Он работал журналистом. Писал для одесской газеты. У него была жена, но она уже уехала во Францию. Полагаю, он знал, что они сделали, и ощущал себя виноватым. Но он не был виновен. Я любил его. Следует ли мне настолько доверять своим чувствам? Он обращался со мной так нежно. Иногда я думаю: не он ли сотворил со мной все это, пока я спал? Неужели меня обольстил Люцифер? Но я не стану судить человека только за то, что он — еврей. Это не в моих правилах. Я люблю всех людей. Я не должен подозревать журналиста. Тогда пропадет слишком много.
Как ни странно, эти мысли часто возвращались ко мне после отъезда Шуры. Я чувствовал себя подавленным и потерянным, и даже гладкие открытые воды солнечного Средиземноморья не могли улучшить мое настроение.
— Александрия не похожа ни на какой другой левантинский порт, — сказал нам капитан Квелч, когда мы вчетверо снизили скорость.
Мы стояли в легких рубашках на главной палубе, наслаждаясь вечерним теплом. Мы только утром сможем увидеть город Юлия Цезаря, Наполеона и лорда Кромера[315], и не будет, как в древние времена, никакого Колосса, указывающего на расположение порта. Весь день мы ползли вдоль египетского побережья, иногда встречая таможенные катера и лодки, чтобы назавтра двинуться на всех парах ни свет ни заря, и тогда, по словам капитана Квелча, нам не придется стоять весь вечер на якоре, ожидая лоцмана, который прибудет на борт утром; вдобавок мы сможем выбрать лучшее место для швартовки.
— И в то же время она похожа на все эти порты, объединенные в один. — Капитан рассмеялся над получившимся противоречием. Вольф Симэн и миссис Корнелиус стояли с нами на корме, потягивая какой-то новый коктейль, который придумал Шура. — С первого взгляда может показаться, что вы прибыли в Ярмут[316]. Да, это фасад преуспевающего английского курорта, маскирующий самую отвратительную версию неаполитанских трущоб. Мы, британцы, — великие мастера по части маскировки нищеты не пышностью и красотой, как французы или русские, а респектабельностью. Именно серость построек предполагает, что внутри нет ничего ценного, что стоило бы прятать. Посмотрите на Лондон. Самое внушительное здание в Сент-Панкрас[317] — готическая железнодорожная станция. Это помнят все приезжающие.
Так как остальные никогда не бывали в Александрии и только миссис Корнелиус хорошо знала Лондон, мы не могли судить о точности описаний Квелча, хотя я был склонен доверять ему. Капитан не испытывал ненависти к Ближнему Востоку, но и не идеализировал его.
Тем вечером я изрядно опечалился — было так тяжело расставаться с новым другом, а ведь совсем недавно мне пришлось проститься со старым. После Триполи я особенно радовался обществу миссис Корнелиус, но это неизбежно вызывало ревность у Эсме. Она опять принимала пищу в каюте, хотя морская болезнь больше не составляла проблемы. Благодаря Эсме, однако, Вольф Симэн вновь пришел в прежнее расположение духа. Он нервничал, я полагаю, из-за того, что опасался, как бы его босс Голдфиш не узнал о нашем неофициальном пассажире и не решил бы отозвать экспедицию. Когда Шура благополучно достиг Триполи, он стал просто неприветливым, но ссоры устраивать не спешил. Вдобавок, несмотря на заявления миссис Корнелиус, что от моей Эсме пользы не больше, чем от жареной ветчины на пиру в синагоге, моя маленькая девочка преодолела природную застенчивость и начала уделять все больше времени утешению Симэна. Я напомнил миссис Корнелиус, что Эсме стала очень полезной утешительницей. Миссис Корнелиус ответила довольно резко, заметив, что я, похоже, хотел сказать «pirsumchick»[318]; я решил придержать язык.
В такие времена женщины могут причинять немало затруднений, и, я думаю, нужно еще радоваться, что они не устроили настоящую войну на борту «Надежды Демпси». Я не видел ничего дурного в желании Эсме добиться одобрения человека, который мог быть ей полезным, но никак не понимал, почему миссис Корнелиус, действовавшая примерно так же, столь сурово относилась к девочке, которая никогда не станет ее соперницей в искусстве «вамп». Я всегда сочувствую ближним. Я слишком много повидал, чтобы судить мужчин или женщин, пытающихся заработать на жизнь. И женщинам, согласитесь, сейчас труднее. Ни религия, ни совесть теперь не требуют, чтобы мужчины защищали их. Они могут потерять гораздо больше, а рисковать приходится очень многим. Отвага — вот что меня восхищало в миссис Корнелиус. Почему она презирает те же самые качества в другой женщине? Неужели борьба настолько жестока? Неужели потери настолько велики? Ikh farshtey nit[319]. Если я не могу спокойно смотреть за столкновениями двух женщин, которых искренне люблю, неужели это признак моей бесчувственности? В таких случаях я тоже научился держать рот на замке. Если Кэтрин Корнелиус спросит, поверьте, я феминист. Кроме того, я никогда не возражал против сексуальных предпочтений других людей. Любовь, настаивал я, единственная по-настоящему важная вещь. Любовь даже теперь могла спасти нас от бездны, от страдающего Бога, нисходящего на землю, чтобы показать нам, на что похож Ад. Именно любовь в конце концов спасла меня от лагеря. «Мы должны научиться понимать друг друга. Это наш единственный шанс. Если научимся — значит, все остальное чего-то стоит». Сам Герман Геринг со слезами на глазах говорил мне эти слова. Он не мог обидеть и мухи. Он стал вегетарианцем. Полагаю, мне еще повезло: когда я попытался рассказать все об этом человеке, меня просто обвинили в фашизме. Геринга преследовали и в конце концов погубили. Я оплакивал его, когда услышал новости, но мне не разрешили заговорить. Я молчал, как Петр, и теперь мне стыдно. Ведь именно Герман Геринг спас мне жизнь. И все же мир не позволяет мне почтить память этого человека. Общество стало, на мой взгляд, слишком примитивным. Парадокс и противоречие теперь во владении телевизионных футуристов и попсовых сюрреалистов. Вот что им отдали в собственность. Вот что сделали коммерческой монополией.
Таким образом, даже качества, отличающие людей от животных, отчуждены от человека и превращены в шоу, в которое спекулянты могут вкладывать капитал и за просмотр которого могут платить зрители. Фантазия и изобретение, видение и размышления — все оказалось в гетто во время великого упрощения. Человеческий род сражался с тем, что сделало его уникальным. Он сражался на протяжении всего двадцатого века. Он пожрал и уничтожил собственное время. Он боролся со сложностью. Он боролся с разнообразием. Он боролся с индивидуальностью. И постепенно добился победы — когда пришел Сталин. Человечество сначала задушило эти элементы, поместив их в особые загоны, а затем полностью устранило их из сознания, превратив во что-то чуждое и извращенное.
Все качества, отличающие млекопитающих от рептилий, теперь в нас уничтожены. Не зря сатана предстал в облике змеи. И неважно, как они называют себя — тори или троцкистами! Они предлагают одно и то же. Власти требуют соответствия стандартам, потому что соответствие стандартам и осведомленность сделались синонимами безопасности. Однообразие стало величайшей ценностью. Разнообразие же поставили вне закона, пообещав уничтожить все противоречия на земле. Нужны ли нам такие герои? Александр Великий объединял мир, прославляя его многообразие. Он совершил то, чего никогда не совершал ни один социалист. Он изгнал Карфаген из семитских земель в экваториальную Африку. Он дал семитам шанс вновь обрести цельность, продолжить дело Бога и его дело. Импульс, возникший благодаря Александру, пытались сохранить Птолемей[320] и кое-кто из его преемников. Они преуспели до некоторой степени, но тогда Карфаген ловко возродился — в обличье женщины. Клеопатра развязала гражданскую войну, что лишила Рим самых благородных мужчин и привела к разрушению столицы Египта, крупнейшего города Древнего Мира, цитадели наук и искусств, «сладкой, полной снов Александрии, города солнца, таящегося в тени пальм, тигеля разума», как писал Уэлдрейк. Капитан Квелч первым отметил, что поэт оказал огромное влияние на Элиота[321].
Той ночью, когда стало до отвращения жарко, я отыскал капитана Квелча, решив в последний раз погрузиться в успокоительную атмосферу его замечательной каюты. Он также пребывал в сентиментальном настроении; он облачился в алый китайский халат и украшенную жемчугом шапочку, которую выиграл в фан-тан[322] в Шанхае. Капитан настоял, чтобы я надел синий халат, устроился поудобнее и насладился сладостным прикосновением шелка, потягивая прекрасный коньяк и ощущая невероятное усиление ума и чувств, равное которому мог обеспечить только лучший кокаин. Капитан немного рассказал о прошлом, о школьных годах в Кенте, о доме священника, где они с братьями выросли. Он почти небрежно добавил, что в Англии у него есть жена.
— И два здоровых парня, и еще симпатичная малышка-девочка. Они теперь в Корнуолле. Мы поддерживаем отношения, знаете ли, и я надеюсь со временем бросить там якорь. Не заблуждайтесь, мой друг, они всегда рядом со мной, даже когда я далеко. Я думаю, что щенки немного гордятся своим папочкой-моряком.
— Они собираются поступить во флот, я полагаю? — Меня отчего-то смутили нотки сожаления в его голосе.
— Боже правый, дружище, я надеюсь, что нет! В море никогда не бывало никаких денег. Я по-прежнему надеюсь, что они станут адвокатами. Нам в семье такие могли бы пригодиться. И у вас в семье тоже, наверное, есть несколько, а, Макс? Не говоря о докторах, скрипачах и так далее.
Все эти занятия не привычны ни для казаков, ни для русских аристократов, ответил я, и мы весело посмеялись. Он сказал, что мы с его братом превосходно поладим.
— Еще, — добавил он. — Hibernico[323].
И он с благоговейным восторгом опустил первую пластинку «Лоэнгрина»[324] на свой проигрыватель.
Глава одиннадцатая
Среди людей, которых вы называете язычниками, невеждами или просто чужаками, столько же героев и гениев, столько же обладателей совершеннейших достоинств, сколько можно отыскать в любом христианском сообществе; вы сумеете обнаружить среди них столько же негодяев или злодеев (таких, которые иногда добиваются власти), сколько видите и в вашем мире. Итак, почему же тогда вы подчеркиваете и преувеличиваете незначительные различия между вами, так что можно без всякого стеснения глумиться над этими людьми и нападать на них? Разве это не истинный грех гордыни?
Что хорошего в ужасающих спорах и ссорах? Вы похожи на толпу заключенных в лабиринте, которые борются друг с другом, вместо того чтобы объединить силы, найти прямой путь, выработать общий план. Все мы напуганы, всем нам необходима опора. Никто из нас не может узнать подлинную причину того, почему мы должны страдать и потом умирать, возможно, даже причину того, почему некоторые добиваются успеха, в то время как другие, столь же одаренные (или бездарные), влачат дни в бесконечной нищете. Мы отказываемся принять случайности Божьего мира, но, пока мы не примем их, мы будем вечно биться в лабиринте нашего собственного создания. Политические убеждения — лабиринт. Религия может быть лабиринтом. Даже простая вера может создать лабиринт — поскольку мы применяем простые модели к тому, что совсем не просто, — как американцы, посещающие Лондон, пытаются приложить привычные законы планировки к запутанному переплетению улиц. Логика не просто подводит их в этом случае — они начинают бояться. Собственная неспособность разобраться в лабиринте улиц заставляет их проклинать дураков, которые не сумели упростить планировку и построить город по правилам. Примитивные динозавры вымерли; они не смогли выдержать перемен. Только приняв мир таким, каков он есть, и наполнив смыслом наше существование в непредсказуемой вселенной, мы сможем познать универсальную гармонию, к которой стремится большинство. Вопреки убеждениям этих хиппи, гармонии можно достичь политическими и философскими средствами, если такие средства не навязаны, а представлены в форме доказательств в природной «плюралистической» демократии, где почитают гуманный Разум и незапятнанный Закон. Не стоит обольщаться пустыми надеждами. Средство есть. Лишь одно логически приемлемое средство удовлетворения духовных, физических и психологических потребностей человека в форме единственной идеи, которая связана с принятием множественности как фундаментальной основы бытия. Я говорю об истинной церкви, церкви Константина, первого христианского императора. Ах, Царь Небесный, remebre vus![325] Маленькие девочки поют в соборе. Господи, помилуй! Господи, помилуй! Призрак восстает, и эти храмы так холодны, что можно подумать, будто там, внутри, все хранится в глубокой заморозке и мертвые Египта, благодаря нашей теплой крови, восстанут и снова пойдут по земле. Die Geschichte ist niemals gleich; doch es kommt vor, das Ereignisse sich wiederholen[326]. Поэтому Ганнибал приказывал своим легионам: «Восстаньте из праха и снова сражайтесь!» Итак, Карфаген спит; прекрасный Карфаген шевелится; золотой языческий Карфаген стонет и приоткрывает горячий и жадный глаз, чтобы увидеть долину Нила, плодородное диво нашего мира, зеленую колыбель всего, что мы ценим, и источник всего, что мы когда-либо знали.
Матерь Египет, наша общая матерь Египет! Как великолепно было твое облачение, как сверкали твои богатства, о мать! И все яркие цвета Африки и все прелести английской весны сочетались в тебе. Ты всегда красива, матерь. Красивы даже твоя нищета, твое унижение, твой грех. Ты, однако же, была полудикой, когда началось создание твоей нации. Самые твои болезни экзотичны и красивы. Матерь Египет! Матерь Египет! Я не ожидал, что ты будешь так красива. L’histoire est un perpetuel recommencement[327]. Греки поняли это. Даже боги должны подчиняться судьбе.
Карфаген открывает другой глаз — и перед ним предстает Европа, восхитительная и пышная. Сладкая Европа, от пажитей Украины до яблонь Кента, сосновые леса Лапландии, оливковые рощи Греции и Испании, богатые города римлян. И Карфаген подмигивает и усмехается, и золотой, могущественный, пробуждающийся Карфаген обнажает острые зубы и облизывает алые губы, и его жаркое дыхание смердит розами. Карфаген готовится пировать. Скоро всех нас заставят замолчать. Нас запугают и подкупят, мы станем бесконечно пассивными, мы превратимся в домашнюю скотину Карфагена. Тогда Карфагену больше не понадобится оружие. Ему не понадобится охотиться. Великий Карфаген сделается банкиром и станет кормить коров и цыплят по выходным, он превратится в крупного землевладельца и будет зваться Коллинзом, или Картером, или Грином, или каким-нибудь другим почтенным английским именем. Этот хитрый варварский Карфаген поработит нас так, что мы ничего не заметим. Того, кто обнаруживает какие-то отблески истины, кто пытается поведать о нашем неминуемом завоевании и унижении, — его в лучшем случае избегают, считая сумасшедшим, а в худшем — убивают как истинного мученика, чтобы преподать остальным урок: никогда не произносить вслух, что наши души уже заложены сатане.
Я записал это meo periculo[328] — на свой страх и риск, но я хорошо знаю, что публика, вероятно, ничего из моих записей не увидит. Карфаген завоевал не только наши тела, но и наши умы. Он добился преимущества, воспользовавшись изоляцией англичан.
Теперь никто не позволит мне открыть правду, потому что все вокруг наслаждаются моим унижением. Они видят великого человека, которого оскорбили и уничтожили. Так сказал Бишоп миссис Корнелиус. Подобно Авдию[329] из рассказа, я научился всему, что знаю, в страданиях и путешествиях, в интеллектуальной изоляции. В отличие от его создателя Штифтера, я не вижу особенного благородства в страданиях Авдия, в его одиночестве или даже в его путешествиях. Я никогда не искал ничего подобного. Но в то же время меня не могли сбить с курса ничьи угрозы. Когда-то я думал, что обречен блуждать до Судного дня, обречен говорить правду, оставаясь неуслышанным.