Иерусалим правит - Муркок Майкл Джон 22 стр.


Все это могло бы показаться прискорбным, но стремление дарить любовь животным или цветам становится понятнее, когда посмотришь на среднего представителя английского простонародья. Он так самоуверен, так воинственно глуп, так невоспитан, он плох снаружи и изнутри — другого подобного существа в целом мире не найти. Можно восхищаться теми, кто еще пытается спасти это существо, чья единственная польза и единственная цель (для того племя и создавало его) — служба в какой-нибудь ужасной заграничной армии. А теперь колоний не осталось — и Британии некуда отправить это существо. Позерство таких людей становится нелепой шарадой, лишенной всякого содержания и смысла. Надо ли удивляться, что их ежегодное развлечение, единственное представление, которое они посещают в театре, — рождественская арлекинада, где ничтожные комики награждают свежую поросль мужланов всей тяжестью унаследованных ими предрассудков и грязи? Эти скоты научились хвастаться собственной вульгарностью. Вот он, идеальный люмпен-пролетариат, — люди, которые считают добродетелями именно то, что мешает им достичь лучшего положения. Их Библия — «Сан». Библия гордости, лишенной достоинства или духа. Если эта армия горлопанов станет солью земли — тогда я не смогу наслаждаться едой, созданной на такой земле. Ведь она, армия, состоит из тех же мужланов, которые обеспечили дурную славу нацистской партии и заправляли Думой в 1917 году.

Миссис Корнелиус может простить этим людям все. Она говорит, что гордится принадлежностью к рабочему классу. Я могу только оплакивать уничтожение хорошего вкуса и общественной морали. Я не раз предлагал свои материалы Би-би-си, но, конечно, я не принадлежу к Банде педерастов, как их называет Бишоп, и не хочу продаваться. Единственный раз посетив «Всемирную службу», я тщательно следил, чтобы брюки оставались застегнуты, — все попытки облапать меня были встречены вежливым, но решительным неодобрением. Я сказал, что слишком стар для таких вещей.

— Ты отшень гордый, Иван. Это — твоя трагедия, — говорит она.

Миссис Корнелиус всегда полагала, что моя честность стала самым большим препятствием на пути к успеху — неважно, какой путь я избирал. Подобно фон Штрогейму[302], я не изменил своему таланту, не продался тем, кто предлагал самую высокую цену, только ради того, чтобы получить прибыль или добиться одобрения какого-то политического деятеля. Очень многие эмигранты решились на это, и не могу сказать, что осуждаю большинство из них; но и себя я осуждать не намерен. Не моя вина, что я стал жертвой немодного ныне чувства собственного достоинства. Мы сотворены людьми. Нам следует ценить это. В наши дни все стремятся к единому стандарту — думать одинаково, действовать одинаково, мечтать об одних и тех же вещах, все ради «психического здоровья». Это мне не по вкусу. Мы становимся рабами каких-то унылых программистов. Я первым готов осудить и большевиков, и фашистов за ошибочные, механистичные решения. И Фрейду, и Марксу, конечно, следовало бы за это ответить. Они поднялись на пьедесталы, а Ницше, незамеченный и униженный, сражавшийся, как Макс Штирнер[303], за человека, за будущее сверхсущество, сокрытое во всех нас, давший философский стимул моим летающим городам, моему видению духовного ордена самураев, который протягивает руку помощи всем расам и классам, согласно их уровню зрелости, — Ницше был предан забвению. Конечно, Ницше связали с нацистами, но в этом он виноват не более, чем святая Иоанна виновата в том, что ее считали сторонницей Тюдоров, потому что она была с политической точки зрения полезна Генриху Восьмому[304]. Мы же не станем говорить о том, как Генрих вообще относился к женщинам! Я всегда готов довериться тем, кто этого заслуживает, и возложить вину на истинных ответчиков, независимо от партии или веры. Но теперь, как заметил Гёте, суждения, основанные на опыте, незаконны. Сегодня нужно послушно следовать за компьютерными технологиями, и горе глупцу, который попытается противопоставить опыт всей жизни фантазиям каких-нибудь молодых людей! В этом отношении, по крайней мере, другой брат, Фрэнк, не настолько плох, но не стоит даже пытаться поговорить с Джерри или Кэтрин. Неважно, соглашалась миссис Корнелиус со своими детьми или нет, но она всегда защищала их. Она была настоящей тигрицей, если речь шла о детях. Только ей дозволялось критиковать их. Я позвонил Джерри в тот день, и он отправился повидать ее. Он был с ней, когда она умерла. Я заглядывал к ней постоянно, но мне приходилось оберегать магазин — здесь очень много вандалов. Он приехал сразу же, и поэтому, поверьте, я предоставляю ему свободу действий. Но он ревнив. И теперь, кажется, он избегает меня. Она говорила мне такие вещи, которыми никогда не делилась с детьми.

Но свой точный возраст она ни разу не назвала даже мне. Таково было одно из ее правил. В обществе мне дозволялось упоминать лишь о наших последних приключениях, пережитых в Англии. О прежних годах она говорила, только если мы оставались наедине. Я иногда подозревал, что миссис Корнелиус разгадала тайну вечной жизни! Лишь в последнее десятилетие она перестала скрывать свои годы. Но и тогда она использовала возраст, как прежде использовала красоту, — как точно нацеленное оружие, с помощью которого можно получить все, что необходимо. Я всегда восхищался этим умением определять наиболее важные цели.

А вот без свидетелей прошлое возвращалось с удвоенной силой! Она прятала под кроватью множество альбомов для вырезок и разных коробок, подчас засаленных и покрытых пылью. Там лежали сигаретные карточки, страницы из журналов, письма, меню, свидетельства о рождении, официальные документы и ничего не стоящие банкноты — история всей ее жизни. Там были вырезки из «Пикчегоуэр» и «Муви мэгезин» с кадрами фильмов, в которых она снималась с Джоном Гилбертом, Рамоном Новарро, Лоном Чейни и со мной — из единственного фильма ужасов, где мы появились вместе, «Ласка наносит ответный удар» (там я играл загадочного главного героя). Я спросил об этом вскоре после похорон, но ее мальчик спрятал все материнские бумаги и не позволяет мне изучить их. Он обещает, что отыщет для меня фото. Я не очень-то ему верю. Он меня надует. А второй брат теперь стал настоящим безумцем. Моя единственная надежда — Кэтрин, но она далеко.

Vos hot ir gezogt?[305] Ну что ж, вот моя история. Она — одна, другой у меня нет. Миссис Корнелиус принадлежала к лучшему типу матерей. Она считала, что не следует вмешиваться в жизнь детей. Хотя они все равно никогда не слушали меня, даже когда были совсем молоды. Она полагала, что они пошли в ее отца, особенно тот, который теперь стал актером. Она говорила, что он поддавался «мимолетным страстишкам».

— Его дедуля реально с катушек съехал. Все хотел кафешку в Кенте. Он с масонами связался и вообтше все тшортовы религии, какие в голову придут, проповедовал. Вот так-то я и полутшила свое иметшко — Гонория Кэтрин; папашка перешел в римскую веру однажды в сентябре. Это был у него такой заскок. Ну, по тшести говоря, все такое делали в Ноттинг-Хилле в том году, потому как покрывала и выпивка в ирландской церкви полутше. Да, там всем ирландцы заправляли. Это ведь истшо до того, как мы в Вайтшепел перебрались. Там он уже на тшом-то совсем диком съехал. Анархизм или тшего-то вроде. Мы толком его и не видали. Ну, мамашка его выпихнула, жил он где-то рядышком, но меня-то он завсегда любил побольше протших, хотя и сомневался, тшто я евойная. Ну, тогда в Вайтшепеле все были анархисты. Можно сказать, тшто он плыл по тетшению, но я его не виню, я и сама такая же. Ты да я, Иван. Мы прошли тшерез это, и мы не спятили. И вот что главное, верно?

Я никогда не мог в полной мере согласиться с такими ее словами. Я помню, как однажды мы ловили чудовищную черную муху, которая влетела в ее подвальную квартиру. Стояла ранняя весна, и я не мог поверить, что это существо так сильно растолстело и выросло за пару дней. Муха, казалось, обладала сверхъестественным чутьем и предугадывала каждое движение, которое мы делали, размахивая хлопушками и свернутыми журналами. Это насекомое было большой дичью в мире мух. Она оказалась хитрой и находчивой, почти лишенной разума и поэтому свободной от морали, от представлений о добре и зле. У мухи не было иной цели, кроме продолжения существования. Все инстинкты и все силы подчинялись решению одной-единственной задачи — выжить; просто — выжить. Муха не была частью естественного цикла, она не играла никакой роли в высшем порядке вещей. Она не делала ничего хорошего, она только вредила. Она была ничтожна. И все же она, разумеется, отложила яйца — и, если бы ее убили, на смену ей явились бы другие, и это продолжалось бы почти бесконечно; появлялись бы все новые легионы толстых черных мух, которые думают только о своем существовании и выживании. Я не мог принять это как трюизм. Я сказал, что подобные мысли мне кажутся чисто французскими. Символ не очень удачный. У меня такие же инстинкты, как у той мухи, но я не похож на нее. Мои действия продиктованы не только желанием выжить. Я хотел принести пользу всему человечеству. И теперь все, что я могу предложить человечеству, — это мой опыт.

У меня было призвание. Я выжил, чтобы исполнить его. Но не нужно больше говорить об этом tragish kharpe[306].

Я покидаю ее подвал и прохожу мимо новых многоквартирных домов, ради строительства которых выселили монахинь клариссинского монастыря. Некогда по ту сторону стены была безмолвная тайна. Теперь тайны стали куда более прозаическими. Полицейские — постоянные посетители этих мест. Я дохожу до угла Кенсингтон-Парк-роуд и миную «Бленем армз», где все еще пьют Бишоп и мисс Бруннер из школы. Когда-то в этом районе все друг друга знали, но скоро (потому что это было дешево и недалеко от Паддингтона) сюда пробрались выходцы с Ямайки, потом вместе с Колином Уилсоном и его «Черными монахами»[307], его поп-группами начала прибывать богема. Вскоре пабы и кафе заполонили никчемные сочинители, стремящиеся возродить какую-то мечту о реальности, общаясь с дегенератами, которых они упорно именуют «местными жителями» и которые остаются такими же чужаками, как и сами интеллектуалы! Я не знаю, кто здесь кого привлекает! То ли писатели следуют за толпой, то ли толпа ищет авторов, зная, что такие неудачники из среднего класса — единственные люди на земле, готовые уделить ей время? Когда-то этот район был немного мрачноват, конечно, но все знали, кто друзья, а кто — враги. Теперь сказать невозможно. Кто пишет эти статьи в американской прессе? Думаю, мне не следует жаловаться. Те немногие из нас, кого не выгнали хиппи, извращенцы и ротарианцы, по крайней мере, могут зарабатывать на жизнь. Вы сумеете продать американцу почти все, если изложите ему подходящую историю. Старое пальто становится «старым пальто Мика Джаггера». Они заставляют вас говорить подобные вещи, иначе они испытывают разочарование. Вся торговля антиквариатом, похоже, свелась теперь к изобретению смехотворных историй для самых неожиданных и бесполезных товаров. У меня есть автомобильная куртка Роя Вуда, парадная форма лорда Керзона и кепка Уинстона Черчилля. Вчера какой-то обожравшийся свининой пехотинец говорил мне, что заплатил тридцать пять фунтов за ночной горшок Дизраэли[308].

— А что, если бы там еще осталось дерьмо Дизраэли? — спросил я. — Вы заплатили бы триста пятьдесят?

— Только если оно точно будет подлинным, — сказал он.

Парень говорил совершенно серьезно. История для этих людей — дело коммерческой оценки и фантазий, а не научного опыта. Или же она — дело баллов и отметок? Возможно, это гораздо лучше, чем познания английских детей: они теперь погружены в тайны большевистской политики и могут рассказать вам любую мелочь о председателе Мао, но никогда не слышали о Примо де Ривере! И еще говорят, будто на систему никто не оказывает влияния! Многие сопротивлялись порабощению страны коммунистами, многие патриоты попали в тюрьму. Я встретил их на острове Мэн[309]. С Мосли я говорил редко. Его обычно избегали из-за неприятного запаха изо рта. И по сей день, я уверен, его последователи не могут обсуждать деликатную тему. Даже его жена молчит. Возможно, она привыкла к этому. Мосли однажды вошел в мой магазин со своим лейтенантом, Хэммом[310], и сказал, что хотел освободить Польшу. Он поддерживал парламент. Это был 1958 или 1959 год. Я не раз прогуливался до Портленд-роуд и там ел булочки или пышки у миссис Лиз[311]. Она относилась к Мосли свысока. Она говорила, что он потерпел неудачу, не сумев решить еврейский вопрос. В те дни она еще издавала журналы мужа, «Блэк энд уайт» и «Готик рипплс», хотя великий старый борец давно покинул наш мир. Она поддерживала Мосли, потому что он был лучше, чем ничего. Мы подкладывали номера ее журналов под все двери в Ноттинг-Хилле, советуя людям голосовать за Юнионистское движение — все, что осталось от Британского союза фашистов. В итоге Мосли набрал сто пятьдесят девять голосов и возвратился во Францию, получив однозначное напутствие от власть имущих. Сам я отдал предпочтение консерваторам. Теперь, конечно, незаконно выражать вслух свои взгляды на проблему расы — за исключением самых традиционных убеждений. Мосли стал жертвой этой цензуры еще до того, как позорный Закон о расовых отношениях[312] заткнул рот миссис Лиз и всем ее союзникам, которые продолжали сражаться, как могли, под знаменем Феникса. Когда миссис Лиз умерла, я перестал бывать на Портленд-роуд. У меня все еще есть несколько их записей. Конечно, было бы безумием воспроизводить их теперь, особенно известные нюрнбергские речи. Люди, которые одержали победу, смеялись надо мной. Я сказал им, что был там с самого начала. Я знал протеже миссис Лиз, я знал их очень хорошо, этих молодых людей, умевших красиво говорить и исполненных благородных побуждений. Они создали Национальный фронт на руинах старых союзов, но потом в ближнем бою разрушили все, что высоко ценили. Что, если так же упустил бы свой шанс Гитлер? Когда мистер Джордан[313], как обычно, выступал на углу, я однажды задал ему вопрос: «Что тогда случилось бы с Германией? У нас на стенах теперь висели бы портреты Дяди Джо!» Джордан согласился со мной. Он пытался возродить партию. Проблема, по его словам, заключалась в том, что люди слишком довольны. В конечном счете, когда социализм разорит страну, тогда, возможно, мы увидим некий прогресс. Что ж, страна близка к катастрофе, но я не наблюдаю сильного руководителя, который мог бы спасти нас, руководителя, который жизненно необходим государству. Эдвард Хит[314] — раздражительный старый педик. «Избиратели», «представители общественности» шляются возле моего магазина, нося на груди символы анархии; они заливают пиво, купленное за государственный счет, в свои широкие глотки, и напиток течет по «синим красоткам» и «бомберам», а они смотрят на меня остекленевшими глазами — истинные наследники обезумевших толп Махно, которые уступили нашу Украину Ульянову, Бронштейну и Джугашвили, этому первому триумвирату, разрушившему старую благородную Россию так же, как предшественники большевиков разрушили благородный Рим.

Над Одессой поднимается черный дым, и козлы спят на улицах, одержимые силой, которой они почти не понимают и за которую не несут ответственности, а под бушующим адским небом ярится великий Черный Козел, изо рта у него идет пена, а его крик становится торжествующим ревом, и он стучит копытами по Преображенскому собору, разбивая бело-золотой купол, как яйцо. Я сел на трамвай, идущий с греческого базара, и на некоторое время оказался в Аркадии. Моя жизнь была спасена, но они вложили в меня кусок металла, когда я попался в ловушку в их штетле. Металл все еще там. Большую часть времени я не чувствую его, затем начинается слабая резь, потом более острая, более значительная боль, затем своего рода конвульсия. Этот металл отравил мою кровь. Доктора не вылечат меня и не станут меня оперировать. Только кокаин может справиться с ядом, а он теперь так дорог, что я не всегда могу купить себе нужную дозу. Эти глупые маленькие мальчики… Они думают: как странно, что старик любит наркотик, который якобы изобрели они! Они даже не знают, что такое чистый кокаин. Кокаин всегда был королем наркотиков. Даже их прародитель Фрейд принимал его. Все остальное — мусор. Я контролирую боль, но есть еще и тревога, и некое омертвение. Я объяснил это доктору Даймонду — он говорит, что со временем все заживет. Я не раз предлагал испробовать рентгеновские лучи или хирургическое вмешательство. Доктор отвечает, что это обойдется слишком дорого и они все равно ничего не смогут найти. Он — просто идиот, Дональд Дак. Дайте мне магнит, говорю я ему, и все сразу найдется. У куска металла острые углы. Иногда я думаю, что он в форме звезды. Из-за него меня тошнит — очень часто ночью, когда я внезапно просыпаюсь. Добрый еврей в Аркадии, увы, немного опоздал.

Назад Дальше