Минут через пятнадцать в палату вошёл довольно молодой, но рано поседевший доктор, с задумчивым, даже строгим лицом, как будто пришёл отчитывать Владимира за какой-то проступок.
– Ну, как вы себя чувствуете? – спросил он, присев на табурет рядом с койкой, и взял левое запястье Владимира, нащупывая пульс.
– Нормально.
– Нор-маль-но… – протянул он, глядя на часы, считая слабые толчки крови в венах своего подопечного. – Что ж, хорошо, если так. – Доктор встал. – Не буду скрывать: рука ваша пострадала довольно серьёзно, но, даст бог, заживёт, главное, не тревожьте её раньше времени. По голове вам тоже крепко досталось, но если чувствуете себя нормально, то рекомендую не залёживаться, и уже с завтрашнего дня пробуйте ходить, хотя бы по палате.
Доктор на несколько секунд задумался, словно вспомнил вдруг что-то важное, и, бросив короткое «поправляйтесь», вышел из палаты, уже из коридора распорядившись сестре измерить Владимиру температуру.
***
Решив усиленно идти на поправку, Владимир приступил к выполнению рекомендации доктора на следующий же день, но когда он впервые встал на ослабшие свои ноги, то чуть не упал от внезапного головокружения. К горлу подступила тошнота. Владимир, бессильно опустившись опять на кровать, понял, что был чересчур самонадеян. Кровь прихлынувшая к голове, словно в подтверждение этой мысли, больно пульсировала в висках, стучала в темя.
Первую прогулку до окна, поддерживаемый сестрой, Владимир совершил только через четыре дня. Через неделю он уже самостоятельно, держась стены, начал прогуливаться по коридору, заглянул в другие палаты в надежде встретить кого-нибудь из своего экипажа или просто знакомых. Но товарищей не нашлось; с другой стороны, – хорошо, конечно, – значит, целы.
Потянулись однообразные, нудные дни, наполненные лишь врачебными процедурами, перевязками, приёмами пищи да бесконечными одинокими размышлениями. В палату к Владимиру никого не подселяли, было скучно. Владимиру на глаза однажды попалась книжка, и он обрадовался, что можно будет развлечься хотя бы чтением, но подвернувшийся роман оказался написанным на французском языке. Владимир, изучавший его когда-то, но уже порядком запамятовавший за неиспользованием, с трудом продирался сквозь сюжет и вскоре оставил это занятие.
Дни, проводимые в госпитале, казались длиннее обычного, мысли часто возвращались к Оле. Все её письма остались на корабле, а с каким бы удовольствием Владимир перечитал бы их сейчас. И он пытался вспомнить их, в том порядке, как они приходили, рисовал в уме почерк Оли, аккуратный, округлый, местами с разрывами. Снова, в который раз уже, анализировал он письма, пытаясь выявить изменения в тоне, в выражениях, и не мог решить: действительно ли присутствовали в них эти обнадёживающие, еле уловимые изменения, или же это он снова выдавал желаемое за действительное?
Владимир хотел написать Оле из госпиталя, конечно, не о том, что был ранен, а так… просто, но писать было больно, да и почерк выходил ужасный. Напишешь четыре строчки, а лоб уже покрыт потом, губы искусаны, и времени уходит столько, что уже целое письмо можно было бы написать. Просить писать кого-то постороннего не хотелось. Пробовал справиться сам левой рукой – выходили каракули, которых даже дети в начале обучения не пишут. В конце концов, Владимир решил подождать с письмом до той поры, пока рука хоть немного заживёт.
А заживала она плохо, начала вдруг опухать, становясь пунцовой, и однажды, на очередной перевязке, доктор, оперировавший его, осмотрев рану и замерив после этого Владимиру температуру, которая поднялась, нахмурился и спросил:
– Что же вы не жалуетесь на боли?
Владимир хотел было сказать, что особых болей нет, но встретившись глазами с проницательным взглядом хирурга, почувствовал себя юлящим школьником и сразу признался, что уже несколько дней как возникло болезненное подёргивание и пульсирование в руке, особенно по ночам.
– Здесь не место для героического терпения, – сказал на это недовольно хирург. – Или хотите без руки остаться? Это я вам могу обеспечить.
Швы на руке Владимира были вскрыты, рана повторно прочищена.
Вечерами он стал выходить на улицу подышать воздухом, прогуливался по тропинкам небольшого госпитального сада. Когда он сидел однажды на скамейке в дальней части аллеи, к нему подошёл незнакомый ему постоялец госпиталя, отделившийся от группы, сидевшей у другого крыла здания.
– Извиняюсь, не знаю вашего звания, но ведь вы офицер?
– Офицер, мичман.
– Значит, не ошибся, – улыбнулся больной. – Разрешите обратиться, сигнальщик крейсера «Забияка», матрос Ласточкин, – представился он. – Ваше благородие, будьте любезны, расскажите, как теперь жизня наша флотская устроена, после того, как царя свалили. Мы тут с товарищами уже третий месяц в изоляции, – улыбнулся матрос, – слышали только, что революция была, да Временное правительство у власти теперь, а что оно значит – непонятно.
От дальних скамеек к ним направились товарищи сигнальщика, завидев, что беседа его с Владимиром завязалась. Один из них проворно скакал на костылях, держа полусогнутой левую ногу.
– Не «благородие» я теперь для вас, – сказал Владимир, когда они приблизились.
– А кто же? – удивились матросы, и Владимир убедился, что они действительно в совершенном неведении: ведь нынче в матросской среде церемониться с офицерами стало даже позорным.
– Господин… Господин мичман, лейтенант, старший лейтенант и так далее. А что касается службы, то ничего не изменилось. Всё, как прежде. Наше с вами дело – военное, – ответил он, как отвечал и матросам у себя на корабле. – А политикой пусть дипломаты занимаются.
Правда, Владимир не стал говорить, что в Гельсингфорсе множество офицеров и сам командующий Балтийским Флотом стали жертвами обезумевших матросов.
– Флотом теперь руководит Центробалт, – продолжал рассказывать он. – На кораблях же имеются судовые комитеты, выбираемые вашим братом путём голосования. Комитеты эти организовывают жизнь нижних чинов (и опять Владимир сознательно умолчал о том, что судовые комитеты часто ко всему ещё и принимали совместное решение о целесообразности выполнения приказаний командования, что доводило командиров до бешенства, но бессильного). – Матросы смотрели на него, как дети на сказочника, даже рты открыли от удивления. – А вообще-то, не забивайте себе голову, братцы, – подытожил Владимир, – на корабли вернётесь – сами всё узнаете. Куда вас побило-то? – спросил он.
За всех ответил сигнальщик.
– Меня вот по животу полоснуло, сам свои кишки на руках докторам приволок. Они мне и осколок на память оставили, – улыбнулся матрос и достал из кармана корявый, плоский металлический обломок, размером с офицерскую кокарду. – Федьку по ноге вдарило, кость перебило, – указал он на того, что был на костылях. – Ну, а Семёну лёгкое пробило, и доси, бывает, кровью харкает. Спишут нас всех теперь подчистую, поди…
Матросы замолчали, задумавшись, видимо, о том, что там будет дальше, за этим «подчистую». Послышался голос сестры, звавшей больных на процедуры. Первым встал сигнальщик.
– Что ж, спасибо за разъяснение, ваше благородие, – сказал он по старой привычке, товарищи его тоже встали.
– Будьте здоровы, – кивнул в ответ Владимир, ещё некоторое время посидел, глядя матросам вслед, и тоже отправился в палату.
6
Более суток большевики Петрограда готовились к торжественной встрече своего вождя. Финляндский вокзал внутри украсили цветами, внутри и снаружи здания, издалека заметные, краснели знамёна, приветственные лозунги; сияющий начищенной медью оркестр стоял в готовности в любую минуту разразиться бравурными мелодиями. Уже с раннего вечера 16-го апреля на перроне, во главе с офицером, стоял почётный караул из солдат и матросов. Они представляли Московский и Преображенский полки, моряков Балтийского флота.
Поезд почему-то задерживался. И вот, когда около одиннадцати часов вечера первые ряды завидели его приближение, весть об этом стала быстро и подобострастно передаваться из уст в уста. И уже через несколько минут многотысячная толпа, заполонившая вокзал, привокзальную площадь и прилегающие улицы, заволновалась, зашумела. Наконец-то представилась возможность воочию увидеть этого загадочного и отчаянного революционера, с молодых лет посвятившего свою жизнь делу революции, не раз за то арестованного и гонимого, в последние годы дававшего знать о себе из эмиграции только лишь горячими призывными статьями за короткой подписью: Ленин. Каждый представлял его себе по-своему, но в одном мнения сходились: это непременно должен быть человек решительный, мужественный, наверное, богатырь, одним только видом подчиняющий своей воле.
Ленин ступил на перрон с некоторой настороженностью, хотя несколько часов назад ему нежданно пришлось выступить перед рабочими в Белоострове, и выступление это рабочими было горячо принято. Он всё ещё не мог до конца поверить в то, что недельное его путешествие из Швейцарии в Россию через Германию, Швецию и Финляндию, устроенное с таким трудом и сопровождаемое неотступным страхом ареста противниками революции в империалистических державах, – путешествие, требующее постоянного напряжения нервов и сил, наконец, благополучно завершилось.
Едва он об этом подумал, недоверчиво оглядывая стройные ряды военных и прочих встречающих, как оркестр, показалось почти рядом с ним, грянул «Марсельезу». От неожиданности Ленин даже слегка отпрянул в сторону и тут же смущённо улыбнулся этому. А встречающие уже неистовствовали в приветственных криках, энергично махали ему. Он неловко кивал людям в ответ, тоже махал иногда рукой и слегка нервно улыбался: он очень не любил торжеств и излишнего праздного внимания, сфокусированных исключительно на нём.
С перрона Ленина провели в бывший императорский зал ожидания, где для его встречи собрались представители Петрогадского Совета рабочих и солдатских депутатов из числа меньшевиков: Чхеидзе, Соболев и Суханов.
Чхеидзе ясно понимал, что Ленин приехал в Россию с одной лишь на данный момент целью: покончить с февральской революцией, пользуясь сложившейся внутри страны неопределённой политической обстановкой, и начать свою игру. Он понимал, какой величины политическая фигура перед ним и терялся, хотя и пытался это скрыть. Посмотрев на Ленина, безрадостно, но подчёркнуто вежливо Чхеидзе сказал:
– Товарищ Ленин, от имени Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, от имени всей революции добро пожаловать в Россию… Надеемся, вы понимаете, что основной задачей революционной демократии в настоящий момент является защита нашей революции от всякого рода нападок со стороны как внутренних, так и внешних врагов. Мы считаем, что не разъединение нам теперь необходимо, а наоборот, сплочение рядов всех демократических сил. Мы надеемся, что эти задачи станут для нас с вами общими.
Ленин ничего не ответил, будто Чхеидзе вовсе и не к нему обращался, обвёл взглядом зал и собравшихся в нём людей, а потом вдруг отвернулся от встречавших его делегатов, обернулся к толпе.
– Дорогие товарищи, солдаты, рабочие и матросы! – звонко, с напором зазвучал его голос. – Я счастлив приветствовать в вашем лице победоносную русскую революцию! Я приветствую вас как авангард всемирной армии пролетариата. Грабительская империалистическая война является началом гражданской войны во всей Европе. Недалёк тот час, когда по призыву нашего товарища, Карла Либкнехта, народ Германии повернёт штыки против эксплуататоров-капиталистов. Солнце мировой социалистической революции уже взошло. В Германии зреет для этого почва. Теперь, день за днём, мы будем наблюдать крушение европейского империализма. Совершённая вами русская революция подготовила и открыла дорогу новой эре. Да здравствует всемирная социалистическая революция!
Представители Петросовета растерянно переглянулись, да и на лицах других встречавших читалось недоумение: сказанное Лениным не вязалось в их головах со свершившейся недавно революцией, с их пониманием её. А этот маленький, лысый человек с короткой крепкой шеей, на которой порывистыми движениями то в одну, то в другую сторону обращалась голова, энергично взмахивая руками, будто рубил воздух, призывал перевернуть мировой уклад жизни.
Вдруг в зал ворвались матросы и солдаты. Они подхватили Ленина на руки и понесли его на привокзальную площадь, освещённую прожекторами, кишевшую людьми. На несколько мгновений Ленин исчез из виду в этой людской гуще, но потом появился возвышающийся над толпой, стоя на башне броневика, будто выброшенный на единственный островок в море. Лучи прожекторов сошлись на нём. Он терпеливо ждал, когда люди хоть немного успокоятся. И, уловив этот момент, он резким, высоким голосом прокричал вдаль приветствие схожее с тем, что произнёс в зале ожидания немногим ранее. Вновь закончил его неслыханным доселе призывом: «Да здравствует мировая социалистическая революция!», – но те, кто были ближе к нему и могли расслышать его слова, с лёгкостью подхватили этот лозунг, вторя кумиру.
Издалека казалось, что Ленин, выхваченный из темноты прожекторами, стоявший на башне броневика, завис в воздухе над головами людей. Очередной в истории человечества пророк, спаситель, – он улыбался. Улыбался и чувствовал, что эта многотысячная толпа целиком в его власти, и скажи он им ринуться в бой хоть сейчас, люди не задумаются ни на секунду. Да, ради этой минуты стоило претерпеть все былые невзгоды, выпавшие на его долю! На грани сумасшествия продолжал он верить в дело революции в течение последних десяти лет, едва сводя концы с концами в Швейцарии, большего всего боясь того, что канет в прошлое бесследно… Но судьба вняла его неизбывному, иступлённому желанию и наградила шансом проявить себя в полной мере, и шанс этот он ни за что теперь не выпустит из рук, его можно будет разве что только вырвать из рук уже мёртвых…
С Финляндского вокзала, через Сампсониевский мост, процессия двинулась к дворцу Матильды Кшесинской.
Великолепный дворец был построен для возлюбленной великого князя Андрея Владимировича, примы-балерины императорской балетной труппы. Во время февральских событий Кшесинская с сыном, из соображений безопасности, срочно покинула дворец. Здание было самовольно занято солдатами мастерских запасного автобронедивизиона. Позже, по договорённости с ними, в особняк также перебрались Петроградский комитет РСДРП(б), его военная организация, а затем и Центральный комитет. Так здание дворца превратилось в штаб большевиков, несмотря на то, что Кшесинская подала заявление в суд и наняла адвоката с целью возвращения своего законного жилья.
Во дворце всё было приготовлено для торжественного праздничного чаепития. Ленину не терпелось скорее приступить к делу, начать обсуждение рабочих вопросов и он с нервным неудовольствием поглядывал на товарищей за столом, чинно пивших чай, дружелюбно беседовавших, пересмеивающихся.
С улицы непрестанно доносились восторженные крики. Вновь и вновь Ленину приходилось выходить на балкон и произносить речи. Голос его уже охрип, горло саднило. Толпа стала понемногу успокаиваться только тогда, когда вместо Ленина на балкон стали выходить его соратники, прося собравшихся людей разойтись и дать им возможность поработать.
Наконец, после чая, собравшиеся во дворце главные представители партии большевиков – и те, что прибыли с Лениным из эмиграции, и те, что их встречали, всего около тридцати человек – приступили к обсуждению насущных дел. Вернее, приступил Ленин, остальные, подавленные его неудержимой энергией, молча слушали.
Ленин спешил высказать всё то, о чём он думал и над чем работал по пути в Петроград. Он требовал скорейшего принятия мер в деле завершения второго этапа революции – созданную в феврале республику необходимо уничтожить, а всю полноту власти передать Советам; все сферы жизни населения страны должны стать подконтрольны Советам. Вот на чём нужно сконцентрировать основные усилия.