– Твоя правда, батько атаман, – подал голос Боба, бритоголовый, чубатый атаман запорожцев, по привычке накручивая правый ус на толстенный в трещинках палец. – Угорит наш пан-воевода в нетопленной хате!
Атаман Разин призадумался, искоса глядя на свечи, горевшие на столе в дорогом серебряном подсвечнике, и это молчание нарушил густой голос Романа Тимофеева, который спросил:
– А мне где быть, батько, с моими конными молодцами?
Степан Тимофеевич, очнувшись, дернул бровями, словно прогоняя какие-то неотвязчивые сомнения, сказал:
– Тебе, Ромашка, стоять у северной стены, где поместные да дети боярские оборону держат. Чтоб они, убегая из острога, всем немалым скопом да не навалились мне в спину, альбо не побежали бы к берегу похватать наши струги и уйти Волгой к Казани.
– Уразумел, батько. Ну, что же, пойду к своим, – и Роман поднялся с ковра, на котором сидели и прочие атамановы сподвижники. – Утро вечера мудренее, позрим на воевод…
Оставив шатер Разина, походный атаман Тимофеев сыскал верного сотоварища и побратима Ибрагимку, который поджидал его у костра, и позвал с собой.
– Идем, братка, на берег. Там наши друзья-самаряне в печали. Пропавшего побратима Никиту оплакивают.
Горбоносый и кудрявый Ибрагим, показавший свою верность еще в памятном персидском походе, живо подхватился с чурбака, на котором сидел у сторожевого костра, поправил на поясе кривую кизылбашскую саблю.
– Идем, братка Роман. Про Никитку и я случайно слышал, сам думал тебя звать…
Самарские стрельцы с их сотником Михаилом Хомутовым стояли своим маленьким станом близ берега, почти у самой кручи, с которой просматривалась, особенно когда выходила из туч наполовину усеченная луна, полоса приречного песка, струги и темные стены каменного монастыря. Самаряне не спали, делились впечатлениями минувшего днем сражения, пересказывая подробности, которые каждый из них, естественно, не мог видеть в бою. Не скупились и на похвалу товарищам, отличившимся в драке с рейтарами и московскими стрельцами. Дорогих гостей встретили приветливо, усадили поближе к огню, предложили только что сваренной пшенной каши и принялись было дознаваться, что да как порешил Степан Тимофеевич на завтрашний день. Михаил Хомутов, удрученный до крайности потерей одного из лучших друзей, приподнял руку, негромко сказал:
– То войсковое дело, братцы, и нам походного атамана выпытывать негоже: по долгому языку атаманова сабля враз может жикнуть. А вместе с болтливым языком и голова в бурьяне очутится.
– Твоя правда, братка Михаил, – поддакнул Роман, от каши не отказался, принял глиняную миску и деревянную ложку, – как чувствует себя Игнат? Был ли у него атаманов лекарь?
– Был, – ответил Михаил, со скорбью глядя, как Ибрагим с трудом ест кашу – для него Никита Кузнецов не только друг, но и давний побратим. Ведь они спасли, каждый в свой час, друг друга в неласковой кизылбашской чужбине. Ибрагим спас Никиту от треклятой галерной каторги, помог пристать к казачьему войску Степана Разина во время похода по Хвалынскому морю[1], а Никита помог в роковой час спастись Ибрагиму от двух кровных врагов, когда те подстерегли его на тесной улочке кизылбашского города Решта. – Лекарь промыл рану, приложил к ней травы… Была бы с нами Луша, она тоже умеет раны превосходно лечить… Никитушку, кизылбашской пулей в лицо битого и брошенного за городом на съедение псам, почитай с того света, как из могилы, вынула… А теперь наш товарищ сызнова на дыбе воеводской…
И от этого напоминания черная печаль будто пологом всех накрыла. Дюжий Еремей Потапов, отворачивая от жаркого воздуха крупное в оспинках лицо, в задумчивости поворошил палкой угли, не утерпел и со злостью высказал накипевшее на сердце:
– Ништо-о, мы за Никитку пометим воеводе, пошли, Господь, три ежа ему под зад! И батюшка-атаман пометит, он Никиту не забудет! А я все же одного рейтара нынче ссек с коня, как дорвались до драки впритык! А каков в сече, братцы, Степан Тимофеевич! Видели? Куда там мне или даже тебе, Миша! Будто сказочный Еруслан, ворвался во тьму вражеского войска! Рейтары от него порснули, что тебе серые мышата от кота, павшего на них с высокой кадушки!
– А ты, Ерема, расскажи, каков рядом с атаманом скакал на тех рейтар батюшка в ризе и с саблей! – напомнил рыжебородый, обычно молчаливый Гришка Суханов, устраиваясь поудобнее спать на жесткой земле.
– То не батюшка, а истинный казак! – с восхищением отозвался Еремей Потапов. Он прилег рядом с Сухановым, облокотился на правую руку, головой к костру. – Откуда он в казацком войске? – Еремей спросил, подняв голову в сторону Романа – походный атаман ближе к Разину, должен знать многое.
– В Царицыне он пристал к нам. Помогает сочинять прелестные письма, а наш походный дьяк Алешка Халдеев переписывает их набело, – ответил Роман Тимофеев. – Я сам был неподалеку от батьки Степана, видел, как уже под вечер, когда мы напоследок кинулись гнать рейтар воеводы Борятинского, тот батюшка с саблей в руке и с большим крестом на шее пообок со Степаном Тимофеевичем скакал. И своей рукой одного сына боярского саблей сколол!
– Дивно! Батюшка, а так саблей владеет, – будто с недоверием проговорил Федька Перемыслов, зажмурив от пахнувшего в лицо дыма глубоко посаженные под лоб глаза, отчего он, казалось, всегда смотрит на людей с затаенной настороженностью. Ему с пешими самарскими стрельцами не довелось вблизи видеть боя с рейтарами. – А откуда он в Царицыне объявился? Может, давно среди казаков проживает? Мало ли что с людьми происходит…
– Того он никому не сказывал, разве что только самому батьке Степану? – пожал плечами Роман. – Может статься, сей человек, как говорят в народе, все кузни исходил, а некован воротился, искал правду у царя да у бояр, теперь вот у нас ищет…
– Видно по ухватке бывалого человека – как коня сам седлает, как с оружием сноровисто обращается, – поддакнул походному атаману Гришка Суханов.
Михаил Хомутов, лишь на миг прогнав с лица печальное выражение из-за пропавшего Никиты, проговорил, будто сам себе:
– Мне кажется, что я этого батюшку где-то видел несколько лет тому… Но где? Может статься, что и в Москве, когда лет с шесть тому назад от воеводы и князя Семена Шаховского ездил с пакетом в приказ Казанского дворца. Альбо в каком городе по той дороге в Москву, – уточнил он, улегся головой на свернутый кафтан, добавил: – Выдастся случай, спрошу как бы ненароком…
Роман и Ибрагим, простившись, ушли к себе в шатер рядом с шатром Разина, а самаряне лежали, слушали фырканье привязанных неподалеку оседланных коней, гул медленно засыпающего воинского лагеря, далекие покрики караульных: «Слушай!» И думы были о неизбежном завтрашнем, быть может, решающем сражении.
Зеленые с желтизной глаза Афоньки сверкнули так зло, что воевода князь Иван Богданович Милославский невольно поежился, подумав: «Экий зверюга вырос из холопа самарского воеводы Ивашки Алфимова! Неужто и впрямь был так предан хозяину, что и после гибели мстит неустанно?» – спросил с надеждой:
– Неужто словил воровских подлазчиков?
– Словил, батюшка воевода и князь Иван Богданович! Не обманулся намедни, их я видел в толпе переодетыми в детей боярских, их заприметил! – Афонька, будто думный дьяк наипервейший, важно пригладил знатную бороду, которой так гордился совсем еще недавно перед самарскими вдовушками. – Одна жалость – троих ярыжек побили воры до смерти. Зато один вор-стрелец из синбирян побит, другой, Никитка Кузнецов, из самарян, скручен, а третий давний самарского воеводы недруг и разинский с прелестными письмами в Самару подлазчик Игнатка Говорухин из ружья бит. Его Волга на низ унесла. Ежели пострелян не до смерти, то за ночь кровью изойдет. Должно, прибило челн где-то к берегу и воронье ему поутру глаза выклевало уже.
– Слава тебе, Господи! Остался вор Стенька без изветчиков о делах в остроге! Не зря говорят о таком простофиле – не столько намолотил, сколько цепом голову наколотил! Неумеха! Молодец, Афонька, будет тебе за верную службу награда! – Иван Богданович, довольный, что набеглый атаман не получил нужных ему сведений из острога, потер ладонями, прошел по горнице. – Попа-а-лась ворона в сеть! Пытать ее, не станет ли петь нам про умыслы воровские! Где теперь тот подлазчик?
– Я повелел ярыжкам оттащить в пытошную башню да на цепь посадить для большей надежности. Уж больно сноровист и силен тот Никитка, сумел даже из кизылбашского плена живым выйти. Как вашей милости будет досуг, поспросить с пристрастием надобно.
– Похвально, похвально. Я доволен твоей службишкой, Афоня! Вижу, пострадал! Вона, синяк какой… Не уберегся.
Афонька осторожно потрогал припухший левый глаз – синяк виден даже из-под черной повязки, которую он носил на лице ради изменения своего облика, опасаясь за свою жизнь от рук пришедших к Синбирску самарян, особенно от сотника Михаила Хомутова – ведь это он, Афонька, был с воеводой Алфимовым на подворье сотника, когда его хозяин прокрался в горницу к Аннушке Хомутовой в надежде сломить ее к блуду, да не смогши этого добиться, кинжалом заколол красавицу. Разбой этот открылся, воеводу Алфимова самаряне утопили, а Афонька счастливо сошел из Самары, но страх кары, словно тень, постоянно при нем…
– Силен и зверолют тот вор Никитка Кузнецов. Кабы не грянули из засады, не сдюжили бы мы с ними в открытой драке. С рассветом надобно бы, батюшка Иван Богданович, послать стрельцов по Волге, сыскать уплывший челн и Игнатку Говорухина. Вдруг да не до смерти бит? Знавал я его – живуч не в меру сей охотник на волков! Один раз из-под павшего на него медведя счастливо выдрался!
Иван Богданович согласно кивнул головой, пошарил в кармане, не вынимая руки, набрал пять рублей серебром, брякнул деньги на стол и указал на них пальцем:
– Возьми за старание, Афонька! Бунт воровской утишится, тебе рублики сгодятся для обустройства нового дома и семьи. А теперь иди отдыхай, а я тут поразмыслю, что далее делать.
– Прости, батюшка князь Иван Богданович, что лезу к тебе со своими глупыми советами…
– Говори, – разрешил воевода. «Ум бороды не ждет, от роду дается», – подумал Иван Богданович. Он видел, что не так уж и глуп этот холоп, послушать будет нелишне.
– Надобно того вора Никитку поспрашать безотлагательно. Может статься, что под пыткой назовет изменщиков из синбирян, ежели таковых успели сыскать эти разинские подлазчики. И отловить, покудова какой порухи великому государю и царю Алексею Михайловичу не учинили в остроге.
Иван Богданович потер пальцами залысину, признал совет Афоньки весьма дельным.
– Пошлю дьяка Лариона Ермолаева списать расспросные речи с первой пытки. Позрим, какую лживую песенку он нам придумает!
Афонька, бережно сняв рубли с воеводского стола, отпятился к двери и тихо вышел. Иван Богданович подошел к распахнутому окну в сторону острога: город спал, окольцованный сотнями факелов, которые горели по всем стенам, обозначая границу владений воеводы князя Милославского – далее вторую ночь «царствовал» набеглый атаман казацкой и понизовой вольницы…
– Эко утеснил нас аспид[2] некрещеный! Шагу не ступить от стен города! И воевода князь Юрий Никитич не в силах отогнать казаков. Надежду оба мы питаем на князя Петра Урусова, который вот-вот с подмогой от Казани поспешит к Синбирску. Но когда подступит? Тимошка, подь сюда!
На его властный покрик тут же бесшумно открылась дверь и вьюном влетел в горницу расторопный денщик Тимошка Лосев. На красивом румяном лице ни кровинки, словно он только что вынут из дикой и жутко холодной воды – омута.
– Слушаюсь, батюшка князь Иван Богданович!
Воевода в немалом удивлении уставил взор в облик денщика, которого привык видеть всегда улыбчивым и беззаботным.
– Что за вид, будто у висельника? Чем встревожен так? Я ведь отпускал тебя в канун воровского подхода к Синбирску, чтоб навестил свою молодую женушку. Так что? Аль дома не сыскал? А может, какой казак с собой в табор уволок? – пошутил князь Иван Богданович, пытаясь дознаться причины унылого вида своего любимца.
– Добра ли ждать нам, батюшка воевода Иван Богданович? Вона как обступили кругом воровские казаки…
– Ну так что – обступили? Зайца барабанным боем не выманить из леса! Тако и мы с тобой, на всякий воровской покрик с поля, из Кремля не вылезем бездумно. Покудова мы за крепкими стенами, вор Стенька нам не страшен. Царские ратники непременно придут нам в подмогу. Не дело стрельцу так в лице меняться, один день со стороны посмотрев на сражение.
– Я-то не за себя боюсь, батюшка воевода. Каково будет моей молоденькой женушке Василисе, ежели какой вор на нее алчный глаз положит… – нашелся наконец-то что ответить Тимошка, хотя душа пребывала в пятках. Не сказывать же в самом деле воеводе, что при возвращении из своей слободы в Синбирск был он ухвачен разинскими дозорами, приведен в их стан, допрошен атаманом Лазарком Тимофеевым. После искренних ответов батюшка Павел привел его к присяге на верность казацкому войску. С ним и проникли в город посланцы Степана Тимофеевича, он свел их с родственником своим Федором Тюменевым. И вот только что, возвращаясь в кремль из острога после ухода атамановых посланцев и пребывая в радости, что так ловко удалось выполнить наказ атамана, он вдруг у приказной избы носом к носу столкнулся с ярыжками, которые во главе с «Кривым» волокли повязанного и побитого в кровь Никиту Кузнецова. Как увидел, так и обмер, смекнув, что выследили-таки подлазчиков, двоих, должно, побили, а Никиту изловили и теперь до смерти запытают, дознаваясь о соучастниках сговора. А среди них и он, Тимошка, не последним был. Ведь это он, воеводский денщик, тайно провел через лаз в частоколе разинских посланцев. И клялся атаману Разину своей головой, что готов послужить казацкому войску с чистой совестью и без обмана!
«Бежать! Немедленно бежать из кремля к Степану Тимофеевичу! – была первая спасительная мысль. – Скажу, что пропали его доверенные…» – и тут же новый озноб пронзил тело – а поверит ли ему суровый атаман? Не обвинит ли в измене, скажет, что умышленно завлек посланцев в ловушку воеводы? И голову снимет…
– Не полошись раньше черного дня, – на страхи денщика ответил воевода. – Бог даст, сумеет твоя Василисушка как ни-то схорониться от воров… Теперь к службе, Тимошка. Сыщи дьяка Ларьку и спроводи в пытошную. А потом и ко мне с расспросными листами пущай спешно воротится. Беги, не мешкай, иначе дьяк уснет, из пушки его не добудиться тебе.
– Сыщу и скажу, батюшка князь Иван Богданович, – серые глаза Тимошки ожили, когда понял, что воевода самолично до поры не собирается спускаться в подземелье кремлевской пытошной башни, а дьяк Ларион не ахти какой допросчик, да еще в смрадной пытошной. Он поправил свою короткую волнистую бородку, заверил воеводу: – И опросные листы принесем к утру.
Воевода, словно повторяя Тимошку, пригладил пышные, с редкой сединой волосы, махнул рукой Тимошке, чтоб шел и исполнял повеление, а сам решил вздремнуть до света – ночь, верно, к своей серединке уже подступается, не грех и очи смежить…
Сыскать дьяка синбирской приказной избы Лариона Ермолаева было не трудно. Убрав бумаги, исписанные за день, в стол, он собирался было идти домой, да Тимошка Лосев перенял его у порога.
– Не до постели теперь, дьяк Ларион, – как равному сказал воеводский денщик, – велено нам с тобой сойти в пытошную и снять первый спрос с воровского подлазчика, которого недавно изловили у волжского берега.
У Лариона вскрученные на концах усы дернулись в удивлении – он, дьяк, ни слова о том не ведал, хотя его ярыжки, кажется, прощупали каждую складку стрелецкого кафтана, а не только переулки города. «Воевода своих людишек послал, – с обидой в душе догадался дьяк Ларион, вспомнив нового одноглазого воеводского доверенного Афоньку, который появился в кремле невесть с какой стороны. – На моих ярыжек не положился…»
– Кого же изловили? – спросил, выбирая из стола чистые листы бумаги. – Казаков пришлых?
Тимошка пожал плечами, показывая, что этого он не знает.
– По одежде, как успел заметить мельком у ворот башни, так схожи со служивыми, будто дети боярские, – ответил Тимошка, а сам напряженно думал, как бы вызволить атаманова человека из пытошной, пока его вовсе не изломали на дыбе.