Край земли - Натаров Евгений 25 стр.


К сожалению, никто из соревнователей-карапузов не говорил по-русски, и мне не удалось с ними потолковать. Покинув ребят, я вернулся к Марии. Мне сказали, что я могу купить у нее патку и пимы очень хорошей работы – она считается в становище лучшей рукодельницей.

Когда я вошел к Марии, она сидела на постели, сгорбившись над работой. На коленях были разложены обрывки тряпочек и кусочки меха.

– Еще раз здравствуй, Мария.

Мария ответила, не опуская работы:

– Тляствуй.

– Как живешь, Мария?

– Плоха живу.

– Где твой хозяин-то?

– На пломыси.

– Почему же плохо живешь, коли промысел есть?

– Какой пломыс, нет сосем пломыса. Сей год почитай все сдавали Гостолгу, а ничего кусать нет.

– Что, плохо с продовольствием разве?

– Оцин плохо. Ни дает Гостолг. Агент уезал, за агента наблюдателева зонка оставалась, поцитай ницево не давала.

Я сам знал, что в этом становище с продовольствием было действительно плохо.

– Ничего, Мария, нужно немного переждать.

– Как годить-то? Кусать надо. Дети годить не станут.

– Ну, не помрут ведь дети твои от того, что месяц-другой посидят, не евши сахару вволю.

– Как не помрут, помрут.

– Ну, ладно, Мария, сахар сахаром. А вот зачем я к тебе-то пришел: мне нужно купить красивую патку. У тебя нет ли продажной?

– Зацем нет. Есть патка… холоса патка.

Мария полезла под ворох тряпья и шкур, наваленных на постели. Из разрытой кучи грязных тряпок на меня пахнуло немытым, долго ношенным платьем, потом, салом и, главное, неизменным тюленьим жиром. Из-под этого хлама Мария вытащила нарядную небольшую патку белого меха, расшитую темным меховым же узором и яркими орнаментами из зеленого сукна.

Патка была действительно хороша.

– Сколько хочешь за нее, Мария?

Мария подумала и, не повышая голоса, заговорила по-самоедски. Сперва я думал, что она говорит со мной, но через минуту растворилась дверь и в горницу вошла старая опухшая самоедка. Оказывается, стены в доме так тонки, что для разговора с соседями нет надобности даже менять тон голоса. Самоедки стали между собой совещаться. Брали патку, смотрели на нее, примеряли на руке, точно взвешивая. Заглядывали внутрь. Наконец Мария сказала:

– Лукелья говолит, тли целковых нада.

Цена была высока по здешним понятиям, но у рукодельницы был такой жалкий вид, что нехватало духу торговаться. Я вынул червонец.

– Сдача найдется?

– Нету.

Лукерья что-то залопотала и потом сказала по-русски:

– Кока даци нада?

– Семь рублей.

– Семя рупли?

– Да, семь рублей.

– А кока семя рупли?

– То-есть как сколько? Семь рублей так семь рублей.

– Кока теньги?

Я показал на пальцах сколько рублей – семь пальцев, это оказалось понятным. Стали рассчитываться. Здесь мне были предложены на выбор бумажки самого разнообразного достоинства – от рублевых до пятичервонных; бери любую, вообще сам отсчитывай себе сдачу. Но, как только расчеты были закончены, Мария тотчас забыла о деньгах.

– У тебя ситец нету?

– Нет, ситца нету, а что тебе?

– Возьми теньги, тавай ситец.

Мне стоило немалого труда доказать Марии, что я не не хочу помочь ей ситцем, а просто трудно предположить, отправляясь в экспедицию, что может понадобиться отрез ситца по соседству с северным полюсом.

Повидимому, однако, мои доводы подействовали недостаточно сильно, потому что Мария и Лукерья продолжали допрос.

– А на пимы ситец дашь?

– Пимы мне очень нужны, но и за них не могу дать ситцу.

Лукерья долго кряхтела, жалась чего-то, чесала у себя подмышками. Потом, оглянувшись на двери, вполголоса проговорила о чем-то с Марией и, понизив голос до совершенного шопота, обратилась ко мне:

– Ты холоси цилавек?

– Не знаю, смотря для чего.

– Я так думаю, сто холоси.

Польщенный комплиментом, я все же насторожился, даже приблизительно не зная, что последует за ним.

– Ты песец хоцес?

Нужно знать, как преследуется подпольный сбыт песца помимо Госторга, чтобы уяснить себе, на какой риск, по ее понятиям, шла старая самоедка, делая мне такое предложение.

– Нет ситец, не ната ситец. Тавай масло, мука, цаво есть.

– Ничего нет у меня, Лукерья.

Старуха безнадежно махнула рукой и вышла. Мария тихо сидела на высокой постели. Затем она длинно вздохнула и снова принялась за свое рукоделье. На полу заплакал ребенок. Он сам вылез из-под наброшенного на него меха и на корточках пополз к постели матери. Мария бросила работу, вытащила откуда-то из-под мехов тряпицу, цвет которой определить было совершенно немыслимо, до того она была грязна, и сделала на углу тряпицы узел. Хвостик этого узла она помакнула в банку с вязкой желтой жижей и сунула в рот младенцу. По горнице распространился едкий запах тюленьего жира.

Я нахлобучил шапку и вышел на воздух. Вдали на конце мыса стоял Борис Лаврентьевич. Я присоединился к нему. Он рассматривал массивный постамент, увенчанный большим крестом и обнесенный оградой. Пространная надпись, вырезанная церковно-славянской вязью, гласила о том, что крест сей воздвигнут и охраняется попечением некоего иеромонаха, бывшего настоятелем здешней часовни. Невидимому, здесь, на краю света, для святого духа не нашлось более удобного прибежища, нежели этот крест с оградой, а оставить его вовсе без обозначения монах тоже, повидимому, не рискнул, – а вдруг понадобится. Но только это очень мало вероятно. Судя по всему, все-таки Наркиз был прав – самоеду вовсе не нужна религия. Антирелигиозная пропаганда даже в том примитивном виде, как она здесь проводится, оказалась достаточно успешной. О боге самоеды здесь не вспоминают. Даже старые русские промышленники относятся к нему с большим скептицизмом. Во всяком случае, ни у кого нет желания тратить средства на поддержание храмов и причтов. Все часовни либо Госторг, либо сами артели утилизировали под склады и жилье, а служители этих церквей принуждены были обратиться к добыванию себе пропитания далеко не божественным занятием – ловлей и потрошением моржей. Единственный осколок даже не веры, а внешнего ее выражения, сохранившийся здесь, – это крест. При всяком удобном случае промышленники воздвигают крест: заметить ли место, ознаменовать спасение от бури, отметить могилу товарища. При этом в большинстве случаев крест истовый, староверческий, восьмиконечный. Такими крестами отмечены многие мысы и губы Новой Земли. Дальше креста, как памятника и знака, фантазия пионеров севера не идет.

Вместе с Исаченко мы пришли к метеонаблюдателю Зенкову, чтобы отдать ему визит и заодно сделать попытку раздобыть у его жены, временно заменяющей уехавшего агента Госторга, немного кофе и консервированного молока. Но, придя к Зенкову, мы увидели, что кофейные и молочные чаяния придется временно оставить. В горнице уже было несколько гостей из наших же таймырцев. Сам хозяин не слишком твердыми шагами бросился нам навстречу, простирая объятия, и уже за несколько шагов выпятив губы для поцелуя. Я увернулся кое-как от выпученных, блестевших от сала губ Зенкова, и вся порция поцелуев пришлась на долю Бориса Лаврентьевича. Он пытался реагировать на это с обычным добродушием, но потом долго под шумок вытирал со своей бороды слюни хозяина.

Метеорологический наблюдатель Зенков, из бывших железнодорожников, живет в этих краях уже несколько лет. Второй год с ним живет здесь и его молодая жена. Суровая зимовка не наложила на жизнерадостную маленькую говорунью почти никакого отпечатка, и она утверждает, что ей тут так нравится, что она вовсе и не собирается уезжать на старую землю. Разве что съездит на побывку летом.

Она оживленно хлопотала около стола с немудреной закуской из только что привезенной Зенкову нашим же «Таймыром» посылки. Две-три бутылки спиртного тоже фигурировали на столе. Строго говоря, и напиться-то было нечем, но после года воздержания от спиртных напитков алкоголь действовал на Зенкова очень сильно, и он быстро шел к естественному в таких случаях концу. Трудно сказать слово осуждения даже в этом случае. Я охотно верю, что те слезы, что появились у Зенкова при встрече с первыми вышедшими на берег таймырцами, были совершенно искренними.

– Свои ведь… главное, свои, гидрографические… Ведь раз в год, – несвязно бормотал Зенков, поспешно обходя всех и пожимая поочереди руки знакомым и незнакомым. В данном случае знакомство не имело никакого значения. Важно то, что люди были свежие, не те, с которыми он просидел три года в Малых Кармакулах.

Нужно только хорошенько всмотреться в эти самые Малые Кармакулы, чтобы представить себе здешнюю жизнь человека, приобщенного хотя бы немного к культуре, в течение года фактического одиночества, среди самоедов и наших промышленников, зачастую имеющих самое отдаленное представление о городе. Мне говорили, что некий борзописец – не то из писателей, не то из журналистов – описывая в своей книжке Малые Кармакулы, рассказывает об улицах, рядах домов, даже проспект какой-то он там нашел. Вот запрятать бы этого писателя на любой самый главный проспект этого поселения, в любой из его шести беспорядочно разбросанных домиков.

Зенкову его сегодняшняя радость обошлась довольно дорого. Когда мы собирались уезжать на судно и сидели уже на катере, Зенков захотел обязательно спуститься по каменным плитам, заменяющим лестницу, к берегу. При этом он торопился и побежал по этой импровизированной лестнице. Мы со страхом смотрели, как он ускоряет движения и уже едва успевает становиться нетвердыми ногами на камни. В конце-концов случилось то, что должно было случиться. Зенков промахнул мимо ступеньки и, завертевшись в воздухе, полетел с каменного обрыва берега. Бросившиеся с катера люди подобрали распластанного в бессознательном состоянии наблюдателя и потащили домой.

По острым камням лестницы тянулся тонкий кровавый след – результат чрезмерной радости свидания с людьми.

Вернувшись на судно, мы немедленно отправили в Кармакулы катер с «доктором». Ему пришлось наложить несколько швов на голове и основательно починить корпус и руки Зенкова, долго не приходившего в себя.

Велико было наше удивление, когда на другой день поздно ночью к борту «Таймыра» подошел крошечный тузик и к нам поднялась жена Зенкова – она приехала просить нашего доктора еще раз посмотреть ее мужа.

Тем временем команда не покладая рук «ревновалась» над приведением в порядок старых кармакульских знаков и над постановкой нового знака на одном из Кармакульских островов – о. Наездника. Работа была особенно трудной. Бревна для знака нужно было поднимать на огромную высоту, причем скалы берега были совершенно отвесны. Не за что было даже зацепиться. Пришлось поднимать бревна на длинных концах. Это отнимало очень много времени, и «ревнивцы» возвращались на судно совершенно без сил.

1 сентября в последний раз ушел карбас на Наездника. «Таймыр» покинул Кармакульскую бухту и вышел в открытое море. Здесь мы бросили якорь по западную сторону Наездника, на расстоянии трех миль от него. Ждали возвращения команды со знака. Совершенно стемнело. Ночь уже по-настоящему черна. Ярко проглядывают сквозь прорывы облаков звезды.

Карбаса все нет и нет. Сирены, повидимому, не слышно на острове. Но надо думать, что команда догадается итти на наши огни, которые должны быть хорошо видны.

Наконец послышался плеск весел, и к борту подошел карбас. Люди с трудом лезли по штормтрапу, не будучи даже в состоянии поднять свой карбас. Мы взялись за это дело, мобилизовав всех матшарцев, на которых еще не начало действовать открытое море.

Через полчаса невозможно было уже сказать, где Наездник.

Кругом плескалось черное как вакса море, в двух шагах от борта сливаясь с таким же черным небом.

На палубе было темно как в колодце. На каждом шагу я наталкивался на что-нибудь то лбом, то боком, то носком туфли. Кстати о туфлях. Единственная обувь, которая у меня теперь осталась, были старые теннисные туфли. Они почернели от угля и сажи и сделались широкими как блины. Но это было все, чем я располагал, так как от знаменитых «горных» ботинок «Туриста» давно не осталось ничего, кроме жалких развалин; их даже нельзя было одеть: из дыр глядели целиком и пальцы и пятки. Сапоги находились примерно в таком же состоянии, и на них московский магазин «Турист» оправдывал свою репутацию.

Начинало покачивать как следует. К утру крен перешел уже за 20 градусов. Ветер снова принялся за свою заунывную песню в такелаже. Я попрежнему принимал ветряные ванны на верхнем мостике. Александр Андреевич попрежнему жаловался на «погоду», постукивая медяшками домино в кают-компании.

К вечеру 2 сентября, вернувшись в каюту, я застал в ней полный разгром. Ящики письменного стола были выкинуты на палубу. Все, что было на столе, оказалось тоже на палубе. Вдобавок все бумаги, дневники, блокноты, письменные принадлежности, плитки шоколада и просто носильные вещи оказались совершенно промоченными грязной водой, хлынувшей из ведра под умывальником. Все это вполне соответствовало показаниям креномера – его стрелочка колебалась между 25 и 33 градусами.

Ходить по судну стало трудно. В проходах люди стукались плечами по очереди то об одну, то об другую переборку. Прогуливаясь по спардеку, приходилось выделывать ногами невероятные кренделя, чтобы благополучно миновать Сциллу и Харибду, с другой стороны – зияющий промежуток между шлюпками и с другой – разверстые капы машины. Раскачивающееся судно норовило бросить меня с размаху то в одну, то в другую сторону. Но обе стороны меня одинаково мало устраивали. Толкни меня в море – и, вероятно, никто на судне даже не знал бы о моей судьбе, полети я в машину – шуму было бы значительно больше, но в течение нескольких минут я был бы перемолот как первоклассная котлета.

Неважно было и в кают-компании. Привязанные к столу клетки для посуды не помогали. Все равно ни тарелку ни стакан в эти клетки поставить было невозможно; все их содержимое немедленно оказывалось на столе, а затем и на палубе. Однажды сорвались с привязи и сами клетки. Со всеми тарелками и мисками они поехали со стола. Если бы Александр Андреевич не навалился на клетку всем телом, она неминуемо была бы на палубе со всем сервизом. Долго капитан не мог успокоиться и крыл юнгу, плохо привязавшего клетку.

– Ишо пы немношко и ты, сукин сын, сакупил бы мне вся серфис. Какой ты к шортофой матери моряк, ешели ты тарелку сохранять не мошешь.

Ущерб, могущий быть причиненным качкой кают-компании, не давал покою капитану. То его беспокоила посуда, то кто-нибудь из страдающих морской болезнью матшарцев, пробираясь через кают-компанию, натыкался на книжный шкап, угрожая целости стекол; то, наконец, книги в этих шкапах начинали так ездить по полкам, что дверцы распахивались и все летело на палубу.

Лично же мне больше всего хлопот в эти дни доставил душ.

Струи воды никак не хотели попадать в ванну.

Следуя размахам «Таймыра», вода лилась то вправо, то влево на аршин от края ванны, и мне приходилось буквально гоняться за водой, чтобы что-нибудь попало на мою спину.

Во время такой качки каюта имела совершенно нелепый вид. По очереди то на одной, то на другой переборке висящие на вешалках полотенца и платье становились перпендикулярно к ее поверхности. Штаны, растопырившиеся досередины каюты, медленно возвращались к стенке; на смену им с другой стороны тянулось в середину пальто.

Так шло изо дня в день и мы отсчитывали мили, пройденные на пути к Архангельску, как вдруг однажды за ужином, когда мы были примерно на долготе Колгуева, радист появился в кают-компании и подал капитану бланк радиограммы. Повидимому, это не было обычное сообщение судам о предстоящей погоде и ледовых условиях, у радиста был слишком таинственный вид. Капитан, медленно разбираясь в телеграмме, тоже насупился.

Оказывается, Убеко предписывало во что бы то ни стало зайти на Канинскую землю, к устью реки Москвиной, и снять рабочую партию, ставящую там мигалку. Ради этого нужно было сходить с курса и потерять несколько дней. Никому это не улыбалось. Нехотя Александр Андреевич напялил фуражку и пошел на мостик отдавать распоряжение об изменении курса стоявшему на вахте Пустошному.

От огорчения в этот вечер капитан играл в «козла» еще хуже, чем обычно.

Назад Дальше