— Ладно… Потом натренируешься. Давай подтаскивай мне чурбаны, я сам переколю. У тебя силы много, да сноровки нет. Это потому что раньше, у себя дома, тебе работать по хозяйству не приходилось, а мне приходилось… Но ты не расстраивайся и не обижайся! Зато ты учишься вон как здорово. И сам учишься, и мне помогаешь. Вчера за сочинение мне бы, Сашок, и тройки не видать, если бы не ты.
И так всегда. Саша держит первенство по книгам, по учебе, может придумать какую-нибудь развеселую игру, а Мите больше нравится колоть дрова, откидывать от крыльца снег, таскать из бочки воду на кухню, и всю эту не очень легкую, мужскую работу он выполняет с удовольствием.
Снег, сосны, поленница в снегу, стук ведра о край деревянной бочки напоминают ему далекую «Дружную горку», напоминают родной дом.
В такие минуты ему кажется, что нет на белом свете никакой войны. Ему кажется, что вот он сейчас обернется, а по скрипучей снежной тропинке к нему торопливым шагом идет мать. Она молодая, стройная, очень красивая, на ногах у нее черные валенки с калошами, на ней узкое, в талию, пальто и черный с алыми цветами платок, а щеки от быстрой ходьбы и зимнего воздуха у нее тоже алые, они так и горят. Мать подходит к Мите, наклоняется к нему, ласково прижимает его лицо к своей щеке, и щека у нее сначала приятно холодная, пахнет морозцем, но быстро становится такой теплой, что у Мити от этого тепла вдруг сладко и немножко больно сжимается сердце.
Мать говорит: «Умница! Работничек мой! Сейчас тебе помогу».
А следом набегают сестренки — Даша и Маша. В длинных шубейках, в толстых платках, они маленькие и неуклюжие, как медвежата, барахтаются рядом в сугробе, им весело, а потом они кричат: «И мы поможем! И мы!»
И каждый раз на этом месте своих воспоминаний Митя взаправду оборачивается и взаправду видит, как с гамом, шумом, с толкотней к нему бегут по тропке малыши — все они в серых одинаковых пальтишках, все в серых одинаковых шапках — и кричат:
— И мы поможем! И мы!
Но эти малыши — не Даша с Машей. И торопится за ними по хрустящему снегу не мама, а Павла Юрьевна. И Митя грустно вздыхает, но потом думает: «Хорошо, что хоть у меня есть они, вот эти ребята и Павла Юрьевна. А потом, может быть, и мне повезет, как Сашку, а потом, может быть, и мои мама с Машей и Дашей тоже скоро найдутся…»
Охотнее же всего Митя Кукин возится в сарае, который из-за древности просел на все четыре угла и подслеповато щурится на интернат из-за сосен одним узким, прорезанным в толстом бревне оконцем.
Сарай интернатские с гордостью называют: «Наш конный двор!», но живут на «конном дворе» только белохвостый, с обмороженным гребнем петух Петя Петров и одна-единственная лошадь Зорька.
Зорьку ленинградцам подарил сельский Совет. Подарил под конец нынешней зимы. Получать Зорьку ходил завхоз Филатыч, и это событие запомнилось детям надолго.
О том, что Филатыч сегодня должен привести лошадь, дети знали заранее, и все толпились в комнате девочек у двух широких окон, выходящих на поле, все смотрели на дорогу. Смотрели почти весь день и все никак ничего не могли увидеть.
Но вот по вечерней поре, когда солнышко уже садилось и от закатных лучей снежное поле впереди интерната, крыши деревеньки на краю поля и вся санная дорога на этом поле сделались алыми, кто-то крикнул:
— Ой, смотрите! Конь-огонь!
А другой голос подхватил:
— Конь-огонь, а за ним золотая карета!
Митя присунулся к окну, глянул и тоже увидел, что от голубого морозного леса по дороге рысью бежит золотой конь. Он бежит, а за ним не то скользит, не то катится удивительная повозка.
Под косым вечерним светом она и в самом деле кажется позолоченной. От нее и от коня падает на алые снега огромная сквозная тень, и на тени видно, как странно устроена повозка. Внизу — полозья, чуть выше — колеса со спицами, а над колесами — плоская крыша, как это и бывает у всех сказочных карет.
А всего страннее то, что седока в повозке не видно. Конь по дороге бежит словно бы сам, им никто не управляет.
Дети кинулись в коридор к вешалке, стали хватать пальтишки, чтобы увидеть торжественный въезд золотого коня в интернатские ворота. Кто-то запнулся, упал. Кто-то из малышей заплакал, боясь опоздать. А рослый Саша протянул руку через все головы, сорвал с вешалки свою и Митину шапки, и они первыми выскочили во двор, на холод.
Золотой конь уже приворачивал с дороги к распахнутым воротам. Конь входил в темноватый под соснами двор интерната, и был он теперь не золотым, а мохнато-серебряным. На его спине, на боках, на фыркающей морде настыл иней.
— Тпр-р-р… — донеслось изнутри странной повозки, и повозка остановилась у крыльца, и это оказались всего-навсего обыкновенные сани-розвальни, а сверху саней возвышалась летняя телега с откинутыми назад оглоблями и с неглубоким дощатым кузовом.
— Тпр-р-р! Приехали… — повторил голос, и на снег из широких саней, из-под телеги, медленно вылез бородатый Филатыч. Лоб, щеки, нос у него от холода полиловели. Маленькие, по-старчески блеклые глазки радостно моргали. Он прикрутил вожжи к высокому передку саней и, заметая длиннополым тулупом снег, прошел к самой голове лошади. Он ухватил ее под уздцы, победно глянул на толпу ребятишек и с полупоклоном обратился к заведующей:
— Ну вот, Павла Юрьевна, принимай помощницу. Зовут — Зорькой. Дождались мы с тобой, отмаялись!
Он дружелюбно хлопнул рукавицей Зорьку по сильной, гладкой шее. Зорька фыркнула, вскинула голову. Павла Юрьевна отшатнулась, на всякий случай загородилась рукой. Она — человек городской, питерский — лошадей немного побаивалась. Но потом укрепила пенсне на носу потверже и медленно, издали, обошла Зорьку почти кругом.
Обошла, встала и, довольно покачивая из стороны в сторону головой, восторженным голосом произнесла:
— Как-кой красавец! Это намного больше всех моих ожиданий…
Она опять повела головою, выставила вперед ногу в растоптанном валенке и широким жестом ладони показала ребятишкам на Зорьку:
— Вы только посмотрите, товарищи! Это же великолепный конь! Вы согласны со мною, товарищи?
— Согла-асны… — нестройным хором протянули «товарищи», все разом утерли озябшие на холоде носы, а Саша Елизаров сказал:
— Буэнос бико!
Эта фраза должна была означать по-испански: «Славный зверь!»
Филатыч засмеялся:
— Да что ты, Юрьевна! Разве это конь? Это просто кобылка по-нашему, по-деревенскому, да еще и жеребая… С приплодом, так сказать.
Павла Юрьевна удивленно глянула на старика и осуждающе нахмурилась:
— Ну-у, Филатыч… Что за слова? При детях!
— А что «слова»? Хорошие слова… Кобылка она и есть кобылка. Скоро нам жеребеночка приведет… махонького. Гривка и вся шерстка у него будут мягонькие, так и светятся, так и светятся, словно обмакнутые в солнушко… Жеребеночки всегда рождаются такими.
Ребятишки, услышав про жеребеночка, счастливо засмеялись. А Митя шагнул к лошади, протянул ей раскрытую ладонь. Лошадь опять мотнула головой, звякнула железными удилами, как бы освобождаясь от уздечки, за которую держался старик. Филатыч узду отпустил, и Зорька ткнулась мягкими, нежными губами в ладонь Мити. По ладони прошло тепло. Митя так весь и задрожал от радости и ответной нежности, а Филатыч удивился:
— Вот так да! Признала мальца… А мне сказали: «Маленьких она любит не шибко». Ну что ж! Если разрешит начальство, быть тебе, парень, в конюхах, в моих заместителях. А то я один-то теперь не управлюсь.
Митя, не отнимая от Зорькиных губ ладони, с такою надеждой и мольбой глянул на «начальство», на Павлу Юрьевну, что она сразу закивала:
— Да, да, да! Пусть будет, пусть будет. Я всегда говорила, Митя Кукин — человек надежный, и лошадка это, видно, тоже почуяла.
Вот так вот и началась Митина дружба с Зорькой, которая сразу стала самой настоящей кормилицей и поилицей всего интерната. На Зорьке возили дрова, воду, на ней ездили на полустанок Кукушкино в пекарню за хлебом и там же, на полустанке, забирали почту.
Раньше все это Филатыч доставлял в интернат с великим трудом на случайных колхозных подводах, а теперь лошадь была своя, и хозяйственные дела у Филатыча пошли веселее.
А дел у старика было полно. Он не только ездил в Кукушкино, он выхлопатывал в дальнем леспромхозе для интерната лес на топливо; подшивал ребятишкам «горящую, как на огне» обувь; чинил столы, скамейки, парты; латал обрезками фанеры и тонкими дощечками разбитые окна — и как он со всем этим управлялся, понять было невозможно. Ведь у него и у самого в деревне было какое-то хозяйство. Это он, Филатыч, в первую военную зиму, когда с питаньишком было из рук вон плохо, когда отощавших ребятишек чуть ли не ветром качало, а сама Павла Юрьевна совсем было слегла, это он, старый Филатыч, спас от погибели весь интернат.
Он пешком, с палочкой, дошел до всего сельсоветского начальства, дошел даже до райкома, и в интернат стали каждый день безо всяких перебоев отпускать из колхоза молоко и прислали целый воз овощей для приварка. А пока шли хлопоты, Филатыч сам на своей спине в котомке перетаскал из дома, из деревни, в интернат почти все собственные запасы картофеля и поддерживал этим картофелем ребятишек и Павлу Юрьевну до тех пор, пока не наступили времена получше. На робкий вопрос Павлы Юрьевны, не трудно ли ему, он однажды только и ответил:
— Мы, матушка, Павла Юрьевна, хрестьяне… Нам без трудностей нельзя. Мы к трудностям привычны сызмальства. А окромя того, я к этому делу Советской властью приставлен, так значит и должен его выполнять.
Когда же Павла Юрьевна сказала, что за картошку интернат ему заплатит, то Филатыч страшно рассердился:
— И не выдумывай! И не смей! Не возьму… Это я, считай, в фонд обороны внес. Нынче вон каждый трудящийся человек все до последней крохи на оборону сдает. Наши деревенские на целый боевой танк собрали. Я тоже на танк вносил… Так что, мне теперь и за это денег требовать? Эх ты… Павла Юрьевна! А еще питерская… Обижаешь, матушка, меня.
Павла Юрьевна даже покраснела:
— Простите, ради бога простите! Я ведь только и хотела сказать, что вам очень трудно со всеми нашими делами одному управляться.
— Ничего, — отмахнулся Филатыч. — Как-нибудь управлюсь…
Но и все равно он очень обрадовался, когда ему стал помогать Митя Кукин.
Когда завхоз увидел, как ловко и заботливо мальчик ухаживает за лошадью, наделяет ее сеном, носит ей с кухни в бадейке подогретую воду, чистит по утрам соломенным жгутом, то научил мальчика еще и запрягать лошадь и стал брать Митю с собою в поездки, а в недальний путь отпускать и одного.
Запрягать Зорьку было не очень трудно. Она сама помогала Мите. Она сама продевала низко склоненную голову с поджатыми ушами в подставленный хомут, а потом голову вскидывала, и хомут оказывался у нее на груди, на месте. Только вот затягивать хомут супонью — тонким ремешком — было труднее. Тут надо было, стоя на земле на одной ноге, другою ногою упираться в клешню хомута и тянуть ремешок изо всех сил на себя, а росту для этого у Мити не хватало. Даже у Саши не хватало. Но и тут Митя приспособился. Он стал подкатывать к лошади чурбан и управляться с этой подставки.
И вот возится Митя рядом с лошадью, закладывает ей на спину войлочный потник и седелко, лезет за пряжкой подпруги под круглое, как бочка, очень теплое, все в крупных выпуклых жилках брюхо, и Зорька не шелохнется. Она терпеливо ждет, она лишь подрагивает от щекотки всей кожей и доверчиво косит на Митю добрым блестящим глазом.
Рядом с ней Мите хорошо. Митя разговаривает с Зорькой и чувствует, что лошадь понимает его. Он даже показал ей однажды и прочитал вслух письмо с приветствием от лейтенанта Бабушкина, и Зорька бумагу обнюхала, и одобрительно фыркнула, и мотнула головой.
А когда Митя рассказал ей про своих сестренок и про свою маму, то Зорька положила ему на узенькое, слабое плечо свою теплую большую морду, тихо щекотнула пушистой верхней губою Митино ухо и вздохнула вместе с мальчиком.
В один из мартовских деньков Митя собрался по распоряжению Филатыча к ручью за водой. Собрался он вместе с Сашей, а еще за ними увязался самый маленький житель интерната — мальчик Егорушка.
Времени было за полдень. С южной стороны крыш капало, тонкие сосульки отрывались от карниза школы и со звоном шлепались в мелкие лужицы на утоптанном снегу. Интернатский петух Петя Петров ходил вокруг лужиц, любовался на свое отражение, хлопал крыльями и восторженно орал. Ему откликались через дорогу, через поле деревенские петухи.
Митя вывел из конюшни Зорьку, впятил ее в оглобли, не спеша запряг. Потом вскочил в сани, утвердился на широко расставленных ногах между пустой бочкой и передком, дернул веревочными вожжами и, стоя, подкатил к школьному крыльцу.
Мальчики — Саша и заплетающийся в длинном пальто Егорушка — подбежали следом. Они несли ведра.
С крыльца спустился Филатыч в красной распоясанной рубахе и с рубанком в руках. Не выпуская рубанка, одной свободной ладонью он ощупал на спине Зорьки войлочный потник, проверил, удобно ли потник положен, подергал тугой ремень чересседельника, посмотрел на лужи, на солнышко.
— Теплынь! Надо бы нынче к ручью самому съездить. Как бы не разлилось… Ты, Дмитрий, вот что: ты на лед нынче лошадь не загоняй, а встань с бочкой на берегу. Понял? Ну вот и ладно… Ну, Вот и езжайте. Завтра проверю сам, а сегодня времени нет.
Саша с Егорушкой бросили ведра в сани, вскарабкались верхом на бочку; Митя, радуясь, что едет за главного, без Филатыча, громко чмокнул губами, и Зорька легко, рысцой понесла сани по дороге.
Водовозная дорога сразу от школы уходила в лес. Она ныряла под мощные корабельные сосны, и снег под соснами был еще по-зимнему чист и крепок. Под соснами держалась прохладная тень, но там, где прямые, с темно-коричневыми, словно пригорелыми низами деревья разбегались просторней, там вовсю тенькали синицы. В голубом прогале неба ласково и призывно куркал одинокий ворон. А еще выше, в самой бездонной синеве, громоздились белыми башнями невесомые, почти неподвижные облака.
— Шарман! — сказал, сидя на бочке и задрав кверху голову, Саша, и это должно было означать по-французски: «Красота!»
А Егорушка тоже огляделся, потянул носиком сосновый воздух, распахнул еще шире и так всегда изумленные, в длинных ресницах, ореховые глаза и сказал:
— Хорошо-то как…
Потом подумал и добавил:
— А у меня завтра день рождения!
Митя, который стоял в передке саней и держал вожжи, сразу обернулся:
— Сочиняешь, Егорушка? Опять?
Митя знал за Егорушкой такой грех. Егорушка попал в интернат совсем маленьким, не помнил, когда у него день рождения, а справить этот день ему очень хотелось, и малыш придумывал его себе на каждой неделе по три раза. Но теперь Егорушка замотал головой и сказал:
— Нет, не опять… Это я раньше сочинял, а нынче Павла Юрьевна сказала. Мне знаешь сколько будет? Вот сколько!
Егорушка выпростал из длинных рукавов пальцы, отсчитал шесть и высоко поднял обе руки.
— Ого! — сказал Саша. — По-английски это будет «сикс». Выходит, тебе подарок надо…
— Надо! — радостно согласился Егорушка. — А какой?
— Ну вот, сразу «какой». Поживем, увидим. Потерпи до завтра.
— Потерплю, — ответил сговорчивый Егорушка. — До завтра терпеть недолго.
А Митя не вытерпел. Он дернул вожжами, взглянул на мерно колыхающуюся спину лошади, послушал, как она ладно похрупывает подковами по сыроватому дорожному снегу, и опять обернулся:
— Хочешь, Егорушка, я тебе дудочку сделаю? Ивовую… На два голоса. Я это, брат, ловко умею. Вот приедем к ручью, выломаю подходящий прут и дома вечером сделаю.