Ситуации, провоцирующие болевые ощущения, стимулируют «в переднем мозге рыб процессы, аналогичные тем, что отмечаются у человека». Как рыбак, я со всей ответственностью заявляю: допустить, что рыба чувствует боль, значит лишить себя удовольствия от занятия, связанного с причинением ей этой боли. Поэтому рыбаки вынуждены закрывать глаза на этот факт. По логике вещей такая важная первичная эмоция, как страх, должна зародиться на самой заре эволюции и неизменно сохраняться в ее ходе как защитный механизм, обеспечивающий выживание рядом с недремлющими хищниками. И эта логика оказывается верной. Исследователи, изучающие одного из крупнейших представителей заднежаберных моллюсков – аплизию (лат. Аplysia), которую также называют морским зайцем, – утверждают, что «…у беспозвоночных отмечаются реакции, функционально аналогичные страху, и это… свойственно многим представителям животного мира». «Поразительно, насколько схожи первичные эмоции у человека и животных!» – пишет Яак Панксепп, но на самом деле куда более поразительно наше по этому поводу изумление. А чего, собственно, мы должны ожидать?
Разные формы жизни обладают схожими первичными эмоциями, потому что более высокоразвитые живые организмы, несмотря на процесс эволюции, унаследовали от предшественников древнейшие эмоциональные механизмы. Так, генам, отвечающим за выработку мозгом окситоцина и вазопрессина – гормонов гипофиза, регулирующих в том числе и настроение, – не менее семисот миллионов лет. Скорее всего, они «…возникли одновременно с появлением у животных способности двигаться и принимать решения на основе прошлого опыта», – читаем мы в докладе исследовательской группы из Лёвенского католического университета под руководством Изабель Битс. «Если на дождевого червя внезапно падает луч света, – писал Дарвин, – червь тут же уходит в землю, словно кролик в нору». Но если светить на него долго, то есть пугать продолжительное время, он перестанет прятаться. Такая очевидная способность к обучению на прошлом опыте натолкнула Дарвина на мысль о наличии у дождевых червей «начатков умственной деятельности». Наблюдая за тем, как они оценивают пригодность того или иного объекта для закупоривания норки на период спячки, восхищенный Дарвин отметил, что черви «…заслуживают называться разумными, поскольку действуют практически теми же способами, какие использовал бы в аналогичных обстоятельствах человек».
Вам смешно? Дарвин написал это в 1882 году. А вот цитата из опубликованной в 2012-м статьи профессора Скотта Эммонса под красноречивым заголовком «Настроение червя»: «У червей и у человека работают одни и те же неврологические механизмы». Речь в статье идет не о дождевых червях, а о свободноживущей нематоде Сaenorhabditis elegans[9] – круглом черве длиной около 1мм. И вот что интересно: этот маленький червячок с длинным латинским названием обладает набором генов, практически идентичных тем, что лежат в основе нервной системы человека, поэтому можно «…провести параллель между структурой связей в нервных системах этих двух организмов». Нервная система C. elegans одна из самых простых и включает в себя триста два нейрона, между которыми семь тысяч связей (для сравнения: человеческий мозг насчитывает около ста миллиардов[10] нейронов, а связей между ними в 10 000 раз больше). В организме C. elegans отмечается наличие вещества под названием нематоцин, близкого по составу к половому гормону окситоцину и выполняющего приблизительно те же функции: он стимулирует поиски полового партнера. Чем меньше из-за генетической мутации у самца нематоцина, тем менее активно он ищет самку, тем больше времени ему требуется на то, чтобы ее распознать, тем медленнее он начинает спаривание и тем «хуже результат». Бедный парень! Скотт Эммонс, профессор нью-йоркского Медицинского колледжа им. А. Эйнштейна, приходит в своей статье к замечательному выводу нам в назидание: «Подобно тому как на местах, где некогда пролегали древние звериные тропы, возникают современные дороги или шоссе, ныне существующие биологические структуры тоже могут содержать в себе какие-то глубинные первичные черты». И далее он предостерегает: «Было бы ошибкой считать беспозвоночных примитивными созданиями».
Окситоцин приводит к образованию постоянных пар у моногамных грызунов (например, желтобрюхих полевок) или пернатых (среди них зебровые амадины – певчие птицы с полностью расшифрованным геномом) и вообще определяет сексуальное или социальное поведение у разных представителей животного мира. Не будь этого гормона, они потеряли бы интерес к общению, поиску пары, гнездованию и любым контактам с себе подобными. Окситоцин и эндорфины, обладающие эффектом опиатов, вызывают ощущение удовольствия и социального комфорта, свойственное многим животным, включая человека. Ничтожная доза окситоцина немедленно заставляет мужчину-отца с большим интересом возиться с малышом, активнее искать с ним прямого глазного контакта, охотнее с ним играть. При этом повышенное отцовское внимание приводит к ответному выбросу окситоцина в младенческом мозгу, так что возникающая в паре химия – это не сказки.
Случается, человек знает: то, что он сейчас делает, до добра не доведет, – и все-таки продолжает это делать, потому что гормоны захлестывают глубинные отделы его мозга и отключают сдерживающие центры. Таким образом под влиянием гормонов могут вырваться наружу томившиеся в клетке приличий сексуальные желания, и человек, теряя контроль над собой, начинает совершать какие-то действия. Эмоции захватывают мозг, как вооруженные террористы – самолет, а здравый смысл лежит в углу, связанный по рукам-ногам и с кляпом во рту. Секс – предприятие настолько рискованное и сложное, что мы бы на него никогда не решились, не посылай нам мозг химических сигналов с требованиями очередной гормональной «дозы». Звучит как сугубо животный акт. И не только звучит, поскольку это и есть сугубо животный акт, столь же упоительный, сколь пугающе необузданный.
В далеком 1883 году английский натуралист Джордж-Джон Роменс, современник и друг Дарвина, писал в своем труде «Эволюция ума животных»: «Будь перед нами нервная ткань медузы, устрицы, насекомого, птицы или человека, мы без труда увидим сходство ее составных элементов, потому что все они до той или иной степени одинаковы». Зигмунд Фрейд отмечал изначальное сходство нервных клеток у ракообразных и человека. Он понял, что нейрон – сигнальный блок нервной системы животного. По мнению Оливера Сакса, нейроны «…в основе своей остаются неизменными у всех представителей животного мира: от самых простых до самых сложных. Разница лишь в их количестве и организации связей между ними».
Посему слова Вики Фишлок про «один на всех» мозг против истины не грешат. Скорее даже не один, а единый, что у нас, что у безмозглых червей. Не зря же говорится: червь во прахе – и то божья тварь. А что, если каждая божья тварь способна хотя бы на некоторые из ощущений, которые применительно к человеку называются «сомнение», «тревога», «беспокойство», «горечь», «страх», «ужас», «заносчивость», «обидчивость», «надежность», «гнев», «пренебрежение», «ярость», «ненависть», «недоверие», «разочарование», «поддержка», «терпение», «настойчивость», «интерес», «привязанность», «удивление», «радость», «удовольствие», «веселье», «самозабвение», «печаль», «уныние», «раскаяние», «вина», «стыд», «скорбь», «благоговение», «изумление», «любопытство», «юмор», «добродушие», «нежность», «вожделение», «страсть», «любовь», «ревность», «верность», «сострадание», «бескорыстие», «гордость», «тщеславие», «робость», «невозмутимость», «облегчение», «негодование», «благодарность», «омерзение», «надежда», «скромность», «печаль», «безысходность», «справедливость»…
Неужели возможно, чтобы из этого длинного перечня человеку было ведомо все, а животным ничего? Вряд ли. Если бы мы точно понимали, что именно чувствуют животные, не было бы нужды проецировать на них наши чувства. Но отрицать сам факт наличия у них чувств, когда эти чувства на самом деле есть, было бы ошибкой. И эту ошибку мы продолжаем совершать. Я не берусь утверждать, что людей и животных обуревают одни и те же эмоции. Самоуничижению, например, они предаваться не умеют, это чисто человеческое свойство.
Но может быть, зря мы боимся наделить животных какими-то своими чувствами? Может, стоит забыть об этих страхах? Или лучше о страхе поговорить? Природа знает обитателей птичьих базаров и колоний тюленей, которые миллионы лет селятся на островах в открытом океане, за сотни километров от обитающих на материке хищников. Благополучно разминувшиеся с возможными врагами во времени и пространстве, эти животные не боятся хищных зверей. У них отсутствует чувство страха перед другими млекопитающими. И когда на их острове появляются приплывшие на корабле крысы, кошки, собаки и люди, спасительный страх не велит им спасаться бегством. Он им неведом. И вскоре за это неведение приходится платить страшную цену. Насиживающие яйца альбатросы, не шелохнувшись, позволяют крысам в полном смысле слова жрать себя заживо. Они не срываются с места, не разлетаются, когда люди ради перьев и пуха забивают их палками, и счет жертвам идет на миллионы.
Но, с другой стороны, есть материковые виды фауны, которые бессчетное количество лет были добычей охотников. Эти животные, которым прекрасно ведомо чувство страха, преспокойно живут себе в каких-нибудь заказниках или заповедниках, где охота запрещена. Обычно отличающиеся робостью и недоверчивостью утки, дикие гуси, индюки (они бывают не только домашние), олени, койоты могут в условиях пригородной зоны безнаказанно обнаглеть. Дикие канадские гуси разгуливают по территории университетского кампуса, где я работаю, и буквально путаются у людей под ногами. Но во время сплава по реке на севере Квебека, в местах значительно более заповедных, я этих гусей видел только мельком, исключительно в полете и с тыла, потому что нашими проводниками были индейцы кри, для которых гусятина – любимое лакомство. Стоило птицам завидеть наши лодки, выгребающие из-за поворота, как вся стая взмывала в воздух и мчалась прочь.
В африканских национальных парках львы запоминают, что можно без тени страха развалиться в тени джипа, набитого туристами. Гепарды порой запрыгивают на капот или крышу автомобиля, чтобы с высоты обозревать свои охотничьи угодья. Слоны по отношению к человеку могут вести себя испуганно, агрессивно или совершенно равнодушно, в зависимости от того, какую реакцию они встречают по отношению к себе. К чему я веду? К тому, что, когда животное испытывает чувство страха, это легко заметить. И когда не испытывает, тоже. Ошибиться невозможно. А мы, боясь приписать им эмоции, которых у них нет, впадаем в другую крайность и отрицаем существование у них тех эмоций, которые им на самом деле свойственны.
Подведем черту. Способны ли животные на человеческие эмоции? Да, способны. Способен ли человек на животные эмоции? Безусловно, ведь они у нас во многом совпадают. Многие животные испытывают и демонстрируют проявления страха, агрессии, удовлетворения, беспокойства, удовольствия. Эти эмоции – порождение наших общих с животными мозговых структур и биохимии, нашего общего наследия, полученного от общих предков. Мы испытываем общие чувства и живем в общем мире. Слон, приближаясь к воде, предвкушает блаженство от прохлады и грязевых ванн. Моя собака переворачивается на спину и просит почесать ей пузо, потому что опять-таки предвкушает расслабляющее ласковое поглаживание. Даже когда собаки сыты, они с восторгом грызут лакомства. Они ими наслаждаются.
Так что не стоит бояться переносить на животных наши «…ожидания, связанные с нашим чисто человеческим пониманием окружающего мира». Куда опаснее было бы переносить на них наши заблуждения. Что плохого в том, чтобы чисто по-человечески принять самое глубинное, самое сокровенное знание о мире: все живое – единое целое? Их клетки – это наши клетки, их тело – наше тело, их скелет – наш скелет. Их сердце, легкие, кровь – все это наше.
Вот что для меня значит понимать мир чисто и по-человечески, и, если нам удастся подойти к животным с этих позиций, это станет огромным шагом в ходе гигантского постоянно продолжающегося эксперимента под названием жизнь, в котором есть место каждому виду. Каждый вид занимает в этом пространстве свою нишу, но между ними нет четких границ, как нет ладов на скрипичном грифе. Звуки надо находить. Их надо обрести. Надо дать им слиться в единой симфонической гармонии.
Наша дружная семья
В конце 60-х годов прошлого века, за несколько лет до приезда Синтии Мосс в Кению, один из основоположников этологии британский зоолог Иэн Дуглас-Гамильтон первым установил, что ячейка слоновьего социума – это самка и ее детеныши. Сорок лет спустя по моей просьбе Иэн публично вспоминал, какое ошеломляющее впечатление произвел на него этот факт в то время, когда неоспоримое лидерство альфа-самцов во всех областях почиталось непреложной истиной:
– Когда я впервые осознал, что в слоновьих семьях главенствуют слонихи-матриархи, я увидел в них воплощение непоколебимого женского интеллекта.
(Не так давно человек по имени Друба Дас, обучающий в Индии местных крестьян искусству бесконфликтного сосуществования человека со слоном, прокомментировал эту фразу: «„Интеллект“ – неточное слово. Скорее, речь о мудрости. У них невероятная интуиция. Они знают, что надо делать. В любых обстоятельствах они всегда смогут извлечь из ситуации максимальную пользу».)
Старшая по возрасту слониха, ее сестры и их дети живут вместе и образуют семью. Это слово я использую за неимением лучшего, поэтому сразу оговорюсь: под слоновьей семьей я понимаю некую группу, которая опекает малолетнее потомство и занимается его воспитанием. Чтобы вырастить и поставить на ноги одного слоненка, требуются усилия, сопоставимые с трудом целой деревни. Как правило, матриархом, хранителем семейной истории и знаний, становится старшая самка. Матриарх принимает решения о маршруте семейного кочевья и его продолжительности. Для остальных членов группы она – надежная опора, главная защитница, консолидирующий центр. Ее характер – спокойный или неровный, твердый и отважный или, наоборот, нерешительный – задает в семье общий тон. Семья полагается на знания, которые хранит мозг верховной слонихи и ее умудренных опытом сестриц. Семьи существуют десятилетиями. Пока матриарх жива, ее взрослые дочери не станут отмежевываться даже на короткое время, а постараются держаться матери.
Жизнь слоних и молодняка протекает в общении с членами своей семьи, а также со знакомыми семьями, слонами-подростками и взрослыми самцами. Эти связи, расходящиеся лучами в разные стороны, соединяют всю популяцию слонов в единое целое. Слонихи, не состоящие в родстве, способны дружить долгие годы. Семьи, связанные прочными дружескими узами, образуют союзы, в которые входят как кровные родственники (например, члены одной семьи, разделившейся надвое, потому что она стала слишком многочисленной), так и просто друзья. Возможны самые разнообразные сочетания. Молодые самцы уходят из семей и постепенно прибиваются к другим самцам, с которыми начинают активное кочевье.
– Вон, видите, трусит за ними? – Вики показывает пальцем на небольшого слона, следующего за остальными на некотором расстоянии. Он бредет через пустошь, поросшую короткой травой. – Это Эмметт, ему уже четырнадцать.
Из-за своего возраста слону-подростку пришло время покинуть семью. Не исключено, что его просто выставили.
– Так и увязывается теперь то за одной семьей, то за другой.
Мне кажется, ему одиноко. Может, он даже чувствует себя парией. Этот переходный период действительно очень непрост. Молодой слон так и будет тенью следовать за семьями, пока не возмужает и не научится взаимодействовать с самцами. Взрослые слоны живут группами либо кочуют поодиночке от одной семьи к другой в поисках основного предмета вожделения любой особи мужского пола.
Самец растет быстрее, чем самка, вырастает в среднем в два раза крупнее и чуть не в два раза тяжелее, чем она. Слониха растет приблизительно до двадцати пяти лет, достигая высоты в холке около двух с половиной метров, и может нагулять массу тела почти до трех тонн. Слон вымахивает до трех с половиной или чуть больше в холке, самые крупные весят до пяти с половиной тонн.