1812: Репетиция - Эрлих Генрих Владимирович 2 стр.


– Кончили базар! – крикнул он, крикнул так, что все сразу же замолчали. – Вам направо, – приказал он уланам, – едете до первой большой дороги и налево, – для надежности он показал рукой, куда сворачивать, – ваша дорога там, не спутаете.

– Понятное дело, не спутают, – сказал Неродько, – как увидят спотыкающуюся на каждом шагу огромную толпу, так, считай, своих встретили.

– К костру! – коротко распорядился Кармазин.

– Да мы ваших, знаешь, сколько обогнали! Вся дорога забита, ползут как жуки навозные, лошадям копыто поставить негде! – крикнул первый улан в спину исполнительному вахмистру.

– Вперед! – пресек Кармазин повторный раунд перебранки.

Уланы отъехали, кипя от обиды и возмущения. Кармазин смотрел им вслед с улыбкой, вполне доброжелательной. Какие у гусар с уланами счеты? Считай, братья, только уланы, конечно, младшие. Вот их Кармазин и взбодрил маленько по праву старшинства. Теперь, Бог даст, запала им до своих хватит, а там полегче будет. Похоже, и уланы все поняли. Первый обернулся и приветливо помахал Кармазину рукой.

– Увидимся, господин поручик!

– Корнет. Корнет Кармазин!

– Унтер Шипов! – донеслось издалека.

«А город-то действительно Марков взял», – восстановил историческую справедливость Кармазин. Название города он не помнил, а может быть и вовсе не знал. На его взгляд все эти прусские штадты были на одно лицо – кирпичная кирха, ратуша с часами, торговая площадь, аккуратные домики в ряд стоят, палисаднички, немочки под стать домам, аккуратненькие, чистенькие и на ласку податливые. Иногда Кармазину казалось, что выходят они утром из города, маршируют весь день по проселочным дорогам, а к вечеру возвращаются все туда же. Да и как разобрать, если выходят до света, а приходят в темноте.

Лошадь Кармазина, стоявшая до этого тихо и смирно, вдруг несколько раз беспокойно переступила ногами и замотала головой, как будто отгоняла надоедливых оводов. А они так и вились вокруг, крупные, белые и пушистые. Кармазин подошел к лошади, успокаивающе погладил по шее, стряхнул снег с коротко стриженой гривы, с попоны. Снега налипло много, на полвершка. «Однако, – подумал Кармазин, – часа полтора уж прошло, как Соловьев уехал. Куда это он запропастился?» Подумал без волнения, но с легким раздражением. Даже если Соловьев и напоролся на французов, то волноваться следовало французам. Соловьев им спуску не даст. Справиться с ним вместе с десятком драгун и гусар могла только сотня кавалеристов при поддержке пехоты и батареи легких пушек, там бы такой тарарам поднялся, что здесь пришлось бы уши затыкать. Тарарама не было, так что и повода для волнения не было. Легкое же раздражение было вызвано тем, что Кармазину было скучно, делать-то нечего и поговорить не с кем. А с Соловьевым им много чего обсудить надо, давно не виделись. Глядишь, и время незаметно пройдет.

Глава вторая

На дармовщинку

Соловьев неспешно трусил по безвестной дороге, обозревая окрестности, а больше слушая. Он свернул на эту дорогу, заметив припорошенные снегом следы санных полозьев и ног, пару-тройку часов назад здесь прошла какая-то большая пехотная часть, как бы не полк, вон как дорогу-то утоптали, лошадь идет без малейших усилий. Наши или французы? Ни тем, ни другим здесь в таком количестве делать вроде бы было нечего, тем более надо разведать. Вот только прошли давно, ищи их теперь, свищи. Так что Соловьев, не напрягаясь, неспешно трусил по дороге, все глубже погружаясь в воспоминания, всколыхнутые встречей со старым другом.

Да уж, погуляли они в молодости на славу, навели шороху на столицу. А по тому оцепенению, в котором пребывал Петербург во все время правления Павла Петровича, это был даже не шорох, а треск. Им-то заведенные Павлом Петровичем порядки были не внове, они при нем сызмальства состояли, с самого начала службы, хорошо изучили беспокойный и переменчивый нрав наследника, знали, что он простит по доброте души и за что спустит три шкуры, дисциплиной гатчинской нисколько не тяготились, потому что не испытали вольницу екатерининской гвардии, так что в павловском Петербурге они нашли всего лишь увеличенную, многократно увеличенную копию Гатчины, полную разными новыми увеселениями и красивыми женщинами. В Гатчине они были соколами, а в Петербурге и вовсе взвились орлами на фоне поникших и растерянных офицеров старой гвардии и тем более штатских чиновников.

Все кончилось в ту страшную мартовскую ночь в Михайловском замке. Они до конца сохранили верность присяге и императору. Кое-кто полагал, что они сохраняли ее слишком долго. Пришлось уйти в тину. Тогда они и расстались. Кармазин с Маркóвым подались в гусары, в разные полки, а он записался в драгуны, для гусара он был тяжеловат. Да и то сказать, жизнь у гусара дорогая, он бы не потянул. Маркóву хорошо – у него дядя-фельдмаршал, Кармазину привалило наследство от тетки, и еще одна, без ума обожавшая племянника, вот уже несколько лет дышала на ладан в своей деревне с тремястами душами. А у него – отец, дай Бог ему здоровья и дальше, старший брат, три сестры на выданье и на все про все двести душ в костромском имении. Не разгуляешься. То-то он радовался, когда его произвели в штабс-ротмистры. Радовался не как мальчишка, а совсем наоборот, как умудренный жизнью человек – это сулило увеличение жалованья. Эх, прошла молодость. Грустно.

Соловьев поспешил перекинуться мыслями на друзей. Маркóв, выждав пару лет, чтобы забылась история с Михайловским замком, вернулся в Петербург, в гвардию, отличился при Аустерлице, получил чин гвардии поручика, с началом военных действий был переведен в дивизию Багратиона, командует эскадроном. По армейскому раскладу Маркóв сейчас ротмистр, а если утвердят два чина за переход из гвардии, то и вовсе подполковник. А там и до полковника недалеко – одно хорошее сражение. Ничего удивительного, Пашка был из них троих самым башковитым. Ему прямая дорога в генералы.

Кармазина занесло в Ахтырский полк, под Киев, там он застрял надолго. Застрял во всех смыслах, в том числе в корнетах, пропустил австрийскую кампанию, зато отличился в других схватках. Полгода назад его перевели в Петербург, в гвардию, без обычного в каких случаях понижения на два чина. Такое если и делалось, то в знак признания особых заслуг. Были и заслуги, и признание. Поговаривали, что такой перевод ему устроили киевские тузы, обеспокоенные слишком большой популярностью Кармазина у их жен и дочерей. В конце концов они с Маркóвым оказались в одном полку, это уж Пашка устроил, так он сказал при их недавней мимолетной встрече. Не в свой эскадрон устроил, в соседний. Тоже правильно, иметь в прямом подчинении лучшего друга – это конец, конец дружбе или службе.

Вот так, после многих лет разлуки, судьба свела их в одном месте. А судьба не дура с завязанными глазами, как ее иногда изображают, она все видит и ничего просто так не делает. Коли свела, так непременно для чего-нибудь, важного или богатырского, что только им троим, всем вместе, под силу. Что-то будет!

Хлопнул выстрел, второй, третий. Стреляли не по ним, а где-то в отдалении, где точно, не скажешь, лес вокруг, он от выстрела эхом наполняется, которое разносится во все стороны.

– Там стреляют! – возбужденно крикнул один из гусар, совсем зеленый, показывая рукой в глубь леса.

– А кричать-то зачем? – с легкой укоризной сказал Соловьев. – Не глухие, чай, ни мы, ни они.

Раздался еще один выстрел, именно в том направлении, куда показывал молодой гусар. Пистолетный, определил Соловьев. Нет, в лес они на лошадях, конечно, не поедут, вмиг увязнут, да и никто не поедет и не пойдет, разве что местные жители или грабители, которых всегда предостаточно на территории боевых действий. Но эти им не интересны. А вот дорога в том направлении вполне может быть, тут с дорогами хорошо, просеки пробиты с немецкой регулярностью, как проспекты в Петербурге, а люди на дороге – это по их части. Поищем! Соловьев махнул рукой вдоль дороги: вперед!

Так и есть – просека. И утоптана даже поболее основной дороги. Соловьев перешел на рысь. Вскоре ему открылся вид ужасного побоища. По краям просеки, саженях в двадцати друг от друга, стояло с десяток саней, развороченных и распотрошенных. Там и тут понуро стояли лошади, тягловые и под седлами. И тела, десятки тел, лежавших вповалку возле саней, у деревьев, кто-то, видно, пытался укрыться в лесу, да так и рухнул, не добежав до спасительной чащобы, широко раскинув руки и уткнувшись лицом в снег. Некоторые еще хрипели, кто-то пытался встать, опираясь на ружье как на костыль, другой, наоборот, медленно оседал, обхватив ствол дерева руками. Снег был расцвечен буро-красными пятнами, которых было особенно много у средних саней, там, судя по всему, происходила главная схватка.

Соловьев вытащил на всякий случай пистолеты из седельных сумок, заткнул за пояс, спрыгнул с лошади, подошел к первым саням, подцепил ногой валявший рядом синий лоскут. Мелькнула вышитая золотом пчела. Понятно, французский обоз. Справа раздался характерный щелчок взводимого пистолета. Соловьев чуть повернул голову и наткнулся на немигающий взгляд офицера, который сидел на снегу, широко раскинув ноги и опершись спиной о дерево. В руке у него был пистолет, смотревший в грудь Соловьеву. Глаза офицеры были пусты и безжалостны, рука тверда, истукан, а не человек. Недолго думая, Соловьев рухнул на землю. Раздался выстрел, просвистела пуля, рука офицера вмиг стала тряпичной и опала, голова поникла на грудь, в углу рта появилась и поползла вниз буроватая струйка.

Соловьев вскочил на ноги, обернулся к своим, крикнул со смехом:

– Пехота! Совсем пить не умеют! Дорвались, как Мартын до мыла, залились до бровей!

– Крестьяне! – презрительно сплюнул один из гусар. – Новобранцы.

Соловьев кивнул, соглашаясь. Крестьяне из крепостных пить были не приучены, у них в деревне такое дозволялось только по большим праздникам, но и тогда молодым, неженатым парням ничего, кроме медовухи и пива, не наливали. Пить начинали только в армии.

– Со всяким может случиться, – вступился драгун, – с устатку да на голодное брюхо.

– Надо пошарить вокруг, может, чё осталось?

– Чтоб у русского солдата да осталось!

– Не немцы, чай!

– Однова живем!

Соловьев между тем всматривался в дерево у дороги. На высоте человеческого роста кора была стесана, на стволе черной краской выведены цифры – 31. Тройка пятью выстрелами была превращена в восьмерку.

«Однако! – подумал Соловьев и с уважением посмотрел на вырубившегося офицера. – Мастерство не пропьешь. Но надо что-то делать, померзнут ведь к чертовой матери».

Он обернулся к своей команде.

– Я вам пошарю! Чтоб ни-ни! Драгуны, спешиться. Попробуйте привести этих в чувство. Гусары! Дуйте вперед по дороге, оцените размеры катастрофы. Старший… – Соловьев выхватил взглядом расслабленную фигуру немолодого гусара.

– Дорохов! – подобрался тот.

– Старший – Дорохов! Вперед!

– Есть! Гусары, за мной!

Гусары рысью понеслись по дороге.

– Тык як жешь их в чуйство привести? – озадаченно спросил один из драгун. – Покудова сами не прочухаются…

– Ручками, Нечипоренко, ручками, – ответил Соловьев и направился к давешнему офицеру для наглядного урока – низших чинов он не бил из принципа. С другой стороны, негоже, когда низшие чины хлещут офицеров по щекам, пусть даже для пользы дела и по приказу.

Он схватил офицера левой рукой за грудки, поднял рывком, привалил спиной к дереву и стал наотмашь бить правой по щекам, уклоняясь от брызг, срывавшихся с губ офицера и летевших во все стороны. Голова безвольно летала от плеча к плечу, но на десятом ударе шея стала обретать твердость, на двадцатом отрылись глаза.

– Где остальные офицеры? – спросил Соловьев, прекращая экзекуцию.

– Там где-то, – офицер качнул головой вдоль дороги. – Снобы!

«Снобы, – согласился мысленно Соловьев, – наособь пьют, отрываются от народа».

Он отпустил офицера, громко крикнул ему в самое ухо:

– Стоять! Стоять как на карауле у дворца государя императора!

– Есть стоять! – прошептал офицер.

– Делай как я! – скомандовал Соловьев драгунам и пошел по дороге, ведя лошадь на поводу.

Оглянулся на ходу: офицер стоит, драгуны выполняют заданный урок, весело переговариваясь. Дело идет! В середине обоза обнаружились две лежавшие на боку бочки, десятиведерные, пустые. «Вино, – отрешенно констатировал Соловьев и несколько пренебрежительно: – Французы! – и уравновешивая: – Наши тоже хороши – вином так напиться».

От последних саней в глубь леса вела протоптанная дорожка, Соловьев свернул на нее. Шагов через сто она вывела его на небольшую полянку. Посередине горел большой костер, чуть поодаль стояла бочка, размером поменьше, ведра на три, вкруг нее и костра сидело и лежало человек двадцать. Не офицеры, унтера. «Вот ведь прохиндеи, службу бросили, – подумал Соловьев, – ну я их построю!»

– Встать! Смирно! – гаркнул он во всю мощь.

На унтеров это большого впечатления не произвело. Двое сидевших с краю соизволили повернуть голову, обвели его мутными взглядами.

– А это что за медведь? Из какой берлоги вылез? – спросил один другого.

– Ты кто такой? – спросил второй.

– В каком тоне говоришь с офицером! Встать!

Соловьев выпустил повод, недвусмысленно скинул рукавицы, отбросил принципы и, сжимая руки в кулаки, двинулся навстречу хамам, недостойным носить унтер-офицерские лычки. Те вскочили, нисколько не устрашенные.

– Ты кто такой? – вновь крикнул второй унтер, но с другой, вызывающей интонацией.

– Ишь, раскомандовался! – воскликнул первый, засучивая рукава сюртука. – У нас свои командиры есть! Езжай, куда ехал, пока не наваляли!

В отличие от солдат, вино ударило им только в голову, их ноги и руки двигались в полном согласии, с автоматизмом, выработанным долгими годами службы. Они и удары нанесли одновременно, один левой рукой, другой правой, каждый метя в ближнее к себе ухо Соловьева. Попытались нанести. Соловьев вскинул свои руки, согнутые в локтях, легко отвел удары, затем продлил движение, крепко ухватил обоих противников за воротники, развернул лицом друг к другу, чуть развел в стороны, а потом резко сдвинул, столкнув лбами. Раздался звон, заунывный как удар колокола, призывающий на погребальную службу. Соловьев разжал руки, два бездыханных тела рухнули навзничь, вытянувшись в струнку, как манекены, и уставив в небо остекленевшие глаза.

Руки Соловьев освободил очень вовремя, потому что на него уже надвигались еще две фигуры.

– Ах, ты… – только и успела воскликнуть первая и тут же с коротким всхлипом отвалилась направо.

Второму Соловьев на практике показал, как надлежит бить в ухо, тот рухнул налево, растянулся вровень со своим товарищем, так и лежали рядком, как два снопа. Прочих это не остановило. Вскочили все, кто мог. «Раз, два, три, четыре, – пересчитал их Соловьев, – один с дубиной, еще один с палашом. Совсем ополоумел». Он достал пистолет, взвел курок. На пистолет он особо не надеялся, модель была новая и ненадежная, три осечки на один выстрел, но как свидетельство серьезности намерений и отрезвляющий фактор вполне годился. На троих подействовало, они несколько замедлили шаг, но ополоумевший продолжал переть, как кабан, ничего не видя вокруг, кроме цели, с такими же красными, злыми глазками. Соловьев схватил руку с занесенным палашом, приложил дуло пистолета к уху нападавшего, нажал на курок. Осечки на этот раз не случилось, раздался громкий выстрел, нападавший заверещал и начал брыкаться. «Какой неугомонный», – досадливо подумал Соловьев, который, конечно, не упирал дуло пистолета в ухо, а именно что приложил, боком, дабы звуком выстрела привести того в чувство. Не вышло. Оставалось только перехватить пистолет за дуло и ударом рукоятки в лоб прекратить трепыхания.

С последними тремя пришлось повозиться. Прежде чем успокоиться, они помяли ему кивер, вырвали лоскут из плаща и оторвали несколько верхних пуговиц на сюртуке. Последнее, впрочем, было даже к лучшему, стало легче дышать. Точно, легче, подумал Соловьев, вдыхая морозный воздух всей грудью и удовлетворенно оглядываясь вокруг. Ему, конечно, надлежало тела воскрешать и поднимать, а не укладывать вполне дееспособных унтеров ровными рядами, но, с другой стороны, отлично размялся, эка кровь по жилам бежит, никакого вина не надобно. Кстати, о вине… Соловьев подошел к бочке, заглянул в ее широкое жерло. Действительно вино и порядочно, четверть бочки, не меньше. Он достал второй пистолет, выстрелил в дно. Осечка! «Хорошо, – подумал Соловьев, – вторая, в следующий раз непременно сработает, в крайнем случае, через раз!» Он засунул пистолеты за пояс, легко перевернул бочку. Вино широко разлилось по снегу и тут же впиталось. «Красивый колор!» – Соловьев немного полюбовался на вишнево-красное пятно и пошел прочь.

Назад Дальше