А Вася стоял на кухне у плиты, глядел на Марию Федоровну печально и выжидающе — он-то знал цену своим щам и своим макаронам — и вздохнул облегченно, когда Марию Федоровну пригласили в учебные классы.
Ей рассказывали о том, как в позапрошлом году на участке заставы был задержан нарушитель, но она слушала рассеянно. Сейчас ею владело чувство, схожее с печалью. Здесь, в классе, собралось человек пятнадцать, и Мария Федоровна невольно разглядывала их. Мальчишки, совсем мальчишки, как Владик, и у каждого есть мать, и как же это трудно — ждать их писем, ждать их отпуска…
— Вот он и задерживал, — сказала Татьяна Викторовна, вытаскивая вперед за рукав невысокого, щуплого паренька. — Чего ж ты прячешься?
— Про него даже в газете писали, — сказал кто-то из солдат.
— Вы, значит, давно здесь? — спросила Мария Федоровна.
Паренек ответил, почему-то смущаясь и краснея, что он уже отслужил три года и должен демобилизоваться, но теперь, сами понимаете, какая обстановка… Этот застенчивый, краснощекий паренек, задержавший нарушителя, Марии Федоровне понравился, — так и хотелось провести ладонью по его короткому, во все стороны торчащему «ежику». Вдруг он покраснел пуще прежнего и спросил:
— А вы Катю Ильину не знаетё случайно? У вас на фабрике, из второго цеха.
— Знаю, — ответила Мария Федоровна. — Моя ученица.
Ей стало жаль этого паренька: Катя собралась замуж, девчата готовились к комсомольской свадьбе. Лучше об этом не говорить сейчас. Но паренек, стоящий перед ней, вдруг тихо сказал:
— Не знаете, за кого она там замуж выходит? А то в каждом письме только одни восклицательные знаки.
Нет, Мария Федоровна не знала, за кого выходит замуж Катя. Этот паренек казался сейчас озабоченным. Татьяна Викторовна сказала:
— Тоже мне, какой взрослый нашелся! Она же старше тебя.
— Ну и что ж, что старше. Я все-таки брат, как-никак. Могла бы и написать.
Мария Федоровна пообещала узнать о Катином женихе и обязательно сообщить о своем впечатлении.
— Спасибо, — хмурясь, поблагодарил Катин брат. — А то, действительно, выскочит за какого-нибудь хлюста по дурости…
Она еле сдержалась, чтобы не улыбнуться этой смешной, мальчишеской заботливости.
И вдруг появился Владик. Он вошел в коридор как раз тогда, когда Мария Федоровна собиралась уходить. Она не сразу узнала его: Владик был в брезентовом плаще, перепоясанном ремнями, на одном боку у него висел следовой фонарь, на другом — большой пистолет в пластмассовой кобуре. Солдаты посторонились, Мария Федоровна медленно подошла к Владику, и он неуклюже ткнулся холодными губами в ее ухо.
— Подожди меня, — шепнул он. — Я сейчас.
Солдаты стояли, вытянувшись. Дежурный по заставе, который ожидал в сторонке, пока лейтенант поздоровается с матерью, подскочил и, кинув руку к козырьку, доложил, что на заставе все в порядке, наряды вышли, личный состав, свободный от службы, отдыхает.
— Кто идет в наряд ночью?
Дежурный назвал несколько фамилий.
— Почему не спят? — спросил Владик. — Спать. В следующий раз на дежурных, не соблюдающих расписание, буду накладывать взыскания.
А на улице, в темноте, он обнял ее, и так, в обнимку, они дошли до дома.
— Ты меня прости, что я тебя не встретил, — быстро говорил Владик. — Понимаешь, приказ пришел на усиленную охрану границы, я весь день на линии. Как ты добралась? Тебя встретили?
Он спрашивал и не давал ей отвечать.
— Устал, просто с ног валюсь. Завтра, слава богу, у меня выходной, кино привезут, ты, наверно, еще не видела «Мир входящему». А в баню сегодня уже не пойду, завтра помоюсь.
Он положил пистолет на стол и только сейчас увидел банки с вареньем.
— Ого, сколько ты привезла, на год хватит! Я обедать уже не хочу, перекушу чего-нибудь. Ты погоди, я сейчас чай поставлю.
Мария Федоровна поглядела на его резиновые сапоги, до колен измазанные грязью, и пошла следом. У Владика были красные воспаленные глаза; он побледнел и похудел за эти три месяца, что они не виделись.
— Иди, — взяла его за плечи Мария Федоровна. — Я все сделаю сама. Иди, сними сапоги, я привезла тебе теплые туфли.
Он взял со стола ложку и вернулся в комнату. Мария Федоровна услышала, как там зашелестела бумага — Владик открывал банку с вареньем.
— Подожди, пока чай согреется.
— Ничего, — ответил Владик, — я немножко.
Не дожидаясь чая, он съел полбанки брусничного варенья и вдруг сразу раскис, виновато поглядел на мать и спросил:
— Ты не обидишься, если я немного прилягу, а?
— Конечно, ложись. Я тебе на диване постелю, там мягче.
— Нет, я здесь лягу, а ты на диване. Белье в шкафу. А завтра наговоримся, на озеро сходим.
Когда Мария Федоровна спросила, где ей взять воды — в ведре оставалось на самом донышке, — он не ответил. Он заснул сразу, подогнув ногу и открыв рот.
…Мария Федоровна сидела на диване и читала книгу, в которую было вложено письмо от Ирины, когда загудела трубка.
— Я слушаю.
— Лейтенанта Раечкина.
— Он спит.
— Команда «Застава в ружье». Разбудите его, пожалуйста.
Мария Федоровна подошла к Владику и осторожно тронула его плечо:
— Владенька, тебя вызывают.
Он вскочил, торопливо натянул брюки, гимнастерку и в одних носках выбежал в первую комнату, где стояли сапоги и висел плащ. Потом вернулся, схватил пистолет и, натягивая ремень, успел поцеловать мать.
— Ты надолго? — тревожно спросила она.
— Не знаю. Ты ложись, спи, не жди меня.
Мария Федоровна вышла вслед за ним. Владика уже не было видно. Стоя на крыльце, Мария Федоровна куталась в свой платок и прислушивалась к ночи. Было тихо, только шуршали листья, опадая с большой березы, растущей возле дома.
Где-то высоко в черном беззвездном небе вдруг раздались птичьи голоса — там невидимые косяки тянули к югу своим извечным путем, над границами и городами, облетевшими рощами и замершей на ночь землей. Пролетели — умолкли в отдалении трубные голоса, а Мария Федоровна все стояла, вглядываясь в темень, все куталась в платок.
Должно быть, в главном здании открыли окно. Мария Федоровна слышала, как его распахнули. В ночной тишине каждый звук был четким. И, едва открылось окно, послышался голос диктора: там, в казарме, включили радио.
«Нынешний год, — читал диктор, — год большого хлеба на Украине. По предварительным данным, на площади более двенадцати миллионов гектаров урожайность зерновых культур в республике составила восемнадцать с половиной центнера. Такого Украина еще никогда не знала. Только в областях — Кировоградской, Полтавской, Хмельницкой…»
Казалось, этот голос растекался по земле, дарующей небывалые хлеба, а потом взметывался к ночному небу, откуда березы стряхивали свою листву и где тянули косяки птиц. Женщина долго стояла неподвижно. Она слушала и глядела туда, куда только что ушел сын — ушел в непросохшем еще плаще и с тяжелым пистолетом в пластмассовой кобуре…
Дорога отцов
— Придется идти пешком, — сказал командир. — Если мы возьмем лошадей, на заставе останется только одна, а мало ли что…
Два коммуниста собрались в комендатуру на партийное собрание. До комендатуры было без малого двести километров…
Снег еще не выпал, и лес стоял прозрачный, черно-бурый, с густой сединой после утренних заморозков. Он казался вымершим. Птицы уже улетели. «Природа тоже устает», — почему-то подумалось командиру. Быть может, потому, что он сам устал и мечтал только об одном: лечь и уснуть, и проспать сутки или двое подряд. Но нужно было идти на партийное собрание.
С ним шел второй коммунист, красноармеец Лагунов. Когда-то Лагунов был рабочим-металлистом, и до сих пор его руки хранили въевшиеся в кожу кусочки металла. Он стеснялся здороваться с людьми за руку, потому что короткие пальцы сами собой смыкались так, что люди охали и морщились от боли. Когда строили здание заставы и надо было поднимать бревна, Лагунов молча обхватывал бревно и рывком поднимал его с земли. Вообще он все делал молча. И жил молча. Иногда за целый день от него никто не слышал слова.
Казалось, служба в лесах, на границе, была для него праздником, который никогда не кончался. Он уходил в наряд с улыбкой и возвращался с улыбкой. Иногда он возвращался не один. Был случай, он привел троих лахтарей. Те дрожали от страха, будто за ними стояло привидение, и просили командира:
— Уберите его!.Уберите его!
С трудом удалось вытянуть из Лагунова, как он ухитрился задержать сразу троих вооруженных лахтарей. Он сказал: «Да очень просто».
Одного он оглушил прикладом, другого приподнял и швырнул в третьего, а потом скрутил всех троих их же ремнями. Всего и дела-то! Ну, помял их, конечно, при этом самую малость.
Вот таким был Лагунов.
Командир совсем не походил на него. Командиру было уже за сорок, он прошел гражданскую, умирал сначала от раны в легкое, потом от тифа и все-таки выжил. Деникинцы вырезали в Орле всю его семью — мать, отца, жену, троих детей. Командир был седой, с грубыми и глубокими морщинами на сером от усталости лице. Никто не знал, что он долго харкал кровью. Когда впервые он увидел эту кровь, сказал себе: «Я не имею права заражать людей. Нас двенадцать, и мы живем тесно. Я обязан уйти.» Он ушел в лес и поднял к виску наган. Он почувствовал холодный металл и подумал: «Так просто? Ничего не сделав в жизни? Без боя, без борьбы?» И со злостью сунул наган обратно в кобуру. «Подлец, — сказал он сам себе. — Ты подлец, а не большевик.»
Он выкраивал часы и уходил охотиться на барсуков. В здешних лесах барсуки были жирные, как поросята. На кострах он вытапливал барсучий жир и, содрогаясь от отвращения, пил утром и вечером по целой кружке этого жира. Кровь перестала идти, он выздоровел. И только изредка вспоминал холодок нагана у своего виска…
Его звали Кирилл Чохов. Пограничники за глаза называли его — Старик. Он знал об этом и не сердился. Старик так старик… Тем более, что он действительно был почти вдвое старше каждого из них.
Он не любил покидать надолго свою заставу, и не потому, что не доверял по службе бойцам, вовсе нет. Ему казалось, что без него они не будут жить так, как живут при нем. Мать не любит оставлять без присмотра своих детей, а он был им и отцом, и матерью. Если у кого-нибудь из красноармейцев-пограничников пропадал аппетит, Чохов волновался так, будто у него заболевал грудной младенец.
— Ешь! — приказывал он. — Не выйдешь из-за стола, пока не съешь всю порцию. Ешь, пожалуйста, прошу тебя…
Летом он заготовлял на всю зиму лук и чеснок. У него был горький опыт первого года пограничной службы, когда вся застава переболела цынгой. Молодых парней увозили на санях, и они не возвращались обратно. Поэтому теперь у него была кладовая, доверху набитая чесноком и луком.
Таким был Чохов.
Один из красноармейцев — крестьянин из Ярославской губернии, мастер на все руки (как большинство ярославских), драл лыко и плел отличные лапти. Сапоги и ботинки Чохов разрешал надевать в крайних случаях. В сухую погоду красноармейцы ходили в лаптях. И сейчас, собираясь в дорогу, на партийное собрание, Чохов сказал Лагунову:
— Сапоги возьмем с собой. Пойдем в лаптях. Ноги только обмотай потеплее. А сапоги наденем, когда придем. Неудобно в лаптях на собрание-то…
И они пошли.
Оба хорошо знали дорогу. Это посторонний мог бы легко заблудиться в здешних лесах, но они не раз ходили в комендатуру — шесть дней туда, шесть обратно. На этот раз Чохов решил выйти за пять дней. Снег должен был выпасть с часу на час, а у них с собой были лыжи. Они взяли по паре, но не те, которые мастерил тот же самый ярославец, а отобранные у схваченных когда-то лахтарей, легкие, с хорошими, прочными креплениями.
Идти на таких лыжах было просто удовольствием. Но пока не выпал снег, лыжи приходилось тащить на себе…
Земля была твердой, она успела промерзнуть сверху, и идти было легко. Чохов шел первым. Сзади почти неслышно ступал Лагунов. «Легкий человек, — подумал о нем Чохов. — И ходит легко». Он подумал о Лагунове с нежностью и тут же вспомнил, что вот уже три месяца Лагунов не получал писем. Вообще три месяца не было писем. Лето и осень оказались дождливыми, все пути размыло… Зато теперь в комендатуре Лагунову выдадут, наверно, целую пачку писем. Он представил себе, как Лагунов будет читать эти письма, шевеля губами, как всегда читают не очень грамотные люди, и улыбнулся от радости. Хорошо, что Лагунов шел сзади и не видел, как командир улыбается нивесть чему…
Два дня остались позади, две ночи они провели у костра; под утро третьего дня повалил снег. Он падал величественно, медленно, отвесно, будто соединял небо и землю прямыми белыми столбами. И это было хорошо, просто очень хорошо, потому что теперь они пойдут быстрее…
Снег шел густо, но и прошел быстро. Под деревьями оставались черные пятна не закрытой снегом земли. Но лес, который казался вымершим, сразу ожил. Буквы лесной жизни отпечатались на снегу, их можно было складывать в слова. По белотропу шли сотни следов, заячьи и лисьи, потом тропинки, проложенные белками, потом кругляшки лосиных копыт, и еще, и еще заячьи следы, и почти человечий след, будто босиком пробежал ребенок, — это рассомаха прошла здесь совсем недавно… Наконец они увидели четкую тропку, хорошо протоптанную почти до земли, и молча переглянулись. Волки пробежали здесь стаей, один за другим…
Но зверь прятался от людей. Должно быть откуда-то из чащи за ними следили десятки настороженных, боязливых или злобных глаз. Пусть себе смотрят! Люди не боялись ничего. У них были карабины, и у Чохова — наган, а у Лагунова — топор. Пусть смотрят, как идут двое: шаг — вдох, два — выдох, и только снег поскрипывает под лыжами.
Они дошли до реки Уксы. Черная вода дымилась, отдавая свое последнее тепло. Командир любил эту реку, — вообще трудно сказать, что он не любил здесь. Но Укса ему нравилась особенно. Здесь хорошо брала кумжа. Бывало, он вытаскивал их штук пять или шесть за день, килограммов по восемь каждая. Но сейчас Чохов думал, как перейти Уксу. Река еще не встала, придется валить сосны…
— Давай, — сказал он Лагунову. — Я пока покурю. А потом ты покуришь. Жалко, правда, сосны губить…
Лагунов пошел валить сосны, две сосны подлиннее, чтобы, упав, они легли верхушками на тот берег. Тот берег был пониже, и Лагунов долго прикидывал, какие сосны ему валить. Ему тоже было жаль рубить деревья. Он был горожанин, а горожане больше уважают лес, должно быть, потому, что реже видят его.
Лагунов застучал топором, а Чохов сидел на замшелом валуне, смахнув с него снег, курил и думал о том, что он будет говорить на партийном собрании. Он не умел выступать. И если бы можно, он ни за что не выступил бы. Но не хватает шинелей — ребята пообносились. С тулупами вообще дело швах. Вот еще вопрос: валенки… Ну, валенки можно и не упоминать, сошьем себе торбаза из меха, благо шлепнули весной медведя, который пытался раскатать по бревнышку конюшню и добраться до лошадей. Есть еще штук шесть волчьих шкур, так что валенки можно не упоминать.
Газеты да и журналы, конечно, — вот что надо позарез. Ведь люди живут и не знают даже, что делается в мире, как здоровье товарища Ленина и не началась ли уже мировая революция… Книжки еще — учебники по арифметике, русскому языку. Хорошо бы стихи товарища Маяковского; он прочитал однажды его стихи в «Известиях ВЦИК» за прошлый, 1922 год и решил сохранить эту газету. Но не хватало бумаги на закрутки, и в конце концов пришлось скурить эти самые стихи. Но он их запомнил.
Здорово рубает по буржуазии товарищ Маяковский! Вот о чем надо сказать на собрании. Может, даже постановить: вызвать товарища Маяковского в гости, чтоб выступил. Чохов даже зажмурился от удовольствия, представив себе, как к нему на заставу приедет самый настоящий живой поэт. Он никогда не видел ни писателей, ни поэтов.