Кругосветное путешествие короля Соболя - Жан-Кристоф Руфен 2 стр.


– Чтобы повидать вас.

– Надо же. Какая честь!

В глубине души Франклин был немного раздосадован тем, что и эти люди принадлежали к сонму ежедневно осаждающих его просителей. К счастью, он не сомневался, что их обращение будет куда оригинальней, чем обычные просьбы вмешаться.

– Значит, вы французы? – продолжил он, желая побудить их рассказать о себе.

– Нет. Я венгр, – сказал Август. – Или, скорее, поляк. Ну, скажем, отчасти и то и другое.

– Понимаю, – сказал Франклин, который, вообще-то, никогда не стремился обогатить свои знания о глубинках Европы. – А вы, мадам, тоже полька?

– Нет, – промолвила Афанасия. – Я русская.

Ее хорошо поставленный голос был низковат для представительницы слабого пола, что лишь добавляло ему чувственности.

– Русская. Да неужели! А я было решил, что вы парижанка…

– Не знаю, комплимент ли это…

– Безусловно! – поспешил заверить Франклин.

– В таком случае я с удовольствием его принимаю и благодарю. Мы действительно некоторое время жили в Париже.

– И, простите мою нескромность, там вы и встретились?

– Нет, сударь. Мы познакомились на берегу Тихого океана.

Август сказал это спокойно, будто предложил Франклину прогуляться по набережной в соседнем Делавэре.

– Тихого океана! Так вы мореплаватели?

– Я бы так не сказал, хотя нам пришлось немало поплавать по морям.

Эти маленькие загадки Франклину нравились. Он почти забыл про свой ревматизм, хотя правое бедро все еще немного дергало.

– Простите мне мое любопытство: а в обычное время и когда вы не навещаете меня в Филадельфии, где вы живете? На Тихом океане?

– Нет, на Мадагаскаре.

– Ну и ну!

Франклин знал совсем немного об этом африканском острове, и та малость, которую он запомнил, позволяла думать, что места там дикие. Он бросил взгляд на Афанасию. Выглядевшая как самая настоящая великосветская дама, та спокойно улыбалась, распространяя вокруг себя мягкий аромат лилий и жасмина.

– А что вы делаете на Мадагаскаре? Полагаю, вы занимаете там какой-то пост.

Август на мгновение задумался, потом скромно произнес:

– Я король.

Это утверждение, прозвучавшее после стольких загадок, сделало неправдоподобным все, что до этого говорили Август и его жена. Как последняя карта рушит весь карточный домик, так и одно это слово смыло, как холодный душ, всю благожелательность Франклина. Теперь он смотрел на обоих как на мошенников, насмехавшихся над ним. Он выпрямился, поморщившись от боли в бедре.

– Вы решительно полагаете, что мое невежество столь велико?

– Что вы хотите сказать?

– Вы уверены, что я не знаю, что Мадагаскар населен чернокожими? И их король, если таковой имеется, не может быть ни венгром, ни поляком.

Афанасия слегка наклонилась вперед и протянула к нему руку. На безымянном пальце у нее было кольцо с большим сапфиром в тон платью. Лак цвета слоновой кости покрывал ногти, придавая им блеск. Франклин почувствовал, как пальцы молодой женщины коснулись тыльной стороны его ладони.

– Это правда, сударь. Август – король той страны. Его называют «король Соболь».

«Соболь! – подумал Франклин. – И что дальше? Чушь какая-то».

Афанасия смотрела на старика не моргая, и тот с трудом сглотнул.

– Пусть так, – прокряхтел он. – Я вам верю.

В конце концов, ходило немало историй про авантюристов, которые кроили себе царства у дикарей и жили там сатрапами. Эти двое были из той же породы. И однако, глядя на них – таких элегантных, раскованных, цивилизованных, – Франклин никак не мог совместить их образ со своими представлениями об авантюристах и пиратах.

Афанасия откинулась назад. Повисла пауза, потом Август снова заговорил:

– Я король, но мне бы не хотелось им оставаться. Именно поэтому мы и приехали повидаться с вами.

«Если он король, то явно не такой, как другие, – подумал Франклин. – Я не знаю среди них ни одного, кто добровольно отказался бы от своих исключительных прав». Все эти загадки в конце концов развеселили его, и угасший было интерес вспыхнул вновь.

– Прошу меня извинить, дорогие друзья. У меня есть все основания верить вам, поскольку вы мне представляетесь достойными доверия. Но позвольте заметить, что ваше дело пока что кажется совершенно непостижимым.

– Мы только и желаем, что объясниться. Кстати, именно для этого мы и пересекли Атлантику.

– Что ж, приступайте.

– Это долгая история.

– Очень долгая история, – добавила Афанасия, молодая женщина, с которой Франклин не спускал глаз.

– Она охватывает множество стран, повествует о трагедиях и сильных страстях, разворачивается среди дальних народов, чья культура и языки отличаются от всего, что известно в Европе…

– Пусть это вас не смущает! Напротив, вы до крайности возбудили мое любопытство. Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как захватывающие истории. Они заставляют забыть о моем возрасте и недугах.

– Но она действительно такая длинная, что рассказывать ее, возможно, придется несколько дней.

– Пока ваш рассказ будет увлекать меня, вы будете желанными гостями. Станьте для моих болей тем же, чем Шехерезада – для смерти. Утишьте их своими речами.

– Будь по-вашему, – с серьезным видом заключил Август. – Мы изложим нашу историю по очереди. Если Афанасия не возражает, начну я.

Бенджамин Франклин устроился поудобнее в кресле и прикрыл глаза. Снаружи ветер вздымал кленовые листья в осеннем саду. Ричард развел огонь в камине и поставил перед рассказчиками чашки с дымящимся чаем. Аромат духов Афанасии наполнял теплый воздух комнаты. Существует ли на свете, подумал Франклин, более идеальная картина счастья?

Август

I

Я бы сказал, что все началось в тот день, когда отец выгнал моего наставника. Его звали Башле. Он был француз и жил у нас в доме уже три года. До его появления мое существование было довольно унылым. Вы же знаете, какая жизнь в этих старых замках… Хотя нет, вы, конечно же, не знаете. У вас, в Америке, ничего подобного нет!

Представьте себе огромное черное здание, со стенами толщиной в две лошади, поставленные рядом. Редкие проемы сделаны там, где их решил пробить мой прадедушка, когда турецкая угроза, казалось, миновала. Летом те места сплошь покрыты зеленью. Следует всегда опасаться зеленых стран: это означает, что они не испытывают недостатка во влаге.

По сути дела, весной и осенью мы жили под дождем. На границе венгерской равнины, там, где земли плавно взбираются к Карпатам и Польше, тучи ползут вдоль склонов, душат долины и возмущаются, встречая малейшее сопротивление. Пик, на котором был выстроен наш замок, дорого платил за свою дерзость: полгода его трепали бури и хлестали ливни. Осенние дожди уступали только первым снегам, а зимой все коченело в ледяной стуже.

Это было мое любимое время года: светлое, белое, как заиндевелая почва, и синее, как безоблачное небо. Мне всегда казалось, что цвета нашего герба продиктованы стремлением воздать должное ослепительным краскам зимы. Кто-то из моих предков в один из привычных нам ледяных январей наверняка выбрал себе герб, глядя на пейзаж за окном.

Так или иначе, до приезда Башле мое детство было мрачным и одиноким. Старшие сестры делали вид, что меня не замечают. Мать была женщиной светской, в одиночку отправлявшейся к венскому двору. Я обожал ее, хотя она никогда не проявляла ко мне ни малейшей нежности, а возвращаясь в замок, сдерживала мои порывы. Я восхищался ее строгой красотой, элегантностью, глазами цвета зимнего неба, которыми она по доброте своей наделила и меня. Это было грациозное, хрупкое создание, кутавшееся в шали при малейшем сквозняке. В замке она могла выжить только в непосредственной близости от громадных каминов, которым слуги для поддержания огня скармливали целые леса. Я всегда удивлялся, как она, такая субтильная, смогла произвести на свет троих детей. Сам я был в то время тщедушным ребенком, что крайне меня огорчало, когда я рассматривал на стенах портреты моих суровых мадьярских предков, закованных в латы и вооруженных мечами, каждый из которых наверняка весил вдвое больше меня самого. Одно утешало меня – это мысль о том подарке, который я невольно сделал матери, став единственным ребенком схожего с ней телосложения, ребенком, в котором, как я надеялся, она могла узнать свои впалые щеки, тонкие светлые волосы, хрупкие члены…

Хотя мать, казалось, вовсе не замечала нашей похожести и не радовалась ей, только она давала мне возможность в этом мрачном замке ощутить тепло родства. Мать была единственным человеком, в котором я мог узнать себя. Только это позволяло мне думать, что я не очутился здесь по чистой случайности, окруженный чужаками, но был рожден в замке и занимал законное место в роду. Увы, наша схожесть оказалась недолговечной. В дальнейшем время изменило мой первоначальный облик, детский и изнеженный, наделив меня телом, во всем соответствующим моим звероподобным предкам, телом, с которым я долго не мог совладать. Что до моей матери, то очень скоро выяснилось, что блеск ее глаз объяснялся вовсе не применением белладонны, а исключительно лихорадкой. Ее щеки становились все более впалыми, и, еще живая, она все более походила на покойницу. Напрасно в каминах жгли поленья, вскоре уже ничто не могло ее согреть. Она умерла в один из сине-белых зимних месяцев, в год, когда мне исполнилось девять лет. Я остался один со своим горем, которого никто, казалось, не разделял. Через неделю после того, как мать положили в землю, в замке от нее не осталось и следа. По всем залам распространилось безраздельное мужское господство. Огонь потушили, количество канделябров уменьшили. Аромат духов, который я так любил вдыхать, проскользнув за спину матери, сменился запахом дубленой кожи и грубых мехов. Отец, который до тех пор был не слишком озабочен моим воспитанием, взялся делать из меня одного их тех, к кому с гордостью причислял и себя: мужчину.

Дело шло со скрипом. Отец был крупным, резким в движениях, а его мощный голос, который творил чудеса, когда он командовал артиллерийским полком, вгонял меня в ужас. В его присутствии я цепенел и делался полным дураком. То, чему он пытался меня обучить, прежде всего генеалогии семьи, казалось мне столь же непостижимым, как если бы он говорил по-китайски. Он отвешивал мне тумака, чтобы я лучше слушал, еще больше повышал голос, и его суровость только усугубляла мою непонятливость.

И вдруг в один день эта пытка неожиданно прекратилась. На целую неделю отец оставил меня в покое. Поначалу я испугался, что он замыслил против меня некий план мести. Я уже воображал, как меня продают в рабство туркам, отправляют к нашим арендаторам-издольщикам на самые тяжелые полевые работы или даже бросают в один из тех расположенных в подвалах замка каменных мешков, которые мне однажды показали сквозь отверстие.

Вместо этого он препоручил меня Башле.

Преподаватель прибыл дождливым утром в конце весны. А поскольку он и сам был с виду весь серый, то казалось, будто он свалился с тучи. Я разглядывал его худобу, бледные губы, длинные тонкие руки. Никогда еще я не встречал подобного существа среди наших краснолицых здоровяков. Если он и был на кого-то похож, то на меня самого, в то время еще худосочного ребенка. Он был приблизительно моего роста и потому среди наших домочадцев казался крохой. Небольшой рост да еще не сходившая с его губ улыбка выдавали в нем создание беззащитное, не способное противостоять малейшему натиску, и тем самым обеспечили ему своеобразную власть над людьми, мужчинами и женщинами в расцвете сил, которые были нашими слугами. Он сразу же занял в замке особое место, соответствовавшее не его силе, а тому влиянию, которым наделяет некоторых людей полный отказ от каких-либо притязаний, притом что мысли их остаются недоступны для любой внешней воли.

Даже отца смущало его общество. Стоило Башле появиться в большом зале, как отец срочно искал предлог покинуть помещение. Все недоумевали по поводу причин его бегства. Никому, кроме меня, не приходило в голову связать это с тихим появлением – обычно через неприметную дверь, скрытую картиной-обманкой, – маленького человека в черном с неизменно опущенными глазами.

И только позже я узнал, что приглашение Башле было наряду с прочим последней волей моей матери. Перед тем как болезнь унесла ее, она заставила отца поклясться, что мне будет взят преподаватель французского. Не знаю, что именно связывало ее с этим языком. Поговаривали о любовнике, встреченном в Вене, и даже о тайном бегстве в Париж. Не считая горьких слез, эта встреча принесла ей единственные счастливые воспоминания, способные удержать в ней жизнь, когда она решила вернуться в замок.

Отец поклялся матери, что исполнит ее волю. Зная его сегодня немного лучше, я не побоюсь утверждать, что при необходимости он легко нарушил бы клятву. Прежде чем нанимать учителя, он попытался выдрессировать меня самолично. Поскольку недолгий опыт убедил его, что из этого ничего не выйдет, да и в любом случае овчинка выделки не стоит, он счел самым простым выходом препоручить меня наставнику-иностранцу. Короче говоря, Башле получил карт-бланш на мое воспитание.

Он приступил к своей задаче в высшей степени мягко. С первого же дня, хотя он немного говорил по-немецки, он ни разу не сказал мне ни единого слова иначе как по-французски. Этот язык я воспринял сперва как прелестное диковинное украшение. Потом он стал нашим тайным языком. Он позволял нам говорить что угодно, и никто нас не понимал. Позже, когда я узнал, что последней волей моей матери было обучение меня французскому, я превратил разговор на нем в посмертную дань памяти той, кого я так мало знал и так сильно любил. Без сомнения, мать доверила бы мне самые сокровенные тайны, если бы могла изъясняться со мной на этом языке, ведь он был для нее языком свободы.

Башле сразу же произвел на меня сильное впечатление своей манерой общения. Он выказывал мне уважение, но не холодное и боязливое, как делали слуги в замке – только потому, что я был сыном графа. Их уважение было грубым, ироничным, с оттенком презрения; для них не было тайной, что отец меня ни в грош не ставил.

Уважение Башле было соткано из благожелательности. Он проявлял его ко всем человеческим существам и, осмелюсь сказать, вообще ко всему живому. Он разглядывал растение, осторожно его касаясь. Он говорил с животными так проникновенно, что они, казалось, были тронуты. Я был счастлив получать свою долю этой всеобъемлющей почтительности, долю, причитавшуюся мне как живому существу, и мой ранг ничего к ней не добавлял. Однажды мы остановились перед большим генеалогическим древом, которое отец велел изобразить на фреске у входа, и Башле заинтересовался одной из моих двоюродных бабушек, которая пользовалась особой известностью. Я подумал, что он узнал имя, в Польше оно было знаменито, и уже собирался выказать удивление. Сегодня я даже не уверен, что он его прочел. Но его растрогало ее лицо на овальном портрете.

– Какие прекрасные глаза у этой женщины! – сказал он мне.

И вдруг при этих словах моих предки, прославленные или забытые, спустились со своих ветвей и закружились вокруг нас в лихой фарандоле, свободные и равные, под лукавым взглядом Башле.

II

Первые недели после его приезда лил дождь, и мой учитель, как я и боялся, заставлял меня сидеть в библиотеке замка. Это была комната с высоким потолком, сплошь заставленная книгами. Они были заперты толстыми латунными решетками, ни мой отец, ни кто-либо другой к ним не прикасался. Библиотека больше напоминала тюрьму, где, словно пленники, содержались идеи, романические мечты, поэзия. Я никогда не мог без ужаса зайти в этот зал с царящей там тишиной, куда меня отсылали на долгие часы, когда я бывал наказан.

Башле раздобыл ключи от шкафов, и благодаря ему в библиотеку вернулась жизнь. Он доставал с полок фолианты, открывал их и вместе со мной разбирал целые отрывки. Эти кожаные могилы оказались полны сокровищ. Башле читал с воодушевлением. Он менял голос, жестикулировал, смеялся над остротами и едва не плакал, когда текст был трагичен.

Поначалу я думал, что мое обучение сведется к интеллектуальным упражнениям в замкнутом пространстве мирной библиотеки. Однако настали погожие дни, Башле вывел меня на свежий воздух, и мы с ним предались непривычным занятиям. Раннее утро заставало нас уже на ногах. Я присоединялся к Башле на просторной кухне. Печи, проснувшись, наполняли своды ароматным жаром. На стенах медные кастрюли позвякивали в теплом свете под лучами восходящего солнца. Едва был съеден хлеб с маслом и выпит кофе, мы отправлялись в дорогу. К моему величайшему счастью, мы покидали замок, в котором до недавних пор протекала вся моя жизнь. Раньше мне дозволялось только побегать в хорошую погоду по террасам, пройтись по дозорным путям[5] и по дворам. Замок был такой просторный, что я не чувствовал себя в нем затворником. Но когда вместе с Башле я впервые выбрался из него и отошел на некоторое расстояние, он показался мне совсем маленьким, и я открыл для себя, как велик мир. Мой наставник водил меня на фермы, на мукомольню, а иногда мы даже выбирались в окрестные поселки, где работали ремесленники. Каждый поход был открытием маленького мира. Пасечники делились пчелиными секретами выработки меда и воска. В коровниках мы наблюдали странное зрелище – дойку, и я, сын господина, удостоился – как великой привилегии – права смазать руки жиром и направить струйки молока в жестяное ведро. И даже еще одной привилегии: присутствовать, когда подошел срок, при отёле и увидеть появление на свет нескольких телят. У ремесленников мы заходили в мастерские, и Башле вместе со мной дотошно расспрашивал про все операции, которые нужно произвести, чтобы получить изделие. Я узнал, как пекут хлеб, как выпиливают деревянные шарики, какая сила нужна, чтобы привести в действие жернова, перемалывающие пшеницу. По возвращении в замок Башле обобщал полученный нами опыт, придавая ему философский смысл.

Назад Дальше