– Месье Воронской! Здравствуйте. Папа прислал меня к вам.
– А, Лили! Очень рад вас видеть. А вот и моя дочурка, познакомьтесь, – ласково отвечает ей мое Солнышко.
Рыжая девочка едва удостаивает меня взглядом. Ей лет семь-восемь на вид, но она старается держать себя как взрослая. Это уродливо и смешно.
Мне эта рыжая девочка совсем не нравится. У нее такое гордое лицо… И шотландская юбочка, и голые икры – все, решительно все мне не нравится в ней. И поэтому меня злит, что Солнышко так ласково разговаривает с ней.
– А мы и не поздоровались с вами как следует, Лили, – говорит Солнышко, – можно мне по целовать вас?
Что? Или я ослышалась?
Солнышко хочет поцеловать чужую девочку? Нет! Нет! Этого нельзя, нельзя! Или он, Солнышко, не знает, что ему можно ласкать одну только свою Лидюшу?
И прежде чем он успел приблизиться к рыжей головке, я бросилась к нему с громким криком:
– Не хочу, не надо! Не надо, папочка!
Позади нас кто-то рассмеялся.
– Хорошенькое воспитание дают ей тетушки! – слышится поблизости язвительная реплика.
– Сиротка! Что поделаешь!.. Без матери всегда так, – говорит другой, уже знакомый мне голос.
Живо обернувшись, я вижу сухую старушку с черепаховым лорнетом у глаз.
Прежде чем Солнышко успевает остановить меня, я быстро вырываю свою руку из его руки, мелкими шажками подбегаю к старушке с лорнетом и, дерзко закинув голову, кричу ей в лицо:
– Неправда! Я не сиротка!.. У меня есть Солнышко, и тетя Лиза, и еще тети: Оля, Лина и Уляша. А у вас их нет!..
И мой голос звенит слезами.
Папа сконфужен. Он бросается к старушке с лорнетом и извиняется, расшаркиваясь перед ней.
– Лидюша, Лидюша, – испуганно шепчет он, – что с тобой?
– А потому, что она злючка! – громко и отчетливо говорю я, так что ехидная старушка с лорнетом, наверное, слышит мои слова.
Я еще хотела добавить что-то, но тут предо мной внезапно выросло светлое видение с белокурыми локонами.
– Прекрасный принц! Здесь! – широко раскрывая свои и без того огромные глаза, удивленно вскрикиваю я.
– Да, прекрасная принцесса!
И Вова Весманд, он же мальчик с ослом, с самым забавным видом расшаркивается предо мной и тут же прибавляет:
– Хочешь, я буду твоим кавалером?
– Вова! Вова! – кричит, пробегая мимо нас, рыженькая Лили. – Идем танцевать со мной.
Но уже поздно: мы взялись за руки и кружимся по зале – я с моим прекрасным принцем. Но – ах! – что это был за танец! Вероятно, нечто подобное пляшут дикие племена вокруг своих костров! Как ни болтала я ногами, как ни старалась попасть в такт музыки, ничего не выходило. Другие пары кружились, как бабочки, кругом нас, в то время как мы с Вовой бессмысленно топтались на одном месте, поминутно натыкаясь на них. Наконец, окончательно потеряв терпение, Вова остановился посреди залы, тряхнул своими длинными локонами и, топнув ногой, воскликнул:
– Нет! С тобой и шагу сделать нельзя… Лили! Лили! – позвал он. – Танцуй, пожалуйста, со мной. Моя дама слишком мала для меня. – Лили звонко рассмеялась и бросила на меня торжествующий взгляд.
Я готова была расплакаться от обиды и злости. С тоской поводила я глазами вокруг себя, ища Солнышко. Но Солнышко был занят разговором с высоким военным, и ему было не до меня. А музыка гремела, и пары кружились, не давая мне возможности пробраться к нему. Каждую минуту я рисковала быть опрокинутой на пол, сбитой с ног, ушибленной, по мятой. У меня уже начинала кружиться голова, ноги стали подкашиваться, перед глазами пошли красные круги, как вдруг я почувствовала чьи-то руки на своих плечах.
– Девочка, тебе дурно?
Передо мной стоял бледный худенький мальчик лет восьми, с высоким лбом и редкими, как пух, волосами. Умные серые глаза его с заботливым вниманием смотрели на меня.
– Я хочу к папе! – тяну я, капризно оттопыривая нижнюю губу.
– Я провожу тебя к нему, – говорит мальчик.
И, крепко схватившись за руки, мы пробираемся к тому месту, где папа разговаривает с высоким военным.
– Вот, Алексей Александрович, ваша дочка, – говорит мой спутник, подводя меня к папе.
– Спасибо, Коля! – отвечает Солнышко и тотчас же снова обращается к высокому военному, очевидно продолжая начатый разговор:
– Да, да, наши солдатики храбры, как львы… дерутся насмерть… Мне брат писал, что там очень рады перемирию… Вздохнут немного…
– А про Скобелева[3] пишет? – осведомляется военный.
– Как же! Брат состоит в его отряде…
– А вы не думаете, что и до вас дойдет очередь? – спрашивает высокий военный, обращаясь к моему папе. – Пожалуй, там недостаток в военных инженерах, и вас тоже призовут… – говорит военный.
Но тут папа значительно скашивает глаза на меня.
– Пожалуйста, – тихо шепчет он, – не говорите этого при ребенке – она у меня нервная, знаете ли…
Но я успела уже расслышать все и догадалась, что речь идет о войне с турками. У нас часто говорят про эту войну. Мой папа – военный инженер, и его ужасно интересует все, что происходит там, на войне, или, как он говорит, «в действующей армии».
– Ну-ну, Лидочка, – говорит высокий военный, – не пугайся! Папу твоего не возьмут на войну с турками.
– Я знаю, что не возьмут! – отвечаю я храбро.
– Почему? – улыбается военный.
– Да потому, что я не хочу! – бросаю я гордо и задираю кверху голову.
Все смеются: и папа, и высокий военный, и худенький мальчик, который привел меня к Солнышку.
– А я так хочу на войну! – слышится веселый голос, и около нас останавливается Вова Весманд с рыжей Лили.
– Я хочу быть гусаром! – добавляет он и вызывающе смотрит на нас бойкими, живыми глазами.
– Молодец! – говорит военный.
И затем обращается к худенькому мальчику с умными, серьезными глазами:
– И ты тоже хочешь пойти на войну и быть гусаром, не правда ли?
– Ах, нет, – живо отвечает мальчик. – Там людей убивают и кровь льется. Зачем же?
– А зачем турки бедных болгар обидели… У них дети! – заносчиво кричит Вова и сверкает глазенками.
– И у турок дети… маленькие, – с мечтательной грустью говорит худенький мальчик. – Нет, я в гусары не пойду. Я лучше учителем буду, – заключает он тихо.
– Учитель! Учитель! – в один голос хохочут Лили и Вова. – А сам, наверное, ничего не знает…
– Нет, знаю, – веско и убедительно говорит мальчик.
– Не спорьте, не спорьте, дети, – останавливает мой отец расходившуюся компанию. – Ну, нам пора. Едем, Лидюша, – добавляет он и пожимает руку военному.
– До свиданья, дядя Воронской. Приходите к нам! И вот с ней, – тоном избалованного ребенка говорит Вова и небрежным кивком головы указывает на меня.
– Au revoir, monsieur[4]! – приседает перед папой рыжая Лили.
– Коля, ты с нами? Ведь мы соседи, я тебя под везу. Хочешь? – предлагает Солнышко моему новому знакомому – худенькому мальчику.
– Благодарствуйте, – отвечает мальчик и весь вспыхивает от удовольствия.
Еще бы! Кому не приятно прокатиться на таком пони, да еще в таком шарабане!
– Коля Черский живет со своим дядей в нашем дворе, – говорит мне Солнышко. – Он славный мальчик. Не то что разбойник Вова и его кузина Лили. Он будет приходить играть с тобой. Хочешь?
– Хочу! – говорю я радостно.
До сих пор я никогда не играла с детьми. Тетя Лиза и Солнышко тщательно оберегали меня от детского общества, боясь, чтобы оно не влияло дурно на мой слабый организм. Коля Черский был первый товарищ, с которым мне позволили играть.
Я весело вскочила следом за папой в шарабан, Коля поместился против нас на переднем сиденье, поджав ноги и сложив руки на коленях, как пай-мальчик.
Пони тронулся с места, и шарабан покатился по тенистой аллее Павловского парка к Царскому Селу.
Глава V. Мальчик-каприз. – Женщина в сером. – Первое горе
Два коршуна высоко поднялись в небо… Один ударил клювом другого, и тот, которого ударили, опустился ниже, а победитель, торжествуя, поднялся к белым облакам и чуть ли не к самому солнцу.
Я внимательно слежу за тем, как побежденный кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шипов ника, который растет вдоль стены дома. Белые об лачка плывут по небу быстро, быстро…
Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы – без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя. Тетя Лиза стоит рядом со мной в своем широком ситцевом капоте[5], кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:
– Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»
Я мельком вскидываю на нее недовольные глаза. Лицо у тети, и так всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня ласково. Милая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:
– «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же, Лидюша, что же ты!
Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новой силой овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».
А тетя шепчет в другое ухо:
– Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!
Но я молчу по-прежнему, точно воды в рот на брала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться, но облака плывут все так же скоро. Ужасно скоро! Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.
Гадкий шиповник!
Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:
– Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?
Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мной, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?
– Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.
– Что ты! Что ты! – повышает голос тетя. – Как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.
– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная как рак.
– За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.
– Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.
Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.
– Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.
– Не хочу!
– Значит, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!
Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастает высокая стройная фигура Солнышка и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сей час от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе Алеше, к моему Солнышку.
Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»
– Не любишь папу? – подходит ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом. – Не любишь? Говори.
Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыдание: «Люблю! Люблю! И тебя, и его люблю! Люблю! Дорогая! Милая!»
Но тут снова подскакивает ко мне мальчик-каприз и шепчет: «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют, как же!»
И я, дерзко закинув голову назад и вызывающе глядя в самые глаза тети, кричу так громко, точно она глухая:
– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!
– Ах! – роняют губы тети, и она закрывает лицо руками.
Потом она схватывает меня за плечо и говорит голосом, в котором слышатся слезы:
– Ах ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала? Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И она выбегает из столовой.
Я остаюсь одна.
В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.
Но мало-помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня, и он давит меня, давит…
Что я сделала?! Я обидела мое Солнышко! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!
Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, давящая мне грудь, мешает.
И вдруг легкое, как сон, прикосновение заставляет меня поднять голову. Передо мной стоит незнакомая Женщина в сером платье вроде капота, с капюшоном на голове. Большие пронзительные черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Женщина в сером молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, давящая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг захотелось молиться… и любить горячо, и не только мое Солнышко, которого я бесконечно люблю, несмотря на проказы мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…
Женщина в сером улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.
– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветленным голосом. – Иди скорее. Я буду паинькой, я буду молить…
Я не успеваю закончить фразу, как Женщина в сером исчезает, как сон. Я лежу голо вой на подоконнике, и глаза мои пристально смотрят в сад.
По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое Солнышко. Другой – незнакомый, черный от загара – кажется карликом в сравнении с моим папой.
У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.
Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня Женщиной в сером, с удвоенной силой наваливается на меня.
– Солнышко! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.
Мы встречаемся в дверях прихожей – и с Солнышком, и с карликом-военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на руки, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.
Опять сердчишко мое бьет тревогу… И глыба все тяжелее давит на грудь.
– Папа Алеша! Мы поедем кататься? – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.
Папа молчит и только прижимает меня к себе все теснее и теснее. Мне даже душно становится в его тесных объятиях, душно и чуточку больно.
И вдруг над головой моей ясно слышится голос Солнышка, но какой-то странный, дрожащий:
– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!
– Конечно! Конечно!.. Все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…
– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, Солнышко?
Лицо у Солнышка теперь белое-белое, как мел. А глаза покраснели, и в них переливается влага… Я сразу угадала, что это за влага в глазах Солнышка.
– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидев слезы на глазах отца. – Ты плачешь, Солнышко? О чем, о чем?
И я, прильнув к его лицу, глажу ручонками его загорелые щеки, и сама готова разрыдаться.
Отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела плачущим моего дорогого папу. Но то, что я увидела, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога, и глаза покраснели еще больше, когда он сказал: