— Да ведь я же на полигоне! Среди артиллерийских мишеней!
Гренобль испуганно рванулся вперед и со стоном повис на впившихся в тело веревках.
Привязан.
Взглянул вправо, влево, тут же около себя, и почувствовал, как ледяная струйка смертельного ужаса пробежала по спине. Да, привязан и привязан к одному из столбов, шеренга которых изображала наступающую цепь пехоты. Вправо и влево от него уходили ряды столбов. Глубокие царапины, выбоины, расщелины на столбах и изрытая вокруг них, словно в оспе, земля доказывали капитану, что его артиллеристы могли иногда стрелять очень метко. Высокая трава окутала столбы так, что лишь верхушки их высились над этой зеленой чащей. Веревки опутывали капитана только до пояса, ноги же его были совершенно свободны.
Неотрывно, не мигая, не замечая слез, набегающих от солнца, смотрел капитан на Иенг-Си:
— Значит, вы победители? Вы наступили мне ногой на горло? Вы сумели мои же пушки обернуть против меня? Но нет! Я еще не сдаюсь!
Упершись в землю носками, капитан изо всех сил рванулся вперед. Столб подался, но не слишком. Пересохшая, твердая, как камень, земля крепко держала столб.
Упираясь ногами в землю попеременно, то носками, то каблуками, Гренобль начал дергать столб то вперед, то назад. От каждого его толчка столб качался все сильнее и сильнее.
Пот едкими ручьями катился по лицу, застилая глаза. Гренобль поднял глаза на солнце, нестерпимо палившее обнаженную голову, и увидел его над самой вершиной Кюлао.
«Уже семь часов, — удивленно подумал он. И тотчас же страшная мысль в кулак стиснула сердце — Семь! Начало стрельбы».
Рискуя сломать позвонки шеи, он повернул голову круто назад и, благодаря удивительной прозрачности воздуха, ясно разглядел на главном флагштоке полигона красный вымпел — предостерегающий знак начала учебной стрельбы.
Как безумный, с глухим воплем рванулся капитан вперед. Столб качнулся под острым углом, но не вылез из земли. И тотчас же в отдалении послышался глухой треск, затем приближающийся свист чего-то летящего со страшной быстротой и наконец звенящий рев разрыва.
Широко раскрытыми глазами смотрел Гренобль, как граната невдалеке перед ним взметнула кверху темнорыжий фонтан пыли и дыма. Ноздри защекотал приторно-сладкий запах сгоревшего тротила.
После рева разрыва снова стало тихо-тихо. Лишь где-то близко в траве сладострастно стрекотала бесстрашная цикада.
Капитан, смертельно бледный, висел на веревках. Его привел в себя второй выстрел и свист летящего снаряда. Но разрыва он не увидел, потому что граната рявкнула где-то за его спиной. Лишь осколки, сердито фырча, пронеслись над его головой.
Гренобль не даром был артиллеристом. Он понял, что батарея избрала мишенью именно те столбы, к одному из которых он был привязан. Гренобль понял также, какую страшную игру ведет с ним ничего не подозревающая батарея. По двум первым, одиночным выстрелам, батарея определила перелет и недолет по цели, — захватив цель, а следовательно и капитана в так называемую прицельную вилку. Теперь же, взяв прицел, средний между перелетом и недолетом, батарея ударит уже залпом и попадет прямо по цели.
Кроме того капитан знал, что единственное средство спастись от гранат — это лечь на землю. Стоять же так, как стоит он, это значит быть наверняка растерзанным в куски.
Гренобль понял, что третий выстрел, если ничего не изменится, будет для него концом.
И время этого третьего выстрела пришло. Батарея колыхнула воздух давящим залпом всех своих орудий.
Капитан, с глазами, вылезшими из орбит, собрав остаток сил, рванул столб. От натуги у него хлынула носом кровь. Столб затрещал и рухнул на землю, увлекая за собой капитана.
Оглушенный падением, он не услышал разрывов и лишь по комьям земли, засыпавшим его, понял, что самое страшное уже миновало.
Лежа на траве, Гренобль смеялся беззвучным, истерическим смехом.
…Уставшее солнце нырнуло за хребет Ои-Сапур. Вершина Кюлао потухла и белела смутно и нежно, как девичье плечо.
С запада примчалась ночь. Слизнула нежную белизну Кюлао и заботливо укутала равнину и форт тьмой. Полигонная команда, пришедшая ночью с фонарями устанавливать вместо разбитых новые мишени, наткнулась на капитана. На спине у него болтался привязанный мишенный столб. Капитан был без сознания и выкрикивал в бреду одни и те же слова:
— Горнист, труби тревогу!.. Они переходят в наступление! Тревога!.. тревога!..
ИСПОРЧЕННЫЙ ДЕНЬ
Рассказ
Кофе остыл, а стостраничный «Таймс» только раздражал.
Жирным шрифтом кричал он о том, что Ковенгарденский театр готовит к постановке новую оперу из жизни полусвета, что театр «Рильто» уже открыл сезон пьесой из жизни последнего русского императора, а шантан «Джентльмен» угощает лондонцев негритянским балетом.
— Годдем! Но ведь все это там, в милом Лондоне! А я должен торчать, как дурак, в этой варварской азиатской стране, без новых опер и без балета.
Потянулся, хрустнув суставами, поднялся и подошел к окну. Спокойная голубизна неба потушила раздражение. Чуть слышными всплесками долетал вопль уличного торговца, пронзительный, тоскливый, замирающий высокой, скорбной жалобой:
— У-о-э-х-у-у-у!
Затем минута глубокой, полной тишины, прерываемой воркованием белых голубей где-то на крыше, и опять жалобный вопль:
— У-о-э-х-у-у!
Хейгу нестерпимо скучно. Воскресный день тянется лениво и нудно, как проповедь пастора сегодня за обедней. В доме мертвая тишина. Семья на все лето уехала отдыхать на горный курорт Цзи-Чун-Шань, близ Ханькоу. Мистер Хейг остался один в Шанхае.
— Но чем же занять день?
Обед кончен, передовая статья о твердой политике держав в Китае прочитана.
— А дальше что?
Если бы не эта проклятая летняя жара, из-за которой на две недели закрыты все увеселительные места Шанхая, можно было бы недурно провести вечер — сыграть партийку в бридж или посмотреть новый потрясающий американский фильм или же, в конце концов, съездить в бар, где пляшут фокстрот русские девицы.
Хейг подошел к окну, поглядел на море шанхайских толевых крыш, на грязные, дымные завесы порта и дальше, на голубое небо, аккуратно разлинованное телеграфными и телефонными проводами.
Черные линеечки проводов почему-то напомнили детство, туманный Лондон, скучный, чопорный колледж[21] и ученические тетради, которые он линовал так же четко и аккуратно, как провода небо.
Расплылся, отодвинулся куда-то теперешний уважаемый мистер Вильямс Хейг, и вновь вернулся просто Билли, ученик колледжа св. Ксаверия, рыжий Билли, дравшийся с приятелями, мечтавший о приключениях и в украдку от отца куривший тошнотворный и ядовитый матросский табак.
Невольно улыбнулся. Но мысль от скучного колледжа круто свернула к театру «Рильто» и негритянскому балету. И снова вспыхнуло раздражение.
Яростно нажал кнопку звонка. Приказал подавать автомобиль.
Решил прокатиться по набережной, насладиться сомнительной свежестью наступающего вечера.
Выйдя на улицу, жадно глотнул ветер, прилетевший с многоводного Ян-Цзы, крепко пахнущий речным илом. Против крыльца прижался к тротуару черный, плавно берущий и беззвучный на ходу «Ролл-Ройсс». Готовый по первому знаку мистера Хейга ринуться в пролеты улиц, авто нетерпеливо фырчал и дрожал мелкой ритмической дрожью.
Мистер Хейг взялся уже за ручку дверцы. Но вдруг отступил обратно на тротуар и огляделся. Бесконечным разметом ушла в обе стороны авеню. Спускающиеся сумерки уже скрадывали ее концы. Подумал о том, что в городе теперь неспокойно. Вчера нашли убитым американского волонтера, а на прошлой неделе портовые кули среди белого дня избили трех русских офицеров. Но истомившееся тело требовало движения.
Задумчиво потер переносицу, повернулся к секретарю:
— Отошлите авто! Я пойду пешком!
И решительно зашагал вперед.
Идти было легко и приятно. Уверенно стучат по тротуару каблуки длинноносых «джимми», ласково шелестит легкий фай-де-шик пиджака и уютно посапывает трубка, стеля через плечо мистера Хейга дымные полотна душистой «вирджинии».
Сбоку, как привязанный, не отставая ни на шаг, царапает когтями асфальт дог «Грэг». Морда «Грэга» собрана в такую же презрительную и брезгливую гримасу, как у мистера Хейга. Как будто собака рабски копирует своего хозяина.
Сзади на почтительном расстоянии — личный секретарь, он же переводчик.
Быстрые движения, легкий встречный ветерок окончательно выбили дурное настроение, безотчетную хандру. Мистеру Хейгу весело. Привычно развертывается клубок мыслей. В порту уже разгружен громадина «Грелль-Пенисворт». Его трюмы выбросили неимоверное количество ярдов дешевых английских материй. Этот товар в ходу у косоглазых варваров. Его расхватывают в несколько месяцев. А это уже шестая партия, и она, как всегда, положит в карман мистера Хейга кругленькую сумму барыша. Еще два-три таких выгодных дельца, и можно будет бросить эту страну дикарей и уехать с туго набитым карманом в родную Англию.
Развеселившись окончательно, загнусавил модную шансонетку:
Но настроение искало выхода. Бросил через плечо секретарю:
— Алло, мистер Ричард, как живете?
Не привыкший к такой внимательности секретарь удивленно вскинул брови. Но ответил почтительно и благодарно:
— Благодарю вас, сэр, хорошо! Как чувствуете вы себя, сэр?
— О, очень хорошо!..
Все хорошо: и что вечер тих и ласков, что чуть-чуть освежает ветерок, что в порту ждет обратно похода в Англию уже пустой «Грелль-Пенисворт», а, главное, хорошо то, что за это он получит извещение от «Сити-банк» об увеличении его текущего счета еще несколькими десятками тысяч фунтов стерлингов.
Спокойный переулок неожиданно вывел на аристократический Нанкин-роод, главную артерию Шанхая. Сразу пахнуло бензинной гарью, смешанным запахом магазинов, человеческим потом, терпкой вонью тающего под солнцем асфальта. Нанкин-роод, словно горячечный больной, колотился, несмотря на воскресный день, в неуемной лихорадке. По сплошь асфальтированной улице непрерывным потоком лились трамваи, авто, рикши. Продавец похлебки, с котлами на обоих концах коромысла, беспомощно застрял посредине улицы и умоляюще смотрит на рослого полисмена-индуса.
Хейг остановился на углу. Шанхай всегда болезненно-остро ворошил его любопытство. Оглядывал внимательно, словно изучая, шумную толпу на тротуарах, состоящую главным образом, из китайцев, несущую свой особенный шум, свои особенные запахи. Перевел взгляд на массивные мраморные колонны Гонконг-шанхайского банка, на кровожадного орла, терзающего земной шар над портиком Американского интернационального банка, затем опять на пеструю толпу.
Да, это Шанхай, всесветные меблированные комнаты, проходной двор всех национальностей, рас, культур, религий! Это Шанхай, золотое дно, обетованная страна для мошенников и авантюристов всего мира, приезжающих сюда в угольных ямах пароходов, а покидающих его в обитых шелком вагонах «голубого экспресса». Это Шанхай, почти единственный в мире город, где сталкиваются лицом к лицу китаец и француз, японец и англичанин, индус и немец, малаец и русский, аннамит и швед.
Чей-то локоть с размаха больно ткнулся в ребра мистера Хейга и вывел его из задумчивости. Быстро выпятил грудь и встал в боксерскую позицию, словно ожидая нападения. Толкнувший китаец, приподняв характерную студенческую шляпу, сухо пробормотал извинение. И больше ничего! Хейг не увидел в его глазах обычной для китайца угодливости и собачьей покорности. Наоборот. Мистер Хейг готов был поклясться, что в этих горячих узких глазах мелькнула презрительная враждебность.
Потирая ушибленный бок, мистер Хейг вспомнил прочитанную сегодня утром статью о твердой политике держав в Китае. Подумал с злобной радостью, глядя в спину удаляющемуся студенту: «Погодите, мы вас подтянем! Мы вас возьмем в шоры!»
Разбуженный толчком от своих мыслей, пригляделся уже внимательнее к улице. Удивило необычайное оживление, но оживление не делового дня. Не было нервной спешки и будничной озабоченности на лицах. Все деловое, порывистое, жадное, грубое, что заставляло ежедневно улицы города мчаться слепым в своей стремительности потоком, пропало бесследно, сменившись угрюмой сосредоточенностью и скрытой, стыдливой печалью.
Удивленно обернулся к секретарю:
— Что у них сегодня, праздник?
— Нет, сэр! Наоборот!
— А что же?
— День траура, сэр! Годовщина смерти…
— Чьей смерти?
— Видите ли, сэр!… Это, конечно, глупости… — мялся испуганно секретарь, скосив виновато глаза на какую-то вывеску.
— Ну!.. — и брови мистера Хейга недовольно встопорщились.
По-прежнему избегая встречи со взглядом патрона, секретарь пролепетал:
— Сегодня годовщина смерти доктора Сун-Ят-Сена. А попутно у них манифестация против… нас… европейцев… Вы понимаете, в чем дело, сэр?
Хейг понял. Кисло подтянул рот, как будто ему насильно влили ложку уксуса.
И сразу пропало все приятное. Почувствовал вдруг, что жмут мучительно «джимми», давит воротник, а потухшая трубка обжигает рот едкой горечью никотина.
Откуда-то издали тяжело поплыл глухой шум. Он приближался, налетая рокочущими волнами, пропадал и снова возвращался уже вихрем звуков.
Но вот грохот победно залил улицу. Из-за угла выползла первая шеренга людей. На фоне серых стен радостно затрепыхались полотнища знамен. Хейг смотрел на затейливые завитки иероглифов, стараясь разгадать тайну начертанных тушью слов. Он чувствовал, что слова эти рассказывают о чем-то особенно важном, гневном и яростно-злобном. Мотнул в сторону знамен подбородком и спросил секретаря:
— Что на них написано?
Страдающим голосом секретарь перевел:
— «Смоем национальный позор».
— Еще!
— «Долой захватчиков-европейцев».
Дернул плечом и отвернулся.
Гремели оркестры. Медным звукам труб было тесно в узких щелях улиц. Тяжело ухали они в стены домов, рассыпались бесчисленным эхом и, перепрыгнув через гребни крыш, улетали в простор.
Переулки выбрасывали на Нанкин-роод все новые и новые шеренги людей. Улица гудела под тяжестью их шагов. Здесь были студенты, рикши, изъеденные чахоткой, солдаты неизвестных армий, портовые кули, рабочие-железнодорожники, ткачи, лодочники, кузнецы и ресторанные служащие. Но больше всего было рабочих с левого фабричного берега Хуанпу. Хейг видел и раньше эти дырявые синие блузы, но не в таком количестве. Ему как-то пришлось переехать через реку, мимо барж, пароходов, броненосцев, точно вросших в воду, на противоположный берег. Там впервые увидел он этих синеблузников, рабов неумолимого повелителя — Шанхая, гудящего тысячами авто, звенящего золотом в банках, сверкающего витринами магазинов, гремящего джазбандами зеркальных фокстротных зал.
Но ведь это было на левом берегу. А пустить их на чопорный Нанкин-роод — это не равносильно ли тому, чтобы выпустить диких зверей из их клеток?
Между колонной голоногих рикши и отрядом кули в грязных засаленных курмах увидел небольшую группочку гимназисток, в черных платьицах и аккуратных передниках.
— И они участвуют в манифестации? — удивился Хейг.
— Да, сэр! И они тоже, — покорно соболезнующе выдавил секретарь.
Злоба всверлилась в сердце. Ломающимся от ярости голосом сказал секретарю:
— Годдем! Если бы эта сволочь попробовала вести себя так у нас в Лондоне, мы живо загнали бы их штыками в Пентонвильскую тюрьму[22].
В двух шагах от мистера Хейга на тротуаре столкнулись двое мужчин. Один видимо рабочий, весь костюм которого состоял из широкополой соломенной шляпы и засаленных штанов; другой— одетый вполне по-европейски, в чесуче и цветных «джимми». Оба одновременно извинились. И вдруг, к удивлению мистера Хейга, сцепились в крепком рукопожатии и долго, подражая европейцам, трясли друг другу руки.