Мы готовы уже были поздравить друг друга с удачей. Кроме всего, за уничтожение этих серых разбойников нашей команде в виде поощрения разрешалось еще отстрелять и одного лося.
Один лишь Иван Васильевич не разделял нашего веселья, он по-прежнему выглядел строго собранным и о чем-то напряженно думал.
— Что вы радуетесь раньше времени? — укоризненно покачал он головой. — Становитесь-ка лучше на номера! А там видно будет!
Оставив с собой Гаврилова, Иван Васильевич отправился с ним в противоположный конец острова в загон. Нет ничего прекрасней того душевного волнения, которое испытываешь в ожидании на номере.
Ведь именно сейчас от твоего умения слиться с окружающей местностью, выдержки и меткого выстрела зависит весь результат охоты.
Но вот с другого конца острова послышался шум и глухое постукивание палок о стволы деревьев. Шум постепенно приближался. Это Иван Васильевич с Володей начали загон. Я, замаскировавшись по грудь в ветвях густой ели, почти не дыша, стоял с взведенными курками. Правее и левее меня неподвижными пнями замерли под березками остальные наши стрелки. Постукивание палок и весело перекликающиеся голоса загонщиков все приближались. Серые лобастые волчьи головы с секунды на секунду должны были появиться на предполагаемых звериных лазах. Я, казалось, врос в ельник. Но совсем уже близко были слышны голоса загонщиков, и мы видели, как они, цепляясь одеждой о кустарники и прыгая по кочкам, спешили к нам, а волки так и не появились...
— Разрядить ружья! — послышалась невеселая команда старшего группы.
И снова, и не раз мы опять ходили на вабу и подслух, обкладывали такие непролазные чащобы и овраги в лесу, в которых, казалось бы, наверняка должны были быть волки, но... все впустую.
— На переходах отвечают, — говорил Иван Васильевич. — Но ничего, придется заготовить приваду.
И вот после ночных подслухов и безрезультатных окладов мы всю оставшуюся половину дня стали использовать на поиски падали.
Три дня мы бродили по окрестным деревням, колхозам и фермам в поисках павших животных, но так нигде ничего и не нашли. Некоторые из нас начинали уже поговаривать о том, что чем мучить себя в напрасных изнурительных поисках, лучше бы отстрелять лося и пустить его на приваду.
Но вот однажды к нам в избу прибежал пастух и рассказал: волки, перебравшись через Днепр (который в этих местах не шире любой мелководной речушки) напали на старую водовозную клячу, щипавшую на берегу сухую пожелтевшую траву. Подбежавшим пастухам удалось отогнать волков, но было поздно — с перерезанным горлом животное погибло.
Мы только что вернулись из очередного безрезультатного оклада и, несмотря на усталость, не теряя времени, сразу же вышли к месту происшествия. Там выяснили, что хищники, когда за ними погнались люди бросили свою жертву и, легко перемахнув реку, скрылись в густом ельнике.
Попросив у председателя колхоза подводу, мы перевезли к опушке леса отданный нам труп лошади. В эту ночь, чтобы не отпугнуть от привады волчьего выводка, мы никуда не ходили. А утром, проходя стороной по дороге, увидели, что вся трава вокруг трупа лошади истоптана волчьими лапами.
Но вот когда уже все было подготовлено к уничтожению волчьего выводка, а в воздухе, весело кружась, полетели на землю первые снежинки, нас с Володей Гавриловым срочно вызвали телеграммой на работу...
С тех пор как мы расстались с друзьями, прошло более двух лет. Трудовые недели, напряженная учеба по вечерам и забота о семье — все это так затянуло меня в кипучий водоворот жизни, что та замечательная, хотя и не совсем удачная облава стала постепенно забываться.
И вот однажды, как-то выбрав время, я заглянул в охотничий магазин на Неглинке. Там, у охотничьих товаров, повстречал нашего уважаемого егеря.
— Ба! Кого вижу!!! — вскрикнул Иван Васильевич и радостно стиснул мои плечи своими крепкими руками. Долго и много говорили мы с ним в этот день. В памяти сразу отчетливо и ясно всплыли все чудесные картины и эпизоды из нашей жизни, проведенной в затерянной среди лесов и болот смоленской деревушке. От него я и узнал, как на следующий день после нашего отъезда они по первой пороше почти рядом с привадой зафлажили и уничтожили волчий выводок.
Я слушал и радовался: ведь мы с Володей Гавриловым тоже вложили частичку своего труда в это дело.
— Ну а как вы на лося поохотились? — поинтересовался я.
— Это на какого лося-то? — наморщил лоб Иван Васильевич.
— Да на того, что за уничтожение выводка полагался.
— А-а-а...— протянул он.— Не стал я по нему стрелять, друг...
— Почему же, Иван Васильевич?! Ведь такая возможность редко предоставляется, — удивился я.
— Да уж не знаю, что тебе сказать на это... — задумался егерь. — Поймешь ли меня? А хотелось бы, чтобы понял...
— Говорите все, а я постараюсь вникнуть в суть дела, — попросил я Ивана Васильевича.
— Ну хорошо... — подумав, согласился он. — Когда я подходил к тропе, то нашел груду костей, видно, неделю тому назад волки лося задрали. Посмотрел я на них, а они белее снега, все мясо начисто обглодано: пожалел я, конечно, что мы раньше с волками не разделались, и пошел дальше... Выбрал удобное место для стрельбы, встал и затаился. Все наши ребята в загон пошли: почетное право выстрела мне решили предоставить. И вот я стою, а груда костей у меня на головы не выходит. И тут, как на грех, лось на тропе появился. Голову назад задрал, ноздри раздуты и дрожит весь — видно, недоброе почуял. Поднял я было ружье, прицелился, а мне вместо лося опять обглоданные кости представились. И дрогнула у меня рука, брат. Понял я — неправое дело совершаю. Ведь эти белые кости на нашей совести: ухлопали бы мы волков неделей раньше, и костей бы не было. А так выходит — вместо одного положенного мы двух сохатых из леса вывезем, несправедливо получается. Пусть, думаю, живет себе с миром за счет нашей лицензии. Как подумал я так, и на душе просветлело. И лось как-то сразу успокоился. Стоит себе и переминается с ноги на ногу, вроде бы поблагодарить хочет и стесняется. Тут я пальнул вверх, для острастки, он вздыбился, махнул в чащобу, да и был таков.
Смоленская область, 1958
ИЗ ОКНА ВАГОНА
В начале ноября я ехал в Ашхабад. На рассвете тепловоз перетащил наш пассажирский состав через амударьинский мост, и мимо окон вагонов замелькали колхозные бахчи: всюду дыни и дыни, сплошное дынное море...
Из-за далеких песчаных барханов верблюжьим горбом показалось искрящееся солнце. Оно коснулось своими огненными лучами сиреневых макушек цветущего гребенчука и, не утолив жажды скудными росинками, раздуваясь от гнева, безудержно поползло вверх накалять и без того растрескавшуюся от безводья землю.
— Смотрите, какая красивая птица! — крикнул кто-то из пассажиров. Все бросились к окнам.
— Да это же фазан! — сочным басом произнес какой-то пожилой мужчина.
Достаточно было мне услышать слово «фазан», как я спрыгнул с полки. Высунувшись из окна вагона, я с волнением следил за любителем тугаев и непролазных крепей.
Петух, не боясь несущегося со всей скоростью тепловоза, спокойно что-то склевывал неподалеку от железнодорожного полотна.
Чем дальше мы ехали, тем обширнее становились бахчи и все больше встречалось жирующих фазанов. Сереньких курочек-фазанок не было видно, зато петухи живым огнем горели в своем пышном наряде. Некоторые из них перелетали небольшими партиями, и тогда, низалось, в воздухе появлялись разноцветные ракеты.
Вдруг на маленьком свободном клочке земли — дальше начиналась сплошная стена гребенчука и саксаула — я увидел множество сгруппировавшихся фазанов. Они так плотно находились друг около друга, что не было никакой возможности их сосчитать.
Мне казалось: если бы собрать все бриллианты мира и, перемешав их с червонным золотом, рассыпать рядом на такой же площади, то даже эти драгоценности померкли бы при сравнении с живыми красками птиц. Шевелясь в лучах восходящего солнца, фазаны переливались всеми цветами радуги и были бесподобны в своей неописуемой красе.
Давно кончились заросли, и за окном вагона мелькали однообразные песчаные барханы, а вместо них мне виделись фазаны.
«Сколько еще прелести скрыто от глаз людей...» — думал я, все вновь и вновь переживая виденное.
Туркменская ССР, ст. Чарджоу, 1960
СЕРЕГИНО ГОРЕ
Его все почему-то звали Серегой, а на Сергея он и не откликался. Друзей у него не было. Охотники от Сереги отворачивались, рыбаки сторонились, грибники и любители сбора ягод избегали всяких с ним совместных поездок.
За Серегиной спиной частенько посмеивались, давали ему обидные прозвища, но он на них, казалось, не обращал внимания.
Только раз за все время я видел Серегу вышедшим из равновесия. Кто-то назвал его пшеном, намекая, видимо, на маленький рост. Худощавое лицо Сереги вначале побледнело, потом стало зеленеть, светло-коричневые глаза сузились, тонкие губы перекосились, а богатая черная шевелюра рассыпалась в стороны. Еще немного, и Серега кинулся бы на обидчика с кулаками. Не ожидая от всегда спокойного Сереги такой бурной реакции, обидчик залился краской и начал извиняться. Серега быстро остыл, но весь день ходил хмурый и много курил.
С тех пор пшеном его больше никто не называл, но других прозвищ у Сереги было предостаточно: хапок, жмот, браконьер, скряга — всех не перечислишь...
— За что тебя так? — спросил я как-то Серегу после очередной перепалки.
— Наверно, от зависти... — ответил он спокойно и вздохнул.
Попал я раз с Серегой на рыбалку, и для меня кое-что стало проясняться.
Сидели мы с ним на берегу небольшого озера, неподалеку от Москвы-реки. Между мной и Серегой клонился к воде куст ивы. Я сидел правее куста, он левее. Садок для рыбы у нас был один на двоих, и мы его привязали за куст и опустили в воду. Не знаю почему, но у меня в тот вечер, как говорят заядлые рыбаки, «клевало по-страшному». Я не успевал насаживать червей, даже пришлось переключиться на одну удочку: с двумя не мог справиться. Правда, карась шел мелкий, но нет-нет да и попадется трехсотграммовый «лапоть».
Серега сидел пришибленным.
— Ну что? — спросил я, снимая с крючка очередного карасика.
— Зола... — вздохнул Серега.— Ни одной поклевки!
— Перебирайся ко мне,— предложил я,— места хватит.
Серега тут же подсел рядом. Но стоило Сереге вытащить первого карася, у меня как обрезало. Какую только наживу я не перепробовал, ничего не помогло. Тогда я ушел на его место. Но там то же самое: карась не брал.
«Не жадничай. Получил удовольствие, хватит. Пусть товарищ порадуется...» — наблюдая, как Серега опускает в садок золотую рыбину, успокаивал я себя.
Но я заметил: прежде чем опустить, Серега поднес вначале карася к губам, подержал немного, карась затрепыхался, Серега сплюнул в сторону, потом опустил.
«Вот не ожидал от него такой нежности... - улыбнулся я. — Наверное, давно не ловил, радуется. Но при каждом сопровождении пойманной рыбы в садок картина повторялась: Серега вначале подносил ее к губам. Первое время мне было даже забавно подглядывать за ним, потом надоело, и я внимательно стал следить за своими поплавками.
Ночь мы провели с Серегой на берегу, в стоге сена, а утром чуть свет сидели на своих местах. Но то ли ветерок потянул северный, то ли по какой другой причине — карась почти совсем не клевал. У Сереги, правда, дело шло немного веселее: он хотя и изредка, но вытаскивал. Мне же не предложил перебраться, а самому набиваться было как-то неловко.
«Какая, — думаю, — разница, кто больше поймает, кто меньше. Да и не в этом дело: перейду к нему, а там вдруг клевать перестанет, пусть уж один ловит». Часам к девяти утра клев совсем прекратился, и мы смотали удочки. Осталось поделить улов, как это обычно делается, и можно было отправляться домой.
— А зачем делить? — удивился Серега. — Ты забирай свое, а я свое. Моя рыба вся меченая,— и он вытащиж из садка карася с откушенным плавником. Вместо плавника зияла рана, из которой выступала кровь.
— Вот это мой,— сказал он спокойно и, положив окровавленного карася на траву, запустил руку в садок.
Я думал, Серега от избытка чувств целовал рыбу, а он, подобно хорьку, у живых карасей отгрызал плавники. Мне так стало противно, что я выхватил у него садок, вывалил весь улов на землю и, обозвав его зверем, пошел домой один. Как же Серега кинулся на тех карасей! Он хватал их как безумный. Светло-коричневые глаза его превратились в две переспелые крыжовины, а руки, перепачканные в крови и грязи, сжимали рыбу так, что у некоторых карасей сползала чешуя и лопалось брюшко.
Раньше охотники, которые давно знали Серегу, уверяли меня, что он запросто может оторвать голову любому подранку, но я им почему-то не верил. После случая с карасями мое мнение изменилось.
«Откуда у него такая неоправданная жадность, граничащая с варварской жестокостью? — не раз потом думал я о Сереге. — Не голодное же сейчас время!.. Нет, здесь что-то не так, нужно разобраться...» — и, несмотря на появившуюся у меня неприязнь к Сереге, я все же решил узнать его ближе.
Раза три зимой я был с ним на охоте. И каждый раз дивился его неутомимости и бестолковой стрельбе. Он мог без устали целый день гоняться за зайцами и палить по ним с любого расстояния. А если заяц выскакивал близко, то Серега начинал дрожать, как в лихорадке, и мазал. После очередного промаха он садился на корточки и, запустив растопыренные пальцы в густую шевелюру, чуть не рвал на себе волосы.
Мне становилось жаль его в такие моменты, но окровавленные караси с отгрызенными плавниками всплывали у меня перед глазами, и жалость пропадала.
«Хорошо, что смазал,— начинал радоваться я,— не будет так жадничать...»
Кончилась зима, пролетела весна, наступило лето, В разгар сбора ягод пошел я с Серегой за черникой. Раньше я не любил это «женское дело», но потом понял, что это тоже своего рода охота, и по-своему очень увлекательная и интересная. Сколько в это время в лесу цветов разных, запахов, солнца, птиц! Ну а кому приходилось собирать в Подмосковье чернику, тот знает, какое нужно иметь терпение, чтобы набрать одному человеку хотя бы трехлитровый бидончик. Серега набрал черники в три раза больше, чем я, и успел где-то найти грибов. Но когда я заглянул в его ведро, то ахнул: давленая ягода была наполовину перемешана с листьями и ветками, а сверху этого мусора лежали вырванные с корнем белые грибы.
— Ты знаешь, почему от тебя отворачиваются люди? — спросил я Серегу.
— Завидуют. Вот и ты сейчас позавидовал: больше тебя набрал,— усмехнулся Серега.
— Эх ты... — вздохнул я.— Мне такой грязный кисель даром не нужен! Жадность твоя во всем виновата, пойми ты это наконец... — и я начал говорить ему об испорченной чернике, загубленной грибнице, вспомнил о карасях, стрельбе по зайцам, о том, что слышал о нем от охотников и других знавших его людей.
В начале разговора Серега улыбался, но потом, видно, его все же проняло, и улыбка постепенно стала превращаться в какую-то кислую гримасу, а под конец он даже прослезился, но быстро справился и, смахнув слезу, глухо произнес:
— Хорошо всем вам попрекать меня да давать разные прозвища. Ты-то вот хоть по-человечьи со мной говоришь, а от других только и слышишь: хапок, жмот, скряга. А спросил ли меня хоть кто из этих чистоплюев, почему я такой? Нет, не спросил. Каждый только и норовит кольнуть больнее, а, поди, себя человеком считает... — Серега потупился и тяжело вздохнул. Потом поднял голову и заговорил. Говорил он сбивчиво, отрывисто, торопливо, как будто боялся, что его могут не дослушать: — Вот разбередил ты сейчас мою душу, и не могу больше я таиться. Горе это у меня, большое горе. Одни в войну навеки ушли в землю, другие вернулись калеками, а меня война искалечила с другой стороны...
И Серега начал рассказывать, как перед самой войной умерла у них мать, как потом с фронта пришла об отце похоронка, как их с сестрой эвакуировали и как дорогой разбомбили эшелон, и как он девятилетним пацаном остался один.