Он обучал меня математике и передал свое страстное увлечение Ньютоном. Летними вечерами мы устанавливали медный телескоп, чтобы наблюдать за звездами.
Он рассказывал мне об «Энциклопедии»[6] – обширном труде, к которому его авторы приступили, не зная, сумеют ли когда-нибудь успешно завершить его. Башле исповедовал принцип, к которому сводились все его объяснения. «Человеческий дух в целом, – говорил он, – берет начало в наших чувствах. Разум не данность, не врожденная способность нашего духа. Он формируется, как и суждения, и все наши способности, при контакте с миром. Философу, – заключал он, – не пристало замыкаться в своей келье. Он должен идти навстречу реальности и получать опыт». С большой горячностью он рассказывал мне о некоем Кондильяке[7], которого хорошо знал, а также об англичанине по имени Локк[8], которым искренне восхищался.
Ибо Башле был философом. Когда я благодаря нашим нескончаемым беседам достаточно овладел французским, между нами завязались отношения столь близкие, что я смог расспрашивать его о жизни. Так я узнал, что он избрал себе карьеру двадцать лет назад. Он решил заняться философией, хотя ему прочили иное будущее. Его родители были негоциантами из Макона. Он родился восьмым ребенком в семье, открыл для себя жизнь на берегах Соны, с ранних лет его привлекала работа лодочников, рыбная ловля, перевозки соли из дальних краев тяжело груженными баржами. Когда в четырнадцать лет его послали учиться в парижскую духовную семинарию, он твердо решил долго там не задерживаться. Он лишь овладел латынью для своих надобностей, но читал больше античных авторов, нежели Отцов Церкви. Предоставленная возможность в течение дня свободно отлучаться в город позволила ему завязать кое-какие знакомства в кофейнях.
– Особенность философов в том, – доверительно сообщил он мне с явной ностальгией по тем временам, – что стоит тебе познакомиться с одним из них, как узнаешь всех.
Первым, кто ему встретился, был юноша его лет, наделенный скорее усердием, чем талантом, работавший у д’Аламбера[9] в «Энциклопедии». Через него он познакомился с его хозяином, а тот представил его Дидро. Дома у последнего проходили шумные и всегда веселые собрания, где много говорили и где появлялись люди, чьи имена он сообщил мне с тем почтением, с каким священники упоминают лишь святых и мучеников: Руссо, Гольбах[10], Гримм[11], Юм[12] и тот самый аббат де Кондильяк, к которому он питал столь глубокое уважение.
Я понял, что Башле играл в этом кругу роль скромного, но восторженного слушателя. Бедность, настигшая его после разрыва с родителями, вынуждала юношу браться за самую разную работу, что порой мешало учебе. Но он не пренебрегал никаким делом, поскольку любое из них позволяло расширить познания о мире. Он переписывал ноты, продавал вафельные трубочки и даже служил лакеем в гостинице в предместье Сен-Жермен. К счастью, друзья-философы помогали ему отыскивать работу, более подходящую для его талантов и знаний. В качестве секретаря французского дипломата он побывал в Пруссии. Потом был воспитателем дочек мелкопоместного австрийского дворянина. Когда те вышли замуж, он оказался безработным, и кто-то сообщил ему, что мой отец ищет учителя французского языка.
– Само Провидение привело вас к нам, – сказал я ему однажды.
– Провидения не существует! – гневно возразил он. – Никогда не следует доверяться так называемым высшим силам. Человек должен сам определять свою судьбу, и никто не сделает это за него.
Он, свято веривший в благодетельные свойства диалога и обучавший меня только в форме приятных бесед, не смог сдержаться, когда я упомянул о Провидении. В дальнейшем я остерегался произносить при нем это слово.
В тот же день после полудня мы читали «Кандида»[13]. Эту книгу, как и «Трактат об ощущениях»[14], «Рассуждение о неравенстве»[15] или «Письмо слепым»[16], мы и не надеялись найти в библиотеке замка. К счастью, Башле привез ее в своем маленьком чемоданчике.
Мало сказать, что я восхищался своим французским наставником. Я любил его. Он открыл мне мир и заставил осознать необходимость открывать его снова и снова. Он первый отнесся ко мне как к человеческому существу и даже как к равному. Он поделился со мной знаниями и научил пользоваться языком, на котором было создано столько гениальных произведений.
Но у этого восхищения был предел, и он немало меня смущал. Коротко я сказал бы так: если своим преподаванием Башле прививал мне вкус к жизни, то от собственной жизни он получал вовсе не так много, как можно было предполагать. Он пребывал в самой мрачной бедности и свыкся с ней. Я замечал его дырявые чулки, которые он сам штопал, потертую одежду, которую скромный заработок не позволял обновить, пожелтевшее белье. Я мужал и находился в том возрасте, когда тело меняется, так что в скором времени перерос наставника. Его хрупкие члены, лиловый оттенок кожи и одышка во время ходьбы отнюдь не сближали нас, как в бытность мою ребенком, а скорее вызывали жалость. Мне было немного неловко перед ним за доставшуюся от предков кровь, которая наполняла все мое существо силой, влечениями и отвагой, коих ему так отчаянно не хватало. По сути, он был жертвой собственной системы. Обучая меня тому, что есть мир, внушая надежду насладиться его красотами и стремление к испытаниям, он пробудил во мне порывы, которые сам никоим образом не воплощал. Полагаю, он чувствовал это и не питал никаких иллюзий. Он видел, как я поглощал обильные блюда, приготовленные нашими поварами. Ему было трудно угнаться за мной во время наших деревенских вылазок. Он перехватывал мои вожделеющие взгляды, когда нам случалось встретить легко одетых девушек, погоняющих стадо с хворостиной в руке и дорожной пылью на босых ногах. Я знал, что он знает. И тем не менее, любя его и опасаясь нанести ему обиду, я скрывал, какое удовольствие получаю от физических упражнений, к которым меня приучил отец.
Ибо в тот день, когда он заметил у меня волоски, пробивающиеся над верхней губой, он потребовал, чтобы параллельно с обучением у Башле я проходил военную подготовку. Такова была традиция для юношей в нашей семье. Поначалу я решил, что меня эта участь минует в силу того презрения, которое питал ко мне отец. Но то ли он все же вынужден был признать, что, наставляемый Башле, я добился определенных успехов, и проникся кое-каким уважением к моей персоне, то ли просто ждал моих тринадцати лет и физического созревания, чтобы начать подготовку, отец в конце концов велел учителю фехтования приступить к занятиям.
Утренние часы оставались в распоряжении Башле, но послеполуденное время было отведено упражнениям со шпагой, верховой езде, а иногда даже участию в имитациях боя, которыми отец руководил лично. Он составил из своих людей маленькую армию. У зависящих от него крестьян не было выбора, кроме как выстроиться рядами с копьями или вилами в руках и исполнять приказы, которые он выкрикивал своим зычным голосом.
Никогда я не думал, что эти игры станут для меня таким великолепным развлечением. Я любил скачку галопом, рискованные прыжки на лошади через уложенные на большом дворе стволы, опасную игру в сабельный бой. А когда отец для одного из упражнений велел мне надеть форму драгуна, сшитую будто специально на меня, я удивился тому счастью, которое испытал, застегивая на груди жесткую ткань, покрытую вышивкой и галунами.
Как мне было объяснить Башле, что я испытывал столь же большое удовольствие, хоть и совершенно иной природы, от наших с ним занятий, выучивая наизусть многостраничные отрывки из Жан-Жака Руссо, воспроизводя чудесные звуки французского языка, которым теперь свободно владел? Я притворялся, что отношусь к военной муштре как к неприятной обязанности. Башле улыбался; думаю, мое лицемерие не могло его обмануть. В общем, оно его даже устраивало. На его взгляд, оно доказывало, что он научил меня главному: не давать воли своим страстям. Увы, тут он ошибался. С этой точки зрения его назидания пропали втуне. Я никогда не мог предпринять что бы то ни было, не загоревшись всем сердцем и не отдавая всего себя целиком. И, несмотря на все мое к нему уважение, признаюсь, что ничуть об этом не сожалею.
В то время во взгляде Башле появилась, как я теперь вспоминаю, грусть, глубины которой я тогда не смог оценить. Сегодня я уверен, что он увидел близкий конец нашей связи гораздо раньше меня. В той пылкости, с какой я предавался тренировкам, его огорчало понимание того, к чему ведет мое неизбежное взросление и мужание. И действительно, ожидаемая им буря грянула еще до наступления осени. Башле прожил с нами около трех лет.
III
Каким образом у отца закрались подозрения? Я уже говорил, что он питал к Башле стойкую неприязнь. Человеческая душа так устроена, что она охотно наделяет дурными качествами тех, кого ненавидит. Возможно также, что кто-то в замке был тайным доносчиком. И все же, хотя большинство наших слуг завидовали Башле и с недоверием относились к его учености, я не вижу ни одного, кто смог бы собрать на него компрометирующие сведения.
Духовных лиц в замке не было. Обычные службы вел маленький, почти неграмотный каноник, он жил в ветхом домишке в одном из соседних селений. Всякий раз он покидал замок с трепетом, его будоражило то обстоятельство, что он безнаказанно проник в мир господ, страх перед которыми прочно вбили в него родители. На большие праздники и для совершения таинств из города приезжал прелат. Он был человеком светским и до крайности елейным. Он нравился отцу, потому что все прощал грешнику, который весьма лицемерно относился к искуплению. С Башле он был незнаком, так что от него подозрения исходить не могли. Зато вполне вероятно, что именно к нему обратился за советом отец, чтобы провести расследование, когда сумел заполучить первые вещественные доказательства.
Мой наставник поддерживал обширную переписку со своей родиной и регулярно получал оттуда письма. Длинные послания, истрепанные путешествием по всем почтам Европы, иногда приходили, заляпанные самыми разными веществами – вином, маслом и, не исключено, кровью. Возможно, они привлекли внимание графа, моего отца. Меня самого не раз мучило любопытство и желание тайком раскрыть их и глянуть, что же в них содержится. Сам я такой возможности не имел, а вот отец легко мог прибегнуть к услугам шпиона, без которого не обходится ни один двор, даже самый маленький. Одно достоверно: он нанес удар только тогда, когда в его распоряжении оказались достаточно веские улики.
Это случилось в начале октября. Погода еще стояла хорошая. В наш последний поход Башле отвел меня на бойню. Я часто вспоминал потом этот завершающий урок реальности и усматриваю в нем сакральную сцену, сравнимую с последними минутами, проведенными Иисусом со своими учениками. Заведение было расположено в миле от замка, около реки. Мы отправились туда пешком. Башле владел навыками верховой езды, но с тех пор, как я увлекся военными упражнениями, вынуждал меня сопровождать его пешком даже в дальние наши вылазки. Я предполагаю, что тем самым он хотел задать мне иной ритм, ввести в смиренное состояние и заставить мою мысль работать в перипатетическом[17] темпе.
Обреченные на смерть животные были привязаны в загоне и мычали.
– Смерть всегда предчувствуется, – тихо сказал мне Башле. – Жизнь столькими нитями связана с любым существом, что не может быть отнята у него так, чтобы он заранее не ощутил муку.
Мы дошли до глинобитной квадратной площадки, где и происходило умерщвление. Позади, в других пристройках, виднелись недавно забитые туши, подвешенные на крюки. Подмастерья в залитых кровью рабочих халатах занимались свежеванием и разделкой. Мы задержались там лишь для того, чтобы изучить, как было принято в «Энциклопедии», какие точные познания определяют порядок их действий. Но Башле дал мне понять, что в целом и так все ясно: здесь царила смерть, а снаружи, где надрывно мычал стреноженный скот, еще хозяйничала жизнь. Переход от одного состояния к другому и представлял собой то таинство, к которому следовало приобщиться. Мы долго оставались в тесном загоне, где происходил забой. Башле зачарованно наблюдал за тем кратким мистическим мгновением, когда взгляд животного угасал, смерть брала верх над жизнью, а перед тем как окончательно испустить дух, животное, казалось, постигало некую высшую и ослепительную истину. Для моего наставника, придававшего огромное значение накапливанию чувственного опыта, этот трагический момент служил призывом к тому, чтобы никогда не отказываться от наблюдения за миром – вплоть до той последней секунды, когда, возможно, открывается истина, и включая саму эту секунду.
Двумя днями позже, направляясь по вызову отца в библиотеку, я испытал такое чувство, будто опять иду на бойню. Сухой воздух, обычно пропитанный запахами воска и дерева, сейчас показался мне насыщенным резким и тошнотворным смрадом крови.
Башле был уже там, вызванный еще раньше. Он стоял навытяжку, очень прямо; его обведенные кругами глаза с их всегдашним желтоватым оттенком были широко раскрыты. Он смотрел на моего отца без дерзкого вызова, но с твердым намерением не упустить ничего, чему может научить его мир. Граф сидел в массивном кресле, которое велел перенести из парадной залы. По обе стороны от моего наставника переминались два высоченных стражника с выпирающими из-под мундиров мускулами и ружьями на плече. Бедному Башле вменено было изъясняться по-немецки – словно отцу хотелось таким образом еще больше продемонстрировать свою власть, словно присутствие двух могучих солдат само по себе не подчеркивало слабость обвиняемого. Башле неплохо владел этим языком, чтобы понять все обвинения, но недостаточно, чтобы высказаться в свое оправдание, хотя, как я быстро понял, он в любом случае не собирался этого делать.
Перед отцом на столе были разложены в качестве охотничьих трофеев различные предметы, принадлежащие моему учителю. Не считая писем и газет, я узнал книги, за чтением которых мы провели столько прекрасных часов.
Когда обустройство сцены было полностью завершено, а обвиняемый достаточно истомился молчаливым ожиданием, отец заговорил. Ни разу не взглянув на Башле, он перечислил преступления, в которых, по его мнению, тот был изобличен.
– Вы имели дерзость распространять в этом почтенном и набожном доме идеи преступников, осужденных церковью и королем Франции. Я нанял вас, чтобы вы обучили французскому языку моего сына Августа. Но вместо того, чтобы ознакомить его с произведениями высокоморальных авторов, которых, как мне говорили, во Франции имеется в достатке, вы вбили ему в голову опасные и ложные идеи.
Я увидел, как в глазах Башле мелькнул иронический огонек. Очевидно, он одновременно со мной заметил в словах отца легкое противоречие: если идеи ложные, они не являются опасными и их можно опровергнуть. Мы пообсуждали бы с ним эту тему. Но бесполезно было вовлекать отца в диалектическую дискуссию. Он продолжал, торопясь закончить обвинительную речь, дабы вынести приговор.
– Заодно я выяснил, что вы не довольствовались распространением этих нечестивых произведений, вы еще и участвовали в их редактировании. Вы друг этих врагов религии, этих отравителей духа. Вы поддерживаете с ними переписку!
Он схватил со стала пачку писем и развернул их веером.