Десант Тайсё - Скатов Николай Николаевич 7 стр.


— Да я насчёт перевода в общую камеру...

— Дело-то у вас больно засорено разными шалостями. Впрочем, если дадите обещанье не повторять иркутских фокусов...

— Как же я могу это обещать? Если вы тоже станете меня травить и, как Гольдшух, отбирать даже книги, я буду принуждён бороться. А коль оставите в покое, чего ж мне скандалить?

Тут хорошо знали, чем заурядный врач сделал неслыханную карьеру. Неприязнь к садисту поневоле вызвала сочувствие к его жертве. Для вида ещё полистав дело, помощник нехотя согласился:

— М-да, логично... Что ж, я доложу начальнику.

Через три дня, показавшихся неимоверно длинными, Петра перевели в основной корпус, на второй этаж, в угловую камеру, где находилось около сорока человек. Свободного места на нарах, протянувшихся вдоль обледенелых стен, перегораживающих камеру, не имелось до минувшего вечера, когда вечник Иван Петухов неожиданно сказал:

— Дорогие мои, многоуважаемые товарищи, пожалуйста, позвольте мне того... Я больше не могу: нет никаких сил...

По законам централа это считалось равным побегу на тот свет. Староста камеры был обязан донести администрации, чтобы предотвратить намерение. В противном случае вся камера за содействие подвергалась жесточайшей порке. Все давно отвыкли от подобной экзекуции, вдобавок оскорбляющей человеческое достоинство. Но никто не бросился разубеждать Ивана, который отсидел уже целых семь лет. Все знали, насколько невыносима свинцовая тяжесть вечной каторги. Ни один человек не посмел отказать ему в последней милости.

Молчание — знак согласия. Люди ещё при свете лампы прощально взглянули на Ивана и уже во тьме с головами накрылись одеялами, чтобы не слышать, как он из простыни вил верёвку, а затем корчился в судорогах. Многие беззвучно плакали от ужаса и жалости. Некоторые всё же не смогли удержать рыданий, взвинчивающих напряжение. Стараясь не допустить общей истерики, староста отпаивал всех водой. В суматохе про Ивана даже забыли. Его отсутствие надзиратели обнаружили во время утренней проверки. Эта кончина могла похоронить дальнейшую карьеру Снежкова. Камера затаилась в ожидании страшной мести.

Тут и появился Пётр, которому староста молча показал на тощий соломенный тюфяк без одеяла. Ничего не подозревая, он ликующе поздоровался с мрачными каторжанами. Сейчас их плотная стена заслоняла от каждодневной непосредственной связи с тюремщиками. Теперь он словно растворился в общей массе политических, совершенно из неё не выделяясь. Ведь все вокруг звенели кандалами. Все имели от пятнадцати лет до бессрочной каторги. Примерно половина тоже стояла у эшафота. Преобладали в камере эсеры. Остальные были анархистами, меньшевиками и беспартийными, создавшими такую партию. Большевики составляли дружную четвёрку. Они радостно приняли Петра в объятия. А щербатый Леонид Проминский, по польской привычке постоянно вставляя букву «з», успокаивающе похлопал по плечу и утешил:

Этой подальше от царей, —
Голова будет целей.

Пётр благодарно всем улыбался. Так здорово было наконец очутиться среди верных товарищей, которых подмывало расцеловать!.. К тому же до сих пор, лихо размахивая боевой программой своей партии, он лишь воевал с представителями других и редко общался с ними в обыденной жизни. Отныне великодушная судьба прямо в камере свела его с видным меньшевиком, депутатом II Государственной думы Ираклием Церетели. Очень богатым оказался родовитый князь. Постоянно получал с воли деньги, ящики сыра, масла, мешки сахара, колбасы и консервов. Кажется, при известной широте грузинской натуры сам бог велел угощать обильными яствами полуголодную камеру. Ведь одному всё равно столько не съесть, даже если перестанешь толковать о высоких материях, чтобы не занимать впустую рот. Но Церетели не догадался этого сделать. А когда соратники ему всё-таки намекнули, что без движения и воздуха может быстро скончаться от ожирения, — он скрылся в другой камере. Под защитой могучего Года — одного из эсеровских лидеров. Очевидно, членство в ЦК давало определённые блага. Авторитетный Год тоже в изобилии получал разнообразную снедь. На этой основе немедленно возник трогательный альянс.

К сожалению, местная голытьба вскоре нарушила идиллию, предложив вождям революции сдать все богатства в общий котёл или убираться вон. Несгибаемый прежде Год внезапно спасовал перед рядовыми членами своей партии. Зато мужественный Церетели предпочёл гордо уйти в одиночку. Редкий характер нужно иметь для подобного подвига. Воистину — княжеский!

Видимо, для полноты впечатлений в централ прибыл ещё один вождь революции — член ЦК эсеров Минор. Все рядовые немедленно потянулись к нему на поклон. Затем он сам беспрепятственно двинулся по камерам, привлекая новых членов партии. Это был седовласый патриарх с олимпийским взглядом чёрных глаз и такой окладистой бородищей, которая свободно вбирала бороды Маркса с Энгельсом. Эсеры почтительно окружили его, надеясь услышать мудрые мысли. Минор важно сделал краткий обзор политического состояния воюющих государств. Особенно подчеркнул быстрый развал германского хозяйства и, как следствие, — скорую победу над немцами. Когда же коснулся Бельгии, то заявил:

— Я горжусь, что у меня два сына дерутся против немцев в рядах бельгийской армии.

— Что же, вы считаете это высшим проявлением патриотизма? — спросил Алексей Рогов.

— О, да, несомненно.

— Но ведь вы, кажется, социалист?

— Полагаю...

— Как же у вас эти обстоятельства совмещаются?

— Молодой человек, позвольте узнать: вы верите в социализм?

— Что значит верю? — оторопел Алексей и твёрдо заключил: — Мы знаем, он будет!

— Ах, вот как... Вы даже знаете... Счастливчики! А вот я, Минор, я состою уже пятнадцать лет в Центральном Комитете партии социалистов-революционеров! И я до сих пор не знаю, будет ли когда-нибудь социализм!..

Эта откровенность всех обескуражила. Только Пётр сказал:

— Ну, в таком случае из вас социалист, как из дерьма — пуля.

Минор поперхнулся. Глаза в недоумении скользнули по заросшим лицам и поникшим взглядам. Не обнаружив поддержки, он развёл руками и, не простясь, покинул камеру. Лишь тогда раздался дружный хохот. Смеялись все, кроме оскорблённых эсеров, которые набросились на Петра:

— Что это за хулиганская выходка?

— Человек всю жизнь отдал борьбе за революцию!

— И так хамски ему отвечать!..

— Чего вы шумите? Как же ещё можно ответить на это дикое заявление? — возразил Пётр. — Если вы тоже такие социалисты, значит, больше не о чем толковать.

Его сменил Дмитрий Мельников. Подойдя к столу, он позвенел кандальной цепью, словно утихомиривая камеру, от волнения хлебнул из чайника воды и глухо сказал:

— Товарищи, позвольте внести ясность. Я, бывший член боевой дружины партии социалистов-революционеров, участник ликвидации Плеве и ещё кое-кого, шокирован признанием товарища Минора. Больше я не могу верить и подчиняться такому вождю. Следовательно, оставляю ряды партии. Стану ли я большевиком? Не знаю. Но считаю поведение Алексея и Петра более достойным и примыкаю к ним. Пожалуйста, извините за докуку.

— Перевёртыш-ш-ш-ш... — прошипел кто-то из угла. Остальные благоразумно воздержались от суесловия.

Почти три года одиночества и безмыслия поселили боязнь, что теоретически безбожно отстал от любого противника. Стычка с Минором позволила выявить уровень чужой деградации. Это утешило Петра, позволив махнуть рукой на комичное тут неустанное бичевание друг друга длиннейшими цитатами идейных вождей. А что выявляло в итоге? Лишь блудливость мировоззрений. Так лучше жить обычными интересами.

Ведь с первого дня не уставал восхищаться добродушным дедом Аникиным, который на целую голову горой возвышался над всеми. Прежде он был московским городовым, стоял у кофейни Филиппова на Тверской. Посвящая в минувшее, дед охотно пророкотал:

— Пост самый важный был, потому как студенты собирались там. И стоял там я потому, как умел с ними общаться. Ребята эти, видит бог, были славные... Чуть начальство какое или подозрение, я им про это и шепну. Глядь, уж никого нет. Значит, всё в полном порядке. Пускай хоть сам великий князь Сергей Александрович проезжает. Мне от начальства, значит, благодарность. И от ребят, глядишь, целковый-другой перепадёт на бутылочку. Так и жил с ними душа в душу. Их от всех напастей оберег, а вот сам, эх-ма, не уберёгся...

Что принуждало этого колосса, верную опору царя, прикрывать своей широченной грудью студентов? Целковый-другой? Так за подобный мизер во время стачки не поднимают красный флаг, а в дни революции не идут на баррикады.

Или сосед по нарам Облогин, человек уже пожилой, в отличие от деда Аникина самой заурядной наружности. Совершенно аполитичный, но добрый сам по себе, Филипп Данилович никак не мог смириться, что власти держат в тюрьме защитников народа. Бросил он свою бухгалтерскую службу и давай долбить в скале тоннель. Стража быстро засекла его, но терпеливо ждала, когда выглянет в нужном месте. Просто сказочный случай! Привыкший всё предвидеть и учитывать, Пётр с недоумением допытывался:

— Филипп Данилыч, вы хоть кого-то знали в тюрьме?

— Откуда? Не-е-е...

— А как же долбили свой лаз? Кто именно мог им воспользоваться?

— Да все желающие.

— Но как они могли узнать, что это — путь на волю?

— Хм, нетто безголовые, сами не догадались бы? Ведь за других страдают лишь умные люди. Вот хоть Петровича или Лагунова возьми. Умачи-и-и...

Пётр пытливо глядел в серые глаза чудака. При всём желании никак не верилось в истинность сказанного. Военный суд Владивостока тоже не поверил ему и за упорное сокрытие находящихся в тюрьме единомышленников припаял упрямцу пятнадцать лет каторги.

Почти такая же история произошла с Николаем Петровичем Окуневым — знаменитым на Дальнем Востоке строителем, Чего не хватало ему для полного счастья? Только собственной древнеримской бани. Так нет же, на склоне лет полез в политику и сел. Вскоре, на счастье, подвернулся сам Сементковский, предложив Петровичу возвести капитальный забор вокруг кутомарской тюрьмы. Гарантией за это являлась воля. Но неподкупный Петрович предпочёл Александровский централ, где недавно, к всеобщей радости, построил великолепную кирпичную баню. А сейчас обмозговывал план прокладки железной дороги от Хабаровска до Чукотки-Аляски, соединённых через Берингов пролив мостом длиной в сто пятьдесят вёрст.

— Разве возможно такое чудо двадцатого века? — спросил вечно во всем сомневающийся Проминский.

— Эх, ты... А ещё Жюль Верна читаешь... — посетовал Петрович и предложил Лагунову сделать расчёт фантастического моста, для подначки добавив его любимую поговорку: — Ведь это так просто!

Низкорослый, сутулый Лагунов задумчиво пригладил ершистые волосы. Это был тот самый смельчак, который стрелял в известного изверга нерчинской каторги Высоцкого. Стрелял без малейшего намерения уничтожить вампира. Лишь напомнил ему, что тоже — смертный, всего раз пальнув из браунинга в потолок. Да и едва ли он, предельно учёный человек в толстенных очках, мог вообще попасть в любую цель. Главным Лагунов считал сам карающий выстрел, ради которого и пошёл на смерть, впоследствии заменённую добрым Князевым двадцатью годами каторги.

Все они — совершенно разные люди, в общем, далёкие от политики. Что же объединяло их, лично абсолютно благополучных? Жажда справедливости. Да, конкретные действия каждого выглядела несерьёзно для взрослых людей. Но разве это говорило о глупости? Меньше всего. А больше — о стихийности русской натуры, готовой к подвигу. И разве они, простодушные, отзывчивые на чужую беду, виноваты в том, что благородный порыв превращался в абсурд? К величайшему сожалению, пока растреклятый коронованный абсурд был сильнее любого порядочного человека. Вот в чём заключалась подлинная беда всех каторжан.

И всё-таки даже тут судьба позволяла им добывать искры для согрева коченеющей души. Поэтому всеобщим и неустанным вниманием камеры пользовался анархист Гуревич, владелец универсального способа для победы революции: «Бей беспрерывно и неустанно! Бей всех от губернатора до городового! И поколеблется гнёт самодержавия! Бей мастеров с управляющими! И улучшится положение рабочих! Делай экс за эксом! И господство капитала будет подорвано!» Все чтили его за редкостную боевитость, к сожалению, прерванную в самом начале.

Но не сводили с него глаз всё-таки за другое. Рыжебородый, с огромной шелушащейся лысиной, Гуревич выглядел очень солидно в массивных золотых очках, а тем паче — с массивным томом Ницше в руке. Под влиянием обожаемого философа он решил стать сверхчеловеком, способным выдержать ещё двенадцать лет каторги. Разработав целую систему испытаний, для начала съел пойманного в камере живого мышонка. Затем привязал под левую подмышку яйцо, чтобы вывести цыплёнка. Все очень переживали за эксперимент, считая каждый день. Положенный срок уже миновал. Однако заветного писка не было слышно. Это чрезвычайно всех беспокоило. Наконец темпераментный Тотрадзе не выдержал:

— Товарищ Гуревич, скажи, пожалуйста, когда родишь?

Стальную волю сверхчеловека следовало иметь, чтобы выдержать ежедневное любопытство по меньшей мере тридцати человек, осатаневших от скуки. Но Гуревич ещё не успел её закалить. К тому же сам почуял неладное, отчего занервничал, вспылив:

— Что вы, мать вашу так, моему яйцу спокою не даёте?!

— Какой же тут спокой? — невозмутимо возразил Тотрадзе. — Все нормальные цыплята родятся точно через двадцать один день. Пошёл уже двадцать второй, а никого нет...

— Может, болтун? — сочувственно вздохнул Леонид.

— Коль болтун, то — в отца, — заключил обычно молчаливый Дмитрий.

— Где ты взял яйцо? — заботливо спросил Леонид.

— Какое твоё собачье дело? — огрызнулся Гуревич.

— Прямое... Вдруг задержка вышла потому, что оно — твоё собственное?

— Нет, твоё, паршивый лях! Охота без других зубов остаться?

— Да не, всё проще. Ну, какой ему смысл родиться? — вмешался Пётр. — Что за радость сразу очутиться за решёткой? Вот и упёрся... Мол, не хочу!

— Или попасть в зубы родного папаши. Чай, цыплёнок вкуснее мышонка, — улыбнулся догадке Облогин.

— Скажи честно, товарищ Гуревич, ты для этого выводишь бедного цыплёнка? — опять подал голос Тотрадзе.

Разве обычный человек, вдобавок лишённый чувства юмора, способен бесконечно выдерживать подобные пытки. Бедного страдальца уже трясло.

— Ты, товарищ Гуревич, не обращай внимания на этих трепачей, — посоветовал Петрович. — Им от скуки лишь бы языки почесать. Значит, самое главное для тебя — ни в коем случае не волноваться. А то неврастеник может выйти.

Но даже у сверхчеловека есть предел терпения — Гуревич побледнел, покраснел. Испепеляя всех взглядом, выхватил из-под куртки яйцо и со всего размаха шарахнул в стену. От неожиданности все притихли. Потом уставились на желтовато-зеленоватый потёк. Ничего похожего на зародыш там не проглядывало. Дмитрий очень искренне всхлипнул:

— Ба-а-ал-ту-у-ун!..

Дружный хохот ударил в решетчатую дверь и понёсся дальше, будоража другие камеры. Такое событие в жизни централа случилось впервые. Прибежали озабоченные надзиратели, давай выяснять, что стряслось? Камера не могла перевести дух. Все ржали, словно табун коней. Потом возникли, выразить соболезнование, старосты других камер. Люди радовались редкой возможности повеселиться и вовсю использовали её. Гуревич стал знаменитостью централа. Однако был невозмутим как истинный Заратустра! В солидных золотых очках. С томом Ницше в правой руке.

Это подействовало даже на молчуна Лагунова. Постоянно озабоченный какими-то научными проблемами и потому совершенно далёкий от жалкой камерной суеты, он проникся вниманием к Гуревичу, мягким голосом задумчиво сообщив:

— Кажется, ещё в добром здравии очаровательная Лез Соломе, кою имели честь полюбить три великих австрийца — Ницше, Фрейд и Рильке. Думаю, теперь вы тоже способны заинтересовать её. В итоге — свобода, счастливая жизнь!

Назад Дальше