Земля по экватору - Воеводин Евгений Всеволодович 11 стр.


А Лагунов уже повалил одну сосну, и она легла в аккурат на тот берег. Упала — будто умерла. Чохов видел, как умирают люди. Дерево тоже дернулось напоследок. Он отшвырнул окурок и встал.

— Хватит одной! — крикнул он. — Как-нибудь переберемся.

Лагунов кивнул и засунул топор за пояс.

На тот берег Лагунов перешел первым. Он шел по бревну в рост, будто по хорошей, ухоженной тропе. Чохов даже позавидовал ему.

Сосна выехала из-под его ног, едва он ступил на нее. «Поползу, — решил Чохов. — Я ж не цирковой артист, все-таки». Он обхватил ствол ногами и пополз. Заплечный мешок, лыжи и карабин придавливали его, но он добрался почти до того берега. Ползти дальше мешали ветви, и ему пришлось встать. Дерево ходило ходуном. Нога, обутая в лапоть, сорвалась со скользкой коры, и, ахнув, Чохов полетел спиной в воду.

Первое ощущение было — ожог. Ему показалось, что все тело охватило огнем, такой ледяной была вода. Он судорожно схватился за ветви и скорее, чтобы не свело ноги, подтянулся. Лагунов ухватил его за руку и рывком вытащил сначала на ствол сосны, а потом, подняв на руки, вынес на берег.

— Ну, ну, — недовольно сказал Чохов. — Отпусти. Что я тебе — маленький?

Лагунов рубил подлесок, сосенки падали после первого же удара. Он не жалел сейчас деревья. Костер должен быть большим. Даже два костра. И Чохов, раздеваясь, расстегивая пуговицы негнущимися пальцами, ощущал животом и спиной тепло, которое должно было его спасти.

Но несколько часов они, конечно, потеряли. Надо же было вставать в рост! Как будто не мог переползти на карачках.

Он прыгал, надев на голое тело шинель Лагунова, пока, развешанные на палках, сушились его вещи. Ему было жарко. Шинель обжигала тело своим колючим ворсом. Чохову было жарко и весело, потому что он умел посмеяться над самим собой: должно быть, забавно было глядеть со стороны, как человек плюхается в воду. Вот переполоху-то было, наверное, в рыбьем царстве!

— Слушай, Лагунов, — прыгая, говорил Чохов. — Ты как думаешь, если я выступлю на собрании и про тулупы буду говорить, а? Ведь нужна нам одежда и обутки нужны, верно? И газеты…

Он долго перечислял, что нужно заставе, будто репетировал свое выступление, Лагунов слушал молча и только кивал. Командир прав. Хватит говорить на собраниях о мировой революции.

Только с темнотой они пошли дальше. Стояла полная луна, и было светло. Зеленый лунный свет отбрасывал длинные черные тени. Чохов чувствовал, что ему не хватает дыхания. Все-таки это купание не прошло ему просто так. И Чохов с тоской подумал, что он может свалиться, а ему никак, ну никак нельзя болеть, потому что у него на заставе люди и без него им будет просто хана.

— Нажми, — прохрипел он Лагунову. — Чтоб семь потов сошло. И никаких больше перекуров.

Так кончился день третий…

Утром четвертого дня они наткнулись на лыжню.

Лыжня вела к границе. Чохов знал, что никто из своих не мог пройти здесь. Ни к чему было своим ходить здесь, да еще в единственном числе. Лыжня была узкая. Такие оставляют только лыжи лахтарей. Хотя у них самих были лахтарские лыжи, но это прошел не свой. Эти черти ходят, далеко выкидывая палки. И Лагунов тоже сразу сказал: «Не наш прошел, а?»

Они свернули, не сговариваясь. Теперь они уходили дальше, к западу, а им нужно было на восток. Лахтарь сделал большую петлю, видно было, что он выбирал самые глухие места. Эти места и впрямь были глухими. Не мог же он, в конце концов, предполагать, что двое пограничников пойдут на партийное собрание!

— Нажми, — хрипел Чохов.

Пот заливал ему глаза. Он на ходу снял островерхую буденовку и вытер ею лицо и лоб. Вещевой мешок болтался за спиной и мешал ему бежать, он скинул его и ткнул под куст; Лагунов проделал то же самое. Еще через полчаса Чохов, тихо выругавшись, скинул шинель и повесил ее на сучок. «Подберем на обратном пути, — сказал он. — Кто ее здесь возьмет.» Но Лагунов не снял свою шинель. Она ему не мешала.

Они бежали по лыжне, проложенной лахтарем, и мокрый снег прилипал к лыжам, словно цеплялся за них. Чохов расстегнул ворот гимнастерки и скинул ремень. Он бы вообще разделся сейчас — все тело покусывал острый, едкий пот.

— Пустите меня вперед! — крикнул сзади Лагунов. Но Чохов не пустил его. Лыжня нырнула со склона в распадок, и Чохов, согнув колени, подавшись вперед всем телом, скользнул вниз, с удовольствием ощущая, как встречный ветер сушит его потное лицо и забирается под гимнастерку.

Он не слышал выстрела. Он просто наткнулся на какую-то стенку и упал. Он умер сразу. Был день — и не стало ничего.

Лагунов тоже упал, но тут же отполз в сторону, за голый куст, похожий на гигантского, ощетинившегося ежа.

Отсюда он видел весь распадок и человека, который уходил, пригибаясь и петляя. Лагунов целился долго, очень долго, — или это ему казалось, что он долго целится. И лахтарь сунулся в снег, нелепо раскинув' руки.

Лагунов сидел на снегу и плакал. Никто не видел и никто не слышал его. Он плакал и гладил руку Чо-хова, жесткую и еще хранящую в себе живое тепло. Чохов смотрел в сумеречное небо и чуть улыбался. Капельки пота замерзали на его лице.

Лагунов вырубил топором неглубокую могилу и положил туда Чохова. Лахтаря он обыскал и сунул в карман какие-то бумаги, пистолет, пачку табаку, нож и мешочек с патронами. Он был хорошо одет, сукин сын, но Лагунов не стал его раздевать. Черт с ними, меховой курткой и пьексами. Он не смог бы надеть это. Пусть сгниет. Он взял карабин Чохова и пошел, не оборачиваясь и всхлипывая…

И через полгода, и через год, и потом до самой старости Лагунов не мог толком вспомнить, как он дошел до комендатуры. Часовой окликнул его, и Лагунов прохрипел в ответ: «Свой». Это он помнил. И помнил еще, как вошел в теплый коридор, а дальше был провал, забытье, словно омут, в который он погрузился, бессвязно бормоча:

— Опоздал, наверно?.. А мне надо сказать… Надо сказать… Он хотел сказать…

Он не опоздал на собрание. Но в тот день собрания не было — перенесли. Так и решили: подождать, пока Лагунов не выспится и не придет в себя.

Лагунов спал без малого сутки. Когда он очнулся, то долго не понимал, где он, и что за чистая постель, и откуда взялась разглаженная одежда на стуле рядом с кроватью, и куда девались его лапти, в которых он пришел.

В этот день он сидел в президиуме собрания, сухой, неподвижный, как восточный божок, с темным, окаменевшим лицом, на котором были резко вырезаны морщины, и встал только тогда, когда минутой молчания помянули командира Чохова. Минута прошла, все сели, и только Лагунов остался стоять.

— Садись, друг, — потянул его кто-то за рукав, но Лагунов не сел. Он не умел говорить, он был молчальником. Но теперь он должен был сказать.

Он никогда не произносил столько слов сразу и устал так, будто прошел еще двести километров, отделяющих заставу от комендатуры. Он повторил все, о чем говорил ему там, у костра, командир Чохов. Он старался ничего не забыть, потому что Чохов очень сердился, если кто-нибудь забывал сделать то, что он велел. Особенно если дело касалось тех, которые еще несколько дней будут ждать своего командира…

Где ходят олени

В первых числах ноября на Кирма-ярве прочно стал лед. Затем три дня подряд валил густой, пушистый, легкий снег и покрыл этот лед ровной пеленой. Капитан Селезнев сказал:

— Наконец-то.

Всем было понятно, почему он это сказал: на границе не любят непогоду. И наконец-то эта плохая погода кончилась, и наконец-то выпал снег, на котором виден любой след.

Зима стала прочно.

Солнце едва приподнималось над скалами, а потом быстро, как воздушный шарик, гонимый ветром, перекатывалось за белую вершину на том, чужом, берегу. Наступала ночь — и вдруг среди ночи светало, в полнеба разливался нежно-зеленый свет. Полярное сияние играло долго, но когда оно начиналось, капитан Селезнев говорил:

— Наконец-то.

Это было его любимое словечко. Он все время словно чего-то ждал, куда-то спешил, нетерпеливо и в то же время настойчиво, и когда свершалось то, к чему он спешил, чего ждал, он всегда говорил так — с чувством облегчения и удовлетворенности.

Год назад капитан Селезнев задержал первого в своей жизни нарушителя. Тогда несколько дней кряду мела пурга, и капитан все время был на границе. Он возвращался промерзший, отдавал распоряжения и, придя домой, ложился спать. Через два часа его будили и, выпив кружку горячего и черного, как деготь, чаю, он снова уходил в снежную кутерьму.

В эти дни он и задержал нарушителя, задержал вовсе не по правилам, растерявшись от неожиданной встречи. Он просто навалился на него сзади, сбил с ног, подмял под себя, сдавив его руки так, что из-под снега раздался долгий, глухой стон. Двое солдат стояли рядом с автоматами наизготовку, о них Селезнев вспомнил, когда нарушитель застонал. Тогда он поднялся, отряхивая с себя снег, хотя все равно мела пурга, и сказал свое обычное:

— Наконец-то.

Очень долго ждал он этой минуты.

И наконец-то нарушитель сидел в комнате дежурного, наконец-то Селезнев запечатал в фанерный ящик его пистолет, пачку денег, несколько паспортов, и наконец-то сам отвез его в штаб отряда.

Начальник отряда, полковник Лагунов, выслушал капитана, не перебивая, а потом встал и, нахмурившись, спросил:

— Стало быть, сами задержали?

— Так точно.

— Очень плохо, — сказал полковник. — И спите вы, наверно, часа три в сутки? Словом, плохо, капитан. Очень плохо. Я уже не говорю о том, что действовали не по инструкции. У вас целый коллектив — солдаты, ефрейторы, сержанты. Вы что же, не доверяете им?

На заставу Селезнев вернулся подавленный, понимая, что Лагунов прав, совершенно прав, и все-таки в душе, не переставая, шевелилась горькая обида. Примерно через месяц ему вручили медаль «За отвагу», и Лагунов, пожимая капитану руку, хитровато прищурившись, сказал:

— Ну вот, совсем другой вид. Высыпаешься?

— Высыпаюсь, — буркнул Селезнев.

… Нынешняя зима на заставе была его пятой зимой в этих краях, и капитан встречал ее с привычностью старожила, наперед зная, что она принесет с собой. Обычные заботы: теплая одежда, новый график нарядов, лицензия на отстрел лося и еще тысячи других дел, ставших обыденными. Да еще — вечная возня с оленями, теми самыми глупыми, добродушными губошлепами, которые то и дело переходили с чужого берега на наш. Пограничники научились их ловить с ловкостью ковбоев из заграничных фильмов. Потом этих оленей возвращали на ту сторону. Чужие пограничники в ботинках и красных фуражках принимали покорных губошлепов и что-то говорили по-своему, должно быть благодарили.

В общем, эти олени приносили нашим пограничникам немало хлопот, и не раз вся застава поднималась по тревоге. Ночь не ночь, буран не буран, а люди уходили на границу, оставляя тепло постели, недочитанную страницу книги или недосмотрев фильм… И капитан Селезнев знал, что ничего не изменится этой зимой и что по-прежнему олени будут переходить на наш берег.

Так оно и случилось.

На второй день после того, как на озеро лег прочный лед, олени прошли до широкой прибрежной полосы. Пограничники увидели, как пять или шесть животных, деловито разгребая снег, доставали ягель. Прогонять оленей было занятием бесполезным. Они поднимали головы и глядели на людей печальными, умными глазами, словно желая сказать: «Вы сыты и в тепле, а мы должны с утра до вечера разгребать снег и добывать себе еду. Не гоните нас, люди…» И людям приходилось ловить их. Пойманные олени шли покорно.

Селезнев доложил в отряд, что на участке заставы все спокойно, задержаны и переданы пять оленей, и снова пошли дни, похожие один на другой, размеренные, заранее расписанные по графику.

Неожиданно на заставе появился полковник Лагунов. Грузный, в тяжелом полушубке, он вошел в канцелярию заставы, и в комнате сразу стало тесно. Селезнев подумал: с чего бы это вдруг полковнику понадобилось ехать на заставу, да еще в такой мороз и на ночь глядя? Тем более что Лагунов, скинув полушубок и разминая онемевшие пальцы, спросил:

— Ну, примешь гостя дня на три-четыре или мне к соседям ехать, на пятнадцатую?

— Оставайтесь, товарищ полковник. Устроим, конечно.

— На охоту бы сходить, — сказал полковник мечтательно. — Да времени нет. Буду у тебя в канцелярии сидеть вместо охоты.

Он все посмеивался, хитро поглядывая на капитана, и отлично знал, что тому не терпится спросить, зачем пожаловал начальник отряда.

Отдернув на стене штору, которая закрывала схему участка, полковник долго всматривался в очертания берега, в красную ломаную линию, означавшую государственную границу, а потом, плотно закрыв дверь, подошел к окну и, словно бы пытаясь проникнуть взглядом за белое замерзшее стекло, сказал:

— Придется тебе, Кирилл Александрович, усилить наряды. План охраны пересмотрим вместе.

И Селезнев понял, что полковник знает что-то такое, о чем расспрашивать не надо.

Полковника он устроил в своей квартире, во второй маленькой комнате. Они пили чай с вареньем из морошки. Жена Селезнева заготовила прорву этого варенья, и полковник, попробовав, сказал, что он пришлет свою жену на практику к Нине Селезневой. Спать не хотелось. Капитан подумал, что сейчас просто нельзя спать, и только удивлялся спокойствию Лагунова. Когда Нина вышла стелить ему, капитан спросил:

— Вы думаете… он пойдет здесь?

— Кто «он»? — равнодушно спросил полковник.

Селезневу показалось несправедливым, что Лагунов что-то таит от него, а этот уклончивый вопрос на вопрос только утвердил капитана в мысли, что он прав: полковник чего-то ждет.

Случайно подняв глаза, Селезнев увидел руку полковника: тот пил чай и высоко держал стакан. Почти фиолетового цвета широкий шрам уходил под рукав. Селезнев спросил:

— Где это вас так?

— Это? Старая история. Еще до войны, мальчишкой был, лейтенантом. В селе возле заставы один шофер жил… Разоблачили, да вот…

— Поймали?

— Ушел. И мне след оставил. Потом еще два раза от меня уходил, уже в войну. Давай спать, капитан.

На следующий день в комнате дежурного раздался звонок, и старший наряда сержант Ольховой сообщил о том, что на нашем берегу снова пойманы олени. Капитан поморщился, а полковник вдруг оживился и, протянув руку, взял у дежурного трубку.

— Олени, говоришь? Сколько? Три штуки? Давай, сынок, веди сюда, а свои следы замети веткой. Понял? Аккуратно веди, след в след. И осмотрись, чтоб никто тебя не заметил.

Тут Селезнев уж ничего не мог понять.

Через час сержант Ольховой привел на заставу трех оленей с нартами. Полковник приказал не снимать с них упряжку, и до следующего вечера олени пролежали, прижавшись к забору с подветренной стороны. Троих солдат полковник отправил за ягелем, хотя на заставе были две коровы и вполне хватило бы корма оленям. Но полковник приказал принести ягеля, и солдаты пошли за ним. Олени благодарно смотрели на людей умными глазами и медленно жевали смерзшиеся зеленые комочки.

Потом Лагунов вызвал Ольхового в канцелярию и, задумчиво разглядывая коренастого, красного после сна паренька, сказал:

— Вот что, сынок, пойдешь передавать оленей — скажи, что с ног сбились, разыскивая их. Скажешь — далеко ушли, и еще скажешь, чтобы хозяева лучше следили за ними. Все понял? Давай, двигай.

Когда за Ольховым закрылась дверь, полковник усмехнулся:

— Теперь олени на тебя посыплются как дождик. Или…

Он не договорил. А капитан уже наученный однажды не стал задавать вопросов.

Полковник оказался прав. Олени действительно «посыпались». Они шли по три, по четыре, по пять каждый день, каждую ночь, всю неделю, и всю неделю полковник жил на заставе, в отряд не звонил будто он был в отпуске и отдыхал здесь.

Одних оленей пойманных на правом фланге там где шло гладкое заснеженное плато, полковник приказывал возвращать сразу же. Других, которых ловили в редком перелесочке, доставляли на заставу, и солдаты опять уходили за ягелем. Животных держали день или два, потом вели на середину озера, и наши солдаты сердито выговаривали чужим пограничникам за их нерасторопность. Вряд ли те понимали, о чем шла речь, — только благодарили, улыбались и уводили покорных оленей в село, скрытое за прибрежными скалами…

Назад Дальше