — Я сомневаюсь, что ты получишь свои деньги, мой милый Симка. И мы никогда не узнаем, сколько же им досталось. Папашу пристрелили очень быстро. Красные, я полагаю. В общем, погромщики назвались по-другому и отправились искать «спекулянтов»! Результаты были почти такими же. Казаки не меняют привычек. Женщин-спекулянток чаще всего насиловали, а мужчин убивали, как и детей. И все это в Слободке. Ванда вроде бы спаслась.

Я сохранил теплые воспоминания о его сестре.

— Надеюсь, что так. — Не стоило говорить ему, что Ванда, вероятно, мертва.

К тому времени, когда Эсме присоединилась к нам, а капитан Квелч, миссис Корнелиус и все остальные собрались к обеду, мы с Шурой слишком много выпили. Я очень смутно помню остаток вечера, разве что теплоту и нежность наших ностальгических переживаний — в этой эйфории я пребывал, при помощи кокаина Шуры и моего бурбона, до тех пор, пока лодка не увезла его в Триполи. Мы отправились в Александрию прежде, чем я сумел убедиться, что могу прочитать неразборчивые буквы — адрес отеля, постоянного обиталища Шуры в Танжере.

Мое воссоединение с кузеном положило начало целительному процессу. До тех пор я пять лет носил в душе кровавую рану — рану, появившуюся, когда я оторвался от отчизны, от земли степей и широких рек, где мои казацкие предки создавали свою Сечь. Я никогда не собирался уезжать из Одессы, с родины. Но мне пришлось, потому что большевики заполонили страну, подчинив ее своей ужасной воле. Я стал участником массового исхода, по сравнению с которым исход евреев из Египта — поездка на пару дней. Все лучшее, что было Россией, обратилось в бегство. Все лучшее, что уцелело. Ученые, писатели и мыслители, инженеры и солдаты — многие из нас пытались притворяться, что нет никаких открытых ран, нет боли, нет мечты о нашем славянском доме. Покинув Россию, я сбился с пути. Я позабыл об этой необходимой боли. Услышав рассказы Шуры о старых друзьях и прежних временах, я понял: какие-то остатки прошлого должны уцелеть. Прошлое нельзя воссоздать, но, с другой стороны, нельзя, чтобы оно пропало. Мой веселый, очаровательный двоюродный брат, прежде чем покинуть «Надежду Демпси», вернул мне несколько бесценных лоскутов прошлого. Словно целебные повязки, эти обрывки укрыли мою рану — и шрам в душе наконец зарубцевался.

Шура никогда не узнал о том, что почти в самый последний момент принес мне целительный дар — утешительные воспоминания.

Глава десятая

Нам говорят, что колдовство изгнано в Африку. Нас уверяют, что оно мертво и позабыто в Суррее и всех цивилизованных округах Англии. Нам рассказывают это по радио, та самая Би-би-си, которая ночью и днем распространяет ересь и богохульства, пока продавцы трав и гомеопаты расхваливают свой мусор миллионам слушателей! Что же это, как не колдовство? Джимми Янг и «Женский час» — кто они, как не посредники, с помощью которых сатанинские заветы алхимии и черной магии передаются нетерпеливым новообращенным? Да, люди с телевидения предлагают нам «Звезды по воскресеньям» или «Финальную программу»[295], мы по нескольку минут в день слушаем на «Домашней службе» священника (или — гораздо чаще — раввина). Но какое это имеет значение, когда двадцать три из каждых двадцати четырех часов вещания посвящены распространению коммунизма, оккультизма, иудаизма и неприкрытого мужеложства, а тружеников отделов драм и непостановочных программ воодушевляет «языческий дух»? Можно добавить, что ситуацию нисколько не улучшает замена безбожного пресвитерианина крипто-католиком.

«Но это же Англия, — скажете мне вы со своей обычной самодовольной снисходительностью. — Здесь не произошло никаких изменений. Мы всегда были языческой страной. Таков секрет нашего успеха. Ради чего, по-вашему, затеяли Реформацию? Не говоря о Кромвеле…[296] Мы создали Бога из наших собственных приукрашенных недостатков и решили доказать всему миру, что наш бог превыше других». Да! Вы удивлены, что мне известны эти аргументы? Молодые люди — дураки. Они думают, что мы всегда были старыми и бессильными. Почему они не могут смотреть и учиться? Да, я видел колдовство и феодализм во плоти, прямо у себя под носом, и если это не поможет вам оценить нашу рационалистическую и просвещенную вселенную, то вам уже ничто не поможет. Говорят, у тех, кто возвращается из колоний, сохраняются воззрения столетней давности. Это потому, что они являются из мира, все еще отстающего на сто лет или, в некоторых случаях, на тысячу или миллион. Нам не следует презирать мнения людей менее цивилизованных, чем мы сами. Мы должны помочь им ступить на путь прогресса, научить их писать и читать на их собственном языке, но мы должны и выслушать то, чему они могут научить нас. Иногда этот метод дает превосходные результаты, как в случае Гавайев, но в Египте, например, дела обстоят самым печальным образом. Уже не в первый раз эта страна отвергла руку помощи, протянутую благородной силой, и взамен соскользнула в глубокую яму коррупции и варварства, став легкой добычей для турок и бедуинов, тех шакалов, которые готовы пировать на остатках любой цивилизации, но лишь тогда, когда она прогниет до костей, когда зловоние от ее трупа разнесется по планете. И британцы еще удивляются, почему сегодня полукровки всего мира внезапно собрались на их маленьком острове! Сахар сладок, но гниль куда слаще, как мы говаривали в Одессе. Там тоже было колдовство, но мы не обманывались насчет него.

Миссис Корнелиус считает, что я — паникер.

— Ну и тшто такого, если несколько старых дураков кладут к себе в тшай окопник[297], Иван?

— Дело не в окопнике, моя дорогая. Дело в значении окопника. Это ведь символ того, что все пошло неправильно.

— Я полагаю, тшто дело в обытшном несварении.

Иногда миссис Корнелиус бывает чрезмерно практичной. Возможно, именно поэтому нас так влечет друг к другу: я наделен чувствительным, романтическим воображением, а она, вечная женщина, не столь интеллектуальна, она стоит обеими ногами на земле и подчиняется инстинктам — а именно эти качества мужчины ценят в женщинах превыше всего. Пресловутые феминистки, желающие превратить Титанию в Оберона[298], не имеют ни малейшего представления об истинном, подлинном смысле равенства, союза противоположностей, который может стать самым прекрасным и возвышенным опытом из всех существующих.

С этим миссис Корнелиус должна согласиться; она, в конце концов, настоящая женщина, даже теперь, когда время уничтожило ее красоту и похитило здоровье, но тем не менее сохранило в ее большом сердце прежнюю силу.

Она остается слишком щедрой, моя верная подруга; она не способна распознать грех и не умеет слишком строго судить своих собратьев. Она, к примеру, выпила с Бишопом сразу после его освобождения (хотя расхищение могил, даже в Лондоне, некоторые все еще считают достойным осуждения). Несколько лет она подрабатывала няней. По ее словам, совершенно неважно, мики это были или негритята; они всегда гадили в штаны как раз перед тем, как появлялись их мамаши.

— Это все ересь, всякий бред про тшорную магию, — говорит она мне. — Дети этим забавлялись пару годков назад. Куклы вуду, и пента-как-их-там, и ведьмы, и всякое такое. Это — фильмы ужасов, Иван. У них по телику. «Ребенок Розмари» да «Франкенштейн встретшает тшеловека-волка»[299].

— Есть кое-какая разница. — Я уже устал от этого бесконечного спора. — Когда мы с вами были в Голливуде — мы знали, кто плохой, а кто хороший. В этом вся разница. Наши фильмы содержали твердую мораль, а не подстраивались под общепринятое мнение. А теперь все словно подвешено в воздухе. Ничего удивительного, что дети сбиты с толку.

Какой смысл включать этот телевизор? Младшие Корнелиусы говорят мне, что я должен купить цветной. Зачем беспокоиться, отвечаю я, когда все прекрасно видно и в черно-белом. Радио становится хуже и хуже, там полно нелепой грязи и самодовольных викторин, в которых участвуют те же самые люди, что несут ответственность за всю грязь. Если Тони Хэнкок — комик, то и Гарольд Уилсон — тоже комик[300]. Оба, кажется, обвиняют остальной мир в своих неудачах. Им придется посмотреть правде в глаза. Общество не хочет того, что они предлагают. То же самое и с пьесами и книгами, которые создают молодые люди. Разве это — искусство? Если жалость к себе стала искусством, скажу я вам, тогда нет ничего удивительного, что все евреи — теперь художники. Если самореклама — искусство, то любой британец — художник!

Я пытаюсь воскресить красоту мира. Раньше, когда ноги у меня еще хорошо гнулись, я отправлялся на прогулки в Кенсингтонские сады, а затем, после того как весь Гайд-парк постепенно стал детской площадкой для отвратительных космополитов низших классов — в Холланд-парк, где в изобилии произрастают чужестранные деревья и кустарники, но гибриды встречаются очень редко. Как я люблю Лондон в весеннюю пору, когда он окутан запахом ранней сирени и нарциссов, желтофиолей, тюльпанов и незабудок, люблю эти лужайки лимонного и красного цвета, большие каштаны, которые только покрываются листвой, распустившиеся вишни. Я поднимался в верхнюю часть Лэдброк-Гроув[301], где располагались все лучшие сады, а затем медленно прогуливался вниз, к Холланд-парк-авеню, вдыхая запах кустарников и цветов, запах жимолости и сладких платанов, вспоминая детство, проведенное в Киеве. Так же я прогуливался по Крещатику в один из дней, столь хорошо знакомых нам в России: когда внезапно, в мгновение ока, уходит зима и наступает весна. Теплые желтые кирпичные стены Киева начинали впитывать солнечный свет, и парки, и улицы, и пустыри, и все маленькие пригороды вроде нашей Куренёвки сияли разными цветами, с ярких витрин исчезали зимние ставни и открывались новые сокровища; даже трамваи становились блестящими экипажами, легко плывущими в солнечных лучах и уносящими нас по холмам и долинам рая. Город, построенный на холмах, отличается от всех прочих. Лондон возведен у мелкой реки, которую можно перейти вброд, но у него есть все укрепления, необходимые для поселения, расположенного в долине. Холм — естественная защита, и живущие на холмах, конечно, чувствуют себя в большей безопасности. Лондонцы всегда громко рассуждают о своем превосходстве, как будто они знают, насколько уязвимы на самом деле. То же касается и Берлина. И все же нет ничего подобного лондонской весне, свежей от дождя и серебристого света, со множеством оттенков зелени — словно нефритовый лес, изобилующий тюльпанами, фиалками и нарциссами. Британцы, неспособные выражать привязанность друг к другу, расточают любовь на цветы и животных. Они выставляют картинки с изображениями роз там, где иные вешают распятия. Даже сорняки и овощи для них — национальные символы. Нет на Земле города, где было бы столько счастливых собак, кошек и зеленых лужаек. Если это и не Рай Блейка, то, по крайней мере, Иерусалим для джек-рассел-терьера, восточной короткошерстной кошки, попугая жако, британской королевской или курицы род-айленд. Здесь даже хорьки стали домашними!

Назад Дальше