Оля - Кнорре Федор Федорович 24 стр.


Оля увидела несколько раненых солдат. Госпиталь был тут неподалёку, на соседней улице. Двое были на костылях, один опирался на палку, а у других на руках были тяжёлые гипсовые повязки. Все они стояли кружком, сдвинувшись вокруг гармониста, который сидел под древней аркой на низкой, вделанной в камень доске, в углублении ниши.

Солдаты слушали не шевелясь, глаз не отрывали от маленькой обшарпанной гармоники, которая ходуном ходила в руках у уличного музыканта. Оля глянула ему в лицо и узнала отца.

Он тоже как будто смотрел на Олю, но либо не узнавал её, либо вовсе не видел.

Только доиграв до конца, опустил гармонь, поднял голову, угрюмость медленно, как пелена, сползла, и Оля узнала его прежние глаза.

— Нашли?.. Так я и знал. Надо было меня искать, а?.. Ну, вот нашли! — Он вдруг схватился снова за гармонь и опять разом опустил руки так, что она повисла на ремне. Усмехнулся: — Ну, как? Нравится?.. Привёл, значит, всё-таки?.. Ну что ж, всё равно, я даже рад тебя повидать, да тебе-то, Оля, сама видишь, радоваться нечему. Видишь? Я ведь вам написал.

— Я помню, что ты написал.

— А я не помню, что я там писал, плохо помню, но самое основное — там правда: меня нужно оставить в покое… Ты что же, с дедушкой живёшь?

— С дедушкой.

— Пальто у тебя какое старенькое… А как у вас… питание?.. Тебе там не очень плохо?

— Что у тебя с глазами? — всё всматриваясь, спросила Оля.

— Это вроде близорукости осталось… Я привык, и не мешает. Только к строевой службе негоден. К нестроевой — тоже негоден, вот и всё… Ты худая или выросла?

— Ты просто меня плохо помнишь. Позабыл.

— Да, да, скорей всего, так! — охотно подхватил Родион. — Именно так и есть.

Подошёл молодой красивый узбек — парень в ярко начищенных сапогах, достал из пачки папиросу, сунул себе в рот, а другую протянул Родиону. Тот не заметил протянутой папироски, и парень, добродушно улыбнувшись, поднёс папироску почти к самому его рту.

— А-а! Халид! — Родион взял папироску.

Халид закурил сам и поднёс горящую спичку Родиону. Кивнул на прощание и пошёл своей дорогой.

— Что у тебя с глазами? — опять спросила Оля. Она хотела присесть рядом с отцом.

Он загородил рукой место на сиденье.

— Не садись! Это не для тебя место… — Он глубоко затянулся и, выпустив дым, насмешливо и зло усмехнулся: — В старину, пятьсот лет назад, это было место для странников, питающихся подаянием. Для купцов, чьи караваны с товарами разграблены в далёкой пустыне разбойниками…

Козюков всё время точно стоял на горячей плите, мучился, переминаясь с ноги на ногу, еле терпел. Наконец, покряхтывая, поскрипывая от неловкости, вмешался сам:

— Родя, тебя же не грабили разбойники… Пойдём с нами отсюда… Ко мне пойдём! А? Ну, я тебя прошу.

— Караван разграблен, не всё ли равно, кто его разграбил… Да хоть сам купец взял да и разграбился… И остался в рубище среди пустыни… Ну, это я шучу так остроумно.

— У тебя что-то с глазами! — всё присматриваясь, тихонько, почти про себя, опять проговорила Оля.

Родион отмахнулся нетерпеливо.

— Мы же тебя искали, справки наводили, а про тебя никто не знает, сведений нет, где ты живёшь.

— Правильно, я тут как бы проездом. Искать моё имя в списке почётных граждан этого города бесполезно.

— А… работать? — с тоской спросил Козюков. — Родион, ты же наш, всю жизнь с нами работал… Знаешь, цирк открывается, и не хватает людей.

— Негоден. Ни к строевой, ни к цирковой службе негоден. Справки трёх комиссий могу показать.

— Только пойдём со мной. Пойдём, ты цирк увидишь, вдохнёшь этот воздух… Что-нибудь мы с тобой изобретём.

— В цирк? Могу предложить номер: чудо-снайпер, стреляет с завязанными глазами ничуть не хуже, чем с развязанными!.. Зачем я пойду в цирк? Делать мне там нечего.

— Придумаем, найдём… — умолял Козюков.

— А-а! — вдруг вскинулся Родион. — Может быть, у вас униформы не хватает, и ты мне предлагаешь ангажемент: выводить под уздцы артистам лошадей с конюшни, убирать за жонглёрами шарики, ковёр раскатывать, да?

— Я ничего не предлагаю, но какую-то работу… Тебе… в штат жизни вернуться нужно… — Он сбился и замолчал, расстроенный чуть не до слез, и, ни к селу ни к городу, вдруг пожаловался:

— Да… А Куффи-то мой… знаешь?.. Пропал ведь… Куффи, а?

Родион нахмурился с тупым каким-то недоумением. Губы его беззвучно шевелились. Он недоверчиво поглядел на Козюкова и отвёл глаза.

— Куффи!.. А? Действительно, Куффи. Я, кажется, это помню. Это разве правда?.. Ну конечно, Куффи. А где он сейчас?.. Да, да… Куффи!..

— Погиб маленький мой. При бомбёжке, как на грех, он был совсем один. Наверное, растерялся… до того напугали его, он и… погиб.

— При бомбёжке?.. Бедняга Куффи… У меня в документе, знаешь, тоже так и написано: "Пострадавший при бомбёжке". Вы не обращайте особенно-то внимания. Это я опять шучу. Вообще-то я больше молчу, а вот вдруг возьму и разболтаюсь… Я ведь не думал, что и увижу-то когда-нибудь, а она вот… явилась, Оля.

— Ты был на фронте, — вдруг утвердительно спросила Оля.

— Это всё сны и фантазии. Разве надо быть на фронте, чтоб попасть под бомбёжку? Я как Куффи. Был штатский, даже не мобилизованный, и вот попал… Меня и вывезли оттуда подальше… Вот ты маме и напиши, где и как мы с тобой повстречались… И что письмо… Скажи, прошу за то письмо прощения… что там было грубое, я не помню, очень уж второпях писал. Но грубое-то оно лучше. Чтоб разом. Видеться нам ни к чему. Да и не придётся… Спасибо, что забежали, а теперь мне работать надо. Видите, люди ждут? Идите, мне не мешайте… Оль, а Оль… Постой!.. Ну всё, прощай!..

Они постояли минутку, но он уже снова играл тоскливый, однообразный напев, который, наверное, и вправду под этими арками пятьсот лет назад слушали люди, когда входили сюда из пустыни с караванами верблюдов, на площадь старого базара.

Отодвинувшиеся было к сторонке во время разговора солдаты снова придвинулись. Женщина с тяжёлой корзиной на локте с трудом нагнулась и сунула в уголок ниши рублёвую бумажку, а он, не обернувшись, продолжал играть…

Глава сорок первая

Когда на другой день, после долгих мучительных обсуждений, принятых и тут же отброшенных решений, заготовленных заранее самых верных слов, после того, как все трое совсем почти не спали — Оля пошла, одна, снова на базар, древняя скамейка под каменной аркой была пуста.

Родиона Родионыча не было. Не было его и на другой день, и на следующей неделе.

Оля ничего не написала матери потому, что и вправду нечего писать, когда сам ничего не понимаешь.

Так почти месяц прошёл. Однажды днём, пока Оля была в школе, Шараф услыхал скрип старой двери-калитки и голос приезжей соседки, уговаривавшей кого-то бодрее смотреть в будущее и не падать духом.

— Вы дедушка Оли?

Дедушка Шараф холодно сказал:

— Садитесь, пожалуйста, — и пододвинул стул.

Но Родион сел в углу на подушку, скрестив ноги.

— Привык, — сказал он. — Я на минутку. Вот тут одна справка, что Карытов является… работает… Это ей нужно. И тут денег немножко. Сейчас у меня больше нет. Потом я ещё принесу. — Он стеснительно выложил тонкую, слежавшуюся пачку бумажных мятых денег на край стола. — Лучше всего будет, если вы не будете ей говорить, что это я принёс.

— А что я должен говорить?

— Ничего не надо говорить. Просто купите ей что-нибудь, что там надо… или по хозяйству. А то ведь она от меня может и не взять. Характер мамин. Вашей дочки.

— Её дедушка русский был, не знаете?

— Вот я и удивляюсь, а вы ведь…

— Да, узбек. Дедушка Шараф она меня зовёт. Она так смеётся: приёмный дедушка.

— Я ведь просто по адресу пришёл, адрес-то я давно помню. А сам дедушка где, Павел Петрович?

— Как говорили в старинных сказках: "Он больше не в оковах жизни". Война началась, он ещё вот тут жил. Сосед.

— Значит, это про вас она говорила, что живёт с дедушкой?

— Я сказал: это она так смеётся. Она всё надо мной смеётся. Старому человеку хорошо, когда в пустом доме слышен смех. Что делать? Права ваши. Забрать хотите Олю к себе?

— Куда? Некуда мне её забирать. Забрать! С её характером! Кто её может забрать, если она не захочет.

— Может, она захочет.

— Нет, она не захочет. Она меня стыдится… Вам что же… Не тяжело… с ней?

— Много лет мне не легко. А теперь, даже когда мне трудно, мне с ней всё равно легко.

— Я понимаю. Очень это понимаю. Ну, вот я пошёл.

— Сиди… — сказал Шараф, повелительно ткнув пальцем. — Теперь сиди… Ты, значит, Лёлин муж. Родион тебе имя. Так… А я её знал вот такой, маленькой. Отец у неё был странный человек: как запертый дом. Может, там внутри мягкие ковры, кальяны, серебро, да? А может, голые стены, трещины, тарантул бегает? Никто не знал. Меня Лёля немножко любила… "Лёля!" — и сразу бежит ко мне через двор! — Он вдруг спохватился. — Отец ох сердитый был, зачем она там в России замуж вышла. Ой сердитый, зачем в цирк пошла.

— Да, ей не повезло.

— Я смотрю, думаю, правда не повезло. Почему на гармошке играешь? Работа тебя не любит?

— Вот она, гармошка. — Он презрительно мотнул головой в ту сторону, где лежала на столе пачечка денег.

— Дальше что думаешь? Работать думаешь?

— Взяли на работу. Даже форму выдали. В цирк.

— На старую работу тянет?

— На старую. Только не на старое место.

— А хорошей работы почему не искал?

— На военный завод, что ли? Да кто меня возьмёт? У меня документов никаких не осталось. На мне штамп «негоден». Никуда не годен. Зачем жить на свете человеку, который никуда никому не годен?

— Долгий это разговор: зачем человек на свете живёт. Ты коротко скажи: куда ночевать пойдёшь?

— Ну… Это обойдётся…

— Снег всё-таки и у нас не тёплый.

— Мне обещали…

— Обещание — самая тёплая постель, знаю. Ты не здоровый человек. Тебя куда ушибло? Или ранило?

— Что там вспоминать… Голову… верно, ушибло, да теперь я уж ничего.

— Не здоров, нет… Какой-никакой, ты Лёлин муж. Отец, какой-никакой, Олин. Можешь тут остаться. Вот место в углу. Ложись, ночуй. Я сутки дежурю, вторые дежурю, она в доме одна. Не так страшно будет одной оставаться.

Родион медленно покачал головой:

— Нет, ничего не получится… Нет.

— Как желаешь, — сказал Шараф, надолго замолчал, как замкнулся, и вдруг быстро, сердито спросил: — Почему оставаться не желаешь?

— Она не захочет, ты пойми. Сама не захочет. Знаю всё, что она скажет, а слышать этого я всё-таки не хочу. Как она мне это будет говорить. Не хочу, и всё!

— Погоди, дверь не заперта, уйти поспеешь… Давай такой заговор с тобой сделаем. Я буду сам с ней говорить, ты слышать не будешь. Вечером приходи. Вот занавеска на окошке. Закрыта занавеска — значит, она всё так и сказала, как ты предсказание сделал. Открыта занавеска — вся комната видна, лампочка светит — тогда, значит, твоё предсказание совсем глупое оказалось. Входи тогда, ночуй.

— Да ну… Не знаю… Может быть, когда и зайду поглядеть… Только поглядеть.

Глава сорок вторая

То, что Оле требовалась для школы какая-то справка с места работы отца, было выдумкой Козюкова. Поверил ли Родион в эту выдумку или просто ему какой-то капли не хватало, чтоб сделать шаг к тому, чтоб как-то изменить свою жизнь? Он и сам бы не мог ответить на этот вопрос.

Цирковое представление сколачивали с большим трудом, и зрелище получилось далеко не блестящее, но всё равно в холодном здании всегда полно было людей, которые рады были передохнуть после тяжёлого труда, отдохнуть от ещё более тяжких воспоминаний и невесёлых мыслей, тревог, своих и общих: о том, что делается на фронтах, где решалась их личная судьба и общая — всей страны.

И люди, отогревая руки, засунутые в рукава пальто, с застывшими ногами, сидели на холодных скамейках и хохотали, когда клоун шлёпался мимо стула, аплодировали акробатам и восхищались, когда шершавая собачонка Куффи одним прыжком взлетала на голову Козюкову и, стащив с него шляпу, весело удирала, подкидывая и хватая шляпу на всём скаку.

Вначале представления, под музыку оркестра, игравшего бравурный марш, торжественно распахивая занавес, выходили и выстраивались у входа в цирковой униформе всего четыре служителя: два худеньких подростка, на которых штаны с широкими лампасами морщились в гармошку, а рукава курток то и дело сползали, закрывая до половины пальцы, старик костюмер Захар Степаныч и Родион Карытов, высокий, широкоплечий, в прекрасно сидевшем форменном костюме.

Из всех четырех он один умел правильно подбросить булавы или обручи жонглёру, помочь правильно натянуть и закрепить трос для канатоходцев, придержать канат, по которому спускалась из-под купола гимнастка на трапеции, вовремя отодвинуть барьер для окончившей свою работу лошади и подать условную реплику визгливо рыдающему клоуну: "Чем это вы сегодня так расстроены, Василь Василич?.."

В течение всего вечера он зычным голосом объявлял публике: "Сейчас выступят!.." — и, как положено, выдерживал паузу, прежде чем разом, во весь дух выстрелить фамилию артиста и отойти в сторону, уступая дорогу артистам, которые тут же, радостно улыбаясь, оживлённо выбегали вприпрыжку под яркий свет ламп на круглую арену, в своих пёстрых, праздничных костюмах, сверкающих блёстками и лаком, вызывая взрывы аплодисментов, жонглировали, взлетали в воздух с трамплинов, танцевали на проволоке, летали на трапециях и раскланивались, ещё тяжело дыша, сияя, низко приседая и разводя руками.

А он целый вечер стоял в стороне, в тени, за чертой ярко освещённого радужного солнечным сиянием прожекторов волшебного круга…

Он снова дышал любимым, знакомым воздухом цирка, но путь через границу праздничного круга ему был закрыт навсегда. И он стоял весь вечер с непроницаемо-торжественным лицом, всегда в тени, в стороне.

После конца представления он надевал пальто и шёл в Старый город. Пробираясь по переулкам, он доходил до самой калитки, вернее, двери в толстой глиняной стене.

Встав одной ногой на обломок бетонной трубы, заглядывал во дворик. Ветки большого дерева, с которого ещё не облетели сухие листья, мешали, но всё-таки, приглядевшись, он различал красное освещённое пятно окошка в глубине двора. Красная занавеска была задёрнута.

Он смотрел минуту, другую и медленно шёл обратно, возвращался в пустой цирк. Присаживался помолчать, слушая сонные рассуждения сторожа в проходной при конюшне. Скоро сторож приступал к ночному дежурству, то есть засыпал, и он мог сидеть на старом, продавленном троне, оставшемся после какой-то феерии, и дремать думая и думать дремля. Совсем по-настоящему он спал теперь редко.

Однажды он осторожно попробовал рукой калитку — она оказалась незапертой. Потихоньку её приоткрыл пошире, она так громко скрипнула в ночной тишине, что он стиснул зубы и поморщился от досады.

Подождал немного, вслушиваясь в тихие ночные шорохи спавшего Старого города и, крадучись, сделал несколько шагов по дорожке, обойдя кругом дерева.

Отсюда всё было видно хорошо. Занавеска была отдёрнута, на шнурке сдвинута в одну сторону, и вся комната была на виду.

Какая-то маленькая лампочка тихонько светила на стол, на тетрадку, в которой писала очень медленно Оля, нагнув голову набок… Вот старый Шараф прошёлся из угла в угол по комнате…

Остановился, что-то, наверное, сказал. Оля подняла голову и глаза, закусила зубами кончик ручки… Сделала гримаску, растянув рот в ниточку до ушей. Шараф укоризненно покачал головой и ушёл в другой угол, которого не видно было в окне.

Всё было опять то же самое: Родион стоял в тени на пороге освещённого яркого круга и не мог переступить порог — там ему не было места.

Назад Дальше