Но князья-«москали» тоже были хитры и настырны. Затеялись долгие войны. Как знать, кто бы здесь одолел, не пришлось ли бы юной Москве поумерить державного гонора, если бы… Если бы польская шляхта и иезуиты-ксёндзы не внесли свою ленту в великое дело развала Литовского княжества.
Началось всё с того, что властитель литовский Ягайло вдруг стал королём польским. Сам ли он попросился, или шляхтою был приглашён в короли, неизвестно, но этот расклад и Ягайле, и панству пришёлся по вкусу. Из-за склоки с Витовтом и союза с бесславным Мамаем, направленным против Москвы, под Ягайлой шатался литовский престол, он приладил корону опорой, достиг упрочения власти. Шляхта в свою очередь знала: подарив трон соседу, легко расширит свои кровные вольности и привилегии и, возможно, добьётся его позволения приобретать ланы[36] на малоросской земле.
С восхищением знакомилась русская, патриархально-глухая Литва с «образованной» Польшей, где действовали Рей и Коперник. Особо понравился мелким дворянам сам строй шляхты, рыцарский, вольный, лишённый совсем иерархии знатности, диктующий волю свою королю. Дворянство литовское с помощью панов-магнатов решило добиться того же удела. Начальные люди великого княжества злобно противились, но безуспешно: ряды их дробились, расшатывались неуёмными слугами папского Рима, всё больше князей и вельмож посещало костёлы, желая иметь право голоса в краковском сейме.
К подписанию Люблинской унии, знаменующей соединение двух государств, великое княжество уже представляло собою бездумную, чёткую копию королевства. Всё боярство, дворянство слилось в одну мутную взвесь, равноправную шляхту. Её мало теперь занимали битвы с воинством грозной Москвы, уже отобравшей Смоленск и Чернигов, эта «новая шляхта» теперь воевала на сеймах со «старой», отмывая свои привилегии. Власть великого князя ослабилась донельзя, что никак не могло обеспечить литвинам успеха в войне. Кошкам смех — мышкам слёзы, с укреплением панских свобод земледельцы литовские, некогда гордые, вольные, обнищали от «вольных» поборов, и все, кроме неуловимых хохлов, защищённых днепровскою Сечью, превратились в дворянских холопов по польскому образцу. Православный магнат беспрестанно бранился с родным своим братом католиком; разгорались учёные споры слуг папы, отчаянных иезуитов с наставниками из Византии: шла война, настоящая драка за совесть литовских князей. Но в раздробленной почве порой принимаются добрые зёрна: христиане различного толка на средства магнатов и паств открывали дома академий и школ, состязаясь в учёности. Сам обычай Литвы убеждения ближнего не кулаком, а осмысленным словом воспитал дух терпимости к чуждому духу вообще. Процветали все ереси, древние и молодые; скоморохи гуляли по краю; в глуши жмуди резвились язычники; иудеи бесстрашно селились по всем городам и съезжались на пышные ярмарки.
Вот в какие цветные и зыбкие веси унеслась наша летопись, в земли, где странно соседствовали православные и кальвинисты, поляки и русские, хохлы, литы, ятвяги, гуситы[37] и ариане; строились ратуши и синагоги, костёлы и церкви, барокко теснило старинные мрачные замки, и над всей этой вычурной, пёстрой страной, а точнее, поодаль стоял сиротой королевский дворец.
Косолапый бой
При впадении быстрой извилистой Вилии в былинную реку Горынь на холме стоит княжеский замок и вкруг него маленький город Острог.
Воеводство вельми хлебородно, атласно разостланы нивы: лён, пшеница, гречиха, овёс, конопля.
Проходящие к городу нолём монахи дивятся, порою срывают колосья, шелушат в руках.
— Почему Господь южан милует? — указывает юный монашек друзьям на обильную пажить.
— Потому что на юге теплее, — ему поясняет бывалый, обветренный инок, худой, как поперечина плуга, — земля не промёрзла, видать, как у нас, на аршин. Да к тому же в краях этих пашут железной «косулей» с подсобным передним ножом, и посев зарывается глубже.
Очевидно, монах здесь вращался и прежде, товарищи слушали чутко, с почтением.
— Значит, знатно литовчины лопают, может, и нас угостят? — робко спрашивает огромный мосластый монах, ему неуютно без снятого ветром скитаний с костей благородного жира. — Где плотнее харчи, в городу или в замке?
— Вы как знаете, я сразу в замок, — говорит молодой.
— Это правильно, князь Василь завсегда православных почтит, — одобряет тщедушный, бывалый.
Над зубчатым аттиком замковой башни виднелся уже часовой, он сначала ходил, разминаясь, потом сел на мортирку, смотрел на приближающихся монахов. По мосту на цепях, перекинутому через ров, они вскоре вошли в родовое гнездо малоросских магнатов. Во дворе было людно, ждали княжьих щедрот северяне: крестьяне, ремесленники — древоделы, посудники, санники, резчики, плотники — знали: в Остроге у князя они разживутся работой.
В тени белой акации расположилась скоморошья ватага. Волыночник нехотя перебирал трубки, вшитые в мех, и задорное блеяние освежало сердца утомлённых. Рядом с ним отдыхал пожилой медведь, сквозь сон ухом помахивал музыке. Завидев вошедших во двор чернецов, скоморох перевёл дух, отставив волынку и сплюнув:
— Опять чёрт эти юбки принёс!
Остальные сопельщики[38] тоже надменно взглянули на схимников.
— Попа Бог дал, а чёрт — скомороха, — заявил мощный инок с не меньшим презрением. Оба вида российских бродяг, в рясах и комедийных кафтанах, почитались от века врагами, перебивающими друг у друга хлеб.
— Не ершись, Варлаам, глянь, их сколько, охальников, — дёрнул товарища за рукав старший. Но весёлые люди уже поднялись, наливные, бугристые руки у всех — каждодневно ведь ходят на них и подолгу высоко воздетыми движут «петрушек».
— Это кто такой умный? — Один подошёл к возразившему иноку. — А ну повтори, не сломивши язык: шли три попа, три Прокопья попа, три Прокопьевича, говорили про попа, про Прокопья попа, про Прокопьевича.
Трёх монахов пробрало. Тощий тоже вскричал:
— Отойди от нас, ты, балаган на ходулях, пока не перекрестили!
— Отойди от них, Саня, — посоветовал вдруг и волынщик. — У попов — не без клопов.
Волынщик уже отмотал от акации цепь и внезапно огрел косолапого плетью. В тот же миг медведь был на ногах, поводя тяжкой мордой, рычал на хозяина, спрашивал: где его жертвы?
— Эй! Ты, парень, не прав… — испуганно начал, забыв про гнев, старший чернец.
— Не прав медведь, что корову съел, не права корова, что в лес зашла, — рассудил скоморох и кнутом помахал на «попов» своему лешаку.
Прочий люд, что случился поблизости, вмиг откатился, рассыпался: кто взлетел на высокие крыльца пекарен и служб, кто ударился вон, за ворота. Молодой и старейший монахи тоже было пустились, уговаривая и таща за собой того рослого, глупого. Только он, отмахнувшись от них, непреклонно и гордо остался в средине двора. В стихаре, полоскавшемся ветром, сложив руки на крепкой груди, ждал прибытия зверя.
Зверь не замедлил. Вперевалочку, боком, пригнув к земле голову, он приближался к монаху. Когда противников разделяла какая-то сажень, инок пронзительно свистнул. Безобразному звуку лешак ужаснулся и встал на дыбы, а монах, мигом выхватив из сапога поварской кривоватый секач, что есть сил ткнул в грудину противника. Тот сел, плеща лапами, как бы крестя человека; монах, испугавшись, что оборотень наколдует, хотел двинуть ещё, но уже подбегал, заклинал покаянно волынщик, и боец отступил. Косолапый совсем повалился. Без слова смотрели потешники на страшного чернеца.
— Медведь лёг — игра стала, — сам с усилием вымолвил тот.
Тогда все обступили хрипло дышащего бирюка. Волынщик и скоморох-костоправ, осторожно обследовав тело, нашли, что расколото только ребро и царапает зверя. Скоморохи ещё раз, дивуясь, взглянули на воина, чью неловкость в бою искупала с избытком его геркулесова мощь.
Два товарища богатыря, впрочем, не выразили восхищения битвой, постучали ему по затылку и лбу. Но звонко цокали языками, хлопали ладонями по коленям подходившие уже без опаски зеваки, и никто не заметил, как из княжьего дома, с крыльца, сошёл в польском кунтуше[39], отделанном соболем, пан. Присоединившись к толпе, пан печально взирал на творимое в собственном замке. «Да, опять москали, — думал он. — Почему они не переносят друг друга? Потешные, казалось, должны бы заботиться о ясном веселье души; церковные — о свете радостном духа, и что же? Вместо этого злятся, грызутся, свирепствуют, назло истребляют рабов и животных. Нелепые. Дело, конечно, в религии. Только латинство, изящное, смелое, сможет спасти этих грязных свиней».
Молодой православный монашек заметил раздумного пана. Подошёл, поклонился, наверно приняв за дворецкого:
— Можем видеть мы князя Василия?
— Нет, а кто вам сказал, что отец здесь?
Монашек смутился, что не признал младшего князя. Тот сделал рукою: пустое.
— Да в Киеве ещё мы спросили: кто ваш, киевский, самый большой воевода? Князь Василий Острожский. А где ж его взять-то, Острожского? Ясно, в Остроге. Вот мы и пришли.
Младший князь улыбнулся шутливой затее рассказа.
— Отец сейчас в Кракове. Только, ради Христа, не зовите при мне его этим Василием, именем, данным ему вашей схизмой[40], отец — Константин. Что за дело к нему? Может, Ян Константинович сможет его заменить?
Монашек скользнул быстрым взглядом по Яну, но, как видно, решив не размениваться на капризных католиков, отвечал приглушённо и смирно, с секретом:
— К воеводе иду от московских друзей. Дело должно ему сперва сведать. А когда ж он приедет, пан Ян?
«Московские друзья, — вознегодовал в мыслях Януш, — подумайте, важность какая. Что у тёмных туземцев может быть с отцом общего? Отпетая муэдзинами[41] Византия? Говорил своему старику: признавай власть священную папы — нет, артачился… И пожалуйста — московские друзья».
— В Краков лучше не суйтесь, — холодно произнёс Януш вслух, — там не очень-то жалуют ваших схизматиков. Отец — исключение. Оттуда он едет на празднество равноапостольных в Дерманский монастырь.
И меньшой князь Острожский, решив, что уже сделал для московита больше положенного, повернулся и так же неспешно, раздумно взошёл на крыльцо.
Виновные в давешней стычке, тоже приметившие князя, скоморохи пугливо жались к своему медведю. Но князь, очевидно, счёл лишним заботиться о наказании этих пропащих людей.
Варлаам утомился от вязких дорог, стал задавать вопросы:
— Опять брести, как слепой по пряслу? И так еле нога ногу минует. Чем в Киеве худо было? Что за Дерман такой? Может, там с живых дерму[42] сдирают?
Мисаил и Григорий смеялись, скакали по глиняным кочкам. От холмов над Горынью с вершинами раковистого известняка разбегались до края земли яровые угодья, невольничьи фольварки. Высоко в голубых небесах упивались беспечными песнями жаворонки. Казалось, в такой день любая забота должна быть забыта духовными лицами, не занятыми посевной.
Но едва заповедная роща князей приняла чернецов в негустую, сквозящую тень, скрылись круглые башни, как Отрепьев решил посвятить своих спутников в замысел. Он открыл, что манил их в Литву не по прихоти вольного сердца, а имея единую мысль — здесь назваться спасённым Димитрием и, заморочив Острожского (а повезёт, и иных воевод), властью их и воинственной силой добиться признания московитян.
А задача Повадьина с Яцким — кивать, подтверждать всем вельможам: мол, знаем монаха давно, вместе прятались от Годунова у благонадёжных людей и что он, дескать, точно царевич.
Варлаам, к удивлению Отрепьева, сразу принял затею: думал, может, какие-то шутки Григория. Но Повадьин как запер язык на замок, кусал травки до самого Дермана.
В деревне-предместье Яцкий «пошёл печь колобы» с миловидной торговкой, мол, «подай-ка блин, чтоб прошёл как клин», «ах, купил бы и сала, да денег не стало»… «а запить ничего нет, червлена боярыня?».
— Сейчас, сердешный. Водички?
— А то? По мне, питья нету слаще воды, как перегонишь её на хлеб!
— Угощу, ладно, только сам блином масленым в рот мне не лезь, — разгадала Варлаама торговка.
Повадьин тронул Григория за рукав, мигнул на Яцкого, — дескать, пускай лясы точит. Отошли, сели на глиняную основу избы.
— Я привёл тебя в эту страну, — сразу сказал Мисаил, выплюнув ядовитую вочку, — приглянулся ты мне, что ли. Я привёл. Но глядеть, как башку твою не протазане на страх и потеху кремлёвскую выставят, я не хочу, уж избавь. От затеи тебя отговаривать, чаю, без толку. Но и руку в бесовском огурстве на старости лет не подам. Ты да Яцкий Бориса-царя только хаите, а ведь, коли сживёт его кто, Русь совсем пропадёт… Только нет, што я? Где вам, телята вы пьяные, скучно с вами, я лучше пойду на Афон.
Григорий слушал Повадьина, как провинившийся школьник, ковырял глинозём полинявшим носком сапога. Только скулы ходили упрямо, сказал тихо:
— Не забирай Варлаама-то.
— А чудо-богатырь мне на что? Не я воевать собрался.
Повадьин поднялся.
— Перекрести хоть, — напомнил Григорий, глядя в землю.
— Крамолу скуёшь — перекрестят.
На грани мудрости
До богослужения греков-святителей было ещё далеко. Григорий тосковал, попав снова в мужской монастырь. Но Яцкий был очень доволен, метал прибаутки, нагуливал жир, номинал только в недоумении Повадьина.
— Слушай, кот Баюн, — сказал ему как-то Отрепьев, — говорят, за рекой, недалеко, какая-то Гоща. Сходим, что ли, разведаем город.
Варлаам только фыркнул, провёл по набитому брюху:
— Туго, как бубен, хорош здесь игумен.
— То голодный ты, брат, еле шёл, а теперь уж и сытый не можешь?
— Да, не евши не мог, а поел — и без ног, — подтвердил Варлаам.
Отрепьев пошёл гулять в Гощу один.
Там он был поражён католическим храмом. За прочными покойными церквами, как ростки покаянной земли, его шпили пронизывали серые облака, выбиваясь до горнего воздуха. В ложных арках фасада Отрепьев увидел недвижных людей, но, подойдя ближе, понял: они не живые, а выточенные. Остановив проходившего сгорбленного ремесленника в соломенной шляпе, он спросил:
— Это что же, языческий храм? Деревянные идолы вон, я смотрю.
Ремесленник увидел, что перед ним человек с Москвы, распрямился и гордо ответил:
— Сам ты идол. Резьба ренессанса, лепня. Три апостола с книгами.
— Фу, фу, фу, — передразнил хвастуна Отрепьев и двинулся дальше.
«Видел бы нашего Васю Блаженного, — думал он, почему-то озлясь, — так небось бы заткнулся».
На протянутом, точно конюшня, приземистом здании выведена в латунных крестах и латынью, и вязью толковая надпись: «Учение Фавста Социна».
«Школа, что ли? — прикинул Отрепьев. — Почему тогда розг не слыхать или плачущих учеников?»
Он подошёл ближе. Из распахнутого окна нижнего яруса доносился взволнованный старческий голос:
— А сия прецессия объясняется попятным движением проходящей экватор эклиптики.
«Это он не по-русски», — смекнул только Григорий, тихонько пробрался к окну.
В небольшой горнице сидели люди: длинные патлы у всех, как у монахов, а ряс нет ни на ком. Сбочь повешенной на стену гладкой и тёмной доски стояли двое. Один объяснял про «прецессию», а второй сперва слушал со злобной усмешкой, а потом, видимо потеряв терпение, схватил белую тряпку и стал растирать меловые значки и круги по доске.
— Что за ересь? — кричал он на старого. — Значит, пятиться к древним системам? Для чего тогда бились Коперник и Фавст?
— Чтоб нас папа за новые взгляды казнил!