— Сделай! — оживился Егорушка, поднес к губам воображаемую дудочку и, сидя на бочке, заприговаривал: — Тир-ли, тир-ли, тир-ли!
Мальчики засмеялись. А Зорька топала да топала по узкой дороге, и вот корабельные сосны кончились, дорога сбежала по некрутому склону вниз и пошла по долинке, заросшей ивняком и ольховником.
Мартовскому солнцу тут раздолье. Ветер в долинку почти не залетает, тени от кустов прозрачны, и вешнее тепло здесь проникает всюду. Сугробы во многих местах уже протаяли до болотных кочек, а на ивовом прутье надулись глянцевые почки. Они вот-вот лопнут, и тогда по тонким веткам разбегутся, как цыплята, ярко-желтые пушистые соцветия.
Егорушка напоминает:
— Митя, прутик не забудь сломить.
— Не забуду, — говорит Митя, останавливает лошадь и спрыгивает в снег. Он топчется под ивой, сгибает упругую ветку. Митины следы сразу темнеют, набухают водой.
— Надо бы нам надеть кирзовые сапоги. Промокнем, — думает вслух Саша. А Митя сламывает прут, внимательно осматривает его и опять залезает в сани.
Когда подъехали к ручью, то увидели, что за прошедшие сутки там ничего не изменилось. На широко раздавшемся в этом месте ручье, на льду, по-прежнему лежит пронзительно-яркий снеговой покров, по снегу тянется накатанный санями подъезд к проруби; а с того берега от густых елиников к проруби-оконцу протоптана узкая тропа. Ее пробили за зиму лоси, они ходят сюда на водопой почти каждый день.
Мальчики, как наказывал Филатыч, оставили Зорьку на берегу, взяли ведра, побежали к оконцу. Здешний берег был низкий, почти вровень со льдом, и они сразу обнаружили, что самая кромка льда и снег на ней — мокрые. Влажная полоска растянулась в обе стороны, но нешироко, и ее перескочил даже Егорушка.
Вокруг проруби снег был тоже сырой, желтый. А в самом отверстии вода, как в ледяном колодце, поднялась до краев, и вот это было уже большой новостью. Раньше вода стояла гораздо ниже.
— Я говорил, промочим валенки, — опять сказал Саша.
— Ничего. Приедем, высушим. Ты, Егорушка, в мокрое не лезь, — сказал Митя и далеко перегнулся, поддел ведром красноватую, с болотным запахом воду.
— Смотри-ка, еще вчера была чистая, а сегодня уже нет, — удивился Егорушка.
— Торфяники оттаивают, — догадался Митя и почерпнул второе ведро. Он передал его Саше; мальчики, тяжело нагибаясь, потащили ведра к берегу. Егорушка, размахивая длинными рукавами, засеменил сзади.
Мокрую полоску у берега перепрыгнуть с полными ведрами уже не удалось, через нее прошлепали напрямую. Потом выбрались к бочке и опрокинули ведра над широкой прорезью. Вода с шумом ухнула в темное, круглое нутро. Саша всунул туда голову, посмотрел:
— Едва донышко скрыло, охо-хо…
— Первый раз наливаешь, что ли? — засмеялся Митя и побежал обратно.
Сходили они так, от берега к проруби и от проруби к берегу, пять раз. Все уплескались, в сырых валенках стало хлюпать, воды в бочку принесли десять ведер, а надо было — пятьдесят.
Саша опять заглянул в прорезь, опять вздохнул:
— Так до вечера будем таскать!
Митя отпыхнулся, спросил:
— А что делать?
— Давай подгоним Зорьку к самой проруби, как всегда.
— Что ты! Филатыч не велел…
— Не велел, не велел, — недовольным голосом передразнил Саша. — Он не велел, если лед слабый, а лед — не слабый… Вон сколько раз ходили туда-сюда, а он даже и не шелохнулся.
— Это под нами не шелохнулся, а под лошадью, может, и шелохнется. Что тогда?
— Пустяки! — сказал Саша. — Глянь!
Он перепрыгнул мокрую закраину и стал изо всех сил подскакивать на ледовой, зимней дороге. Снег, уплесканный из ведер, просел под ним, но дальше Саша не проваливался.
— Слышишь? Гудит даже! Во, какая крепчина! Лед здесь, наверное, намерз до самого дна: тут мелко. Поехали!
— Поехали, — махнул рукой Митя. Ему и самому не хотелось таскать ведра с водой до позднего вечера.
Но Зорька на лед не пошла. Она остановилась у самой закраины, неудобно налегая на хомут, опустила вниз длинную морду, втянула темными ноздрями запах талого снега, всхрапнула и резко попятилась.
— Боится… Не пойдет, — сказал Митя и бросил вожжи в сани.
— А ты ее за уздцы, за уздцы! Она за тобой пойдет. Она тебя слушается, — посоветовал Саша.
Егорушка тоже поддакнул:
— Она, Митя, тебя всегда слушается. Она за тобой пойдет.
Митя взял Зорьку под уздцы и, подражая Филатычу, заприговаривал:
— Ну что, Зоренька? Ну что, матушка? Ну что боисся-то? Пойдем, голубонька моя, пойдем…
И Зорька пошла.
Саша закричал по-американски: «О’кей!», Егорушка засуетился по берегу, замахал руками: «Пошла, пошла!», а Митя уже перескочил мокрую закраину и, пятясь и отставив свой туго обтянутый серыми штанцами задок, тянул Зорьку за собою. Он не давал ей опустить голову, глянуть вниз, и Зорька вдруг вся как-то странно, по-собачьи, присела, ржанула и вот мощным прыжком ринулась вперед.
Митя успел увидеть летящую на него лошадиную мускулистую грудь, край хомута, обтянутый ременным гужом торец оглобли, но тут его ударило прямо в лоб, он полетел кубарем, прочертил щекой по зернистому снегу, и в глазах у Мити потемнело.
Он услышал рядом такой треск, будто весь белый свет начал колоться на куски и падать вниз, рушиться. Где-то у самых ног страшно зашумела вода, жутко заржала лошадь.
«Тонем!» — подумал Митя и забился, забарахтался. Но голые пальцы хватали не темную воду, а холодный мокрый снег.
Он стиснул сочащийся ком, присунул к лицу — в глазах стало проясняться. Митя медленно, шатаясь, поднялся.
Белый свет оставался белым. По-прежнему светило солнце. Но в трех шагах от Мити, у самого берега, зиял бурый, бурлящий пролом, и там в ледяном крошеве билась Зорька.
Вода, перемешанная с торфяной грязью, летела во все стороны, она достигала Зорьке выше груди. Зорька старалась подняться на дыбы, вскинуть передние ноги в шипастых подковах на кромку льда, но наклоненные с берега сани с бочкой пихали ее оглоблями вперед, прижимали к ледяной кромке, и она все никак не могла выпростать ноги из-под этой кромки, лишь билась об нее хомутом, грудью, коленями, обрезалась до крови.
На берегу заполошно бегали Саша с Егорушкой. Они то хватались за сани и тянули их изо всех сил назад, то тянуть отступались и бежали смотреть на рвущуюся из оглобель Зорьку, а потом опять принимались тянуть сани, да силенок у них для этого не хватало.
Митя стоял на захлестанном грязью снегу, на льду, и с ужасом видел, что лошадь тоже смотрит на него.
Метаться она перестала, только вся вздрагивала. Вода шла вокруг ее шеи крутыми воронками, и Зорька тянула к Мите мокрую морду, и огромные, от страха косящие глаза ее, как показалось Мите, были в слезах.
И тут Митя заплакал сам. И, шлепая по мокрому снегу, побежал на берег.
— Спятить надо Зорьку, спятить! — захлебываясь от слез и горя, крикнул он Саше с Егорушкой, зашарил в санях, стал искать вожжи, чтобы спятить Зорьку: заставить ее саму вытолкнуть тяжелые сани с бочкой на берег.
Но вожжей в санях не было. Они давно соскользнули в воду, и Зорька замяла, затоптала их под себя.
Митя повалился лицом на бочку, на руки:
— Ой, что делать-то-о? Ой, беги, Сашка, к Филатычу-у!
— Что ты! — испуганно сказал Саша. — Лучше давай сами как-нибудь.
— Не сможем сами, не сможем… Давай, беги!
А Саша затоптался. Нести к Филатычу свою повинную голову да еще в одиночку ему вдруг стало страшно, и он сказал:
— Пусть Егорушка бежит. Он на ногу легкий, в два счета домчится.
— Точно! В два счета домчусь! — пискнул Егорушка и, обрадованный тем, что хоть как-то да может в беде помочь, припустил по дороге к интернату.
Митя поднял голову, посмотрел вслед Егорушке, вздохнул и побрел на лед.
Темная вода по-прежнему бурлила вокруг лошади. Наверху виднелась только прядающая ушами Зорькина голова под дугой да широкая мокрая спина со сбитым на бок седелком. Зорька теперь даже и не дрожала, а ее всю било и и трясло. Даже нижняя губа у нее ходила ходуном, обнажая желтые, сильно стертые зубы.
— Простудится… — опять всхлипнул Митя. — Сама насмерть простудится и жеребеночка застудит. Давай, Сашка, хоть как-нибудь ее распряжем, что ли… Может, без саней она и выскочит?
— Может, и выскочит, — развел руками Саша, — да как ее распряжешь? Сам под лед ухнешь.
— Пусть! Пусть ухну… Так мне, дураку, и надо, — перестал плакать Митя и вдруг изо всех сил дрыгнул ногой, сошвырнул валенок, сошвырнул второй валенок, стянул с плеч и бросил пальто и, медленно переступая по льду в толстых вязаных носках с розовыми дырками на пятках, стал подходить слева, сбоку к лошади.
Саша подобрал Митино пальто да так с пальто в руках и стоял, растерянно смотрел, что будет дальше.
А Митя, не доходя с метр до края пролома, пригнулся, напружинился и руками вперед прыгнул к лошади. Он упал животом ей на спину, Зорька присела. Митины руки и ноги оказались в воде. Но Митя так и остался лежать поперек лошади и стал распутывать руками в бурлящем потоке широкий ремень чересседельника, завязанный вокруг правой оглобли.
— Упадешь… — пробормотал Саша, а Митя уже распутал чересседельник, развернулся на спине лошади, сел на нее верхом и, обняв за дрожащую мокрую, но теплую шею, опять опустил руку по самое плечо в ледяную воду и начал шарить по Зорькиной груди, по низу хомута, — искать ремешок супони.
Зорька сразу поняла, что к ней пришла помощь. Не рвалась, не взматывала головой, а только тихо и протяжно постанывала.
Ремешок супони раскис, разбух. Митя на ощупь тянул его, рвал ногтями. Рука от холода онемела, рубаха с этой стороны намокла до самого ворота, но вот ремешок поддался, клешни хомута разомкнулись.
Зорька дернулась, яркая, расписная дуга вылетела, стукнула Митю по голове, и ладно, Митя успел вцепиться в жесткую конскую гриву, а то полетел бы вслед за дугой в темный поток.
Саша со стороны увидел, как Зорька мощно вздыбилась, развернулась на задних ногах и, обрушивая с себя сверкающую на солнце воду, с висящим на гриве мальчиком, вымахнула на лед. Она проломила его, опять вымахнула и вот уже, хромая и волоча за собой вожжи, выбежала на берег.
Там она остановилась. Митя скатился на снег и кинулся осматривать Зорьку. Дышала она шумно и тяжело, ноги ее дрожали. Вода капала с длинного хвоста, с гривы, под раздутым животом нелепо висело седелко.
— Прости меня, Зоренька, прости… — опять было заплакал Митя, да тут подбежал Саша, подал валенки, пальто, сказал:
— Оденься.
Потом бодрым голосом добавил:
— Вот видишь! За Филатычем можно было и не посылать. Если бы не послали, никто бы ничего и не узнал.
— Ну да-а… ф-фиг бы не узнал… едва выговаривал Митя, его самого трясло не меньше Зорьки.
А Филатыч был уже близехонько. До смерти перепуганный Егорушкой, который ворвался в школьную столярку и не своим голосом завопил: «Зорька тонет! Зорька тонет! Одну дугу видно!», старик только и успел, что накинуть на себя полушубок да схватить у школьной поленницы длинную жердь, и так вот, без шапки, и бежал с этой жердью по дороге.
Старик бежал не быстро, ему не хватало воздуха. А Егорушка трусил рядом, все наговаривал:
— Митя не хотел, а Сашка сказал: «Поехали!», Митя не хотел, а Сашка сказал: «О’кей!»
Филатыч на Егорушкины ябедные слова не отзывался, не мог. Только выбежав из леса в долинку и увидев на берегу распряженную лошадь, сказал не то с облегчением, не то с испугом:
— Ох!
Но ходу старик не убавил. А как бежал, приседая на ослабевших ногах, так на той же медленной скорости и подбежал к лошади.
На мальчиков он сначала и не взглянул. Он обежал, оглядел мокрую Зорьку, кинул ей на спину свой полушубок, а потом наклонился и увидел ее сбитые, сочащиеся кровью ноги. Увидел, весь побагровел, шея и лицо стали у него почти такими же красными, как его распоясанная рубаха, и он медведем пошел на мальчиков.
— Ах-х вы… — занес он высоко руку, и Митя покорно сжался, а Саша отпрыгнул, побледнел, закинул назад голову и, словно отодвигая от себя старика ладонями, запомахивал ими, забормотал:
— Но, но, но… Вы не очень, не очень! Мы ведь не нарочно.
— Ах, не нарошно! Ах, не нарошно! — дважды проревел Филатыч, и опустил руку, и кинулся к Зорьке, отстегнул вожжи, согнул их втрое, вчетверо и вытянул Сашу пониже спины.
— Вы что! — взвизгнул Саша, отбежал и, держась рукой за то место, закричал: — Драться, да? Драться? Не имеете права! Я отцу напишу! Он вам покажет! Он — капитан, а вы… А вы — эксплуататор!
— Кто? — изумленно раскрыл рот Филатыч и даже бороду с засевшей там стружкой выставил вперед.
— Эксплуататор!
— Это почему же? — еще больше изумился Филатыч.
— Потому что деретесь… Трудящихся бьете.
Филатыч опомнился, опять встряхнул вожжами:
— Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал эксплуатацию трудящих… Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю. Насквозь простыла. А она ведь — мать! От нее жеребенка ждали.
Митя с Егорушкой, услыхав про жеребенка, заревели в голос. Филатыч глянул на них, грозно нахмурился, хотел им тоже сказать что-то этакое, да махнул рукой и взялся за съехавшую в передок саней бочку.
Он качнул ее раз, качнул другой, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.
Даже не дав мальчикам и подступиться к саням, Филатыч сам выдернул их из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед расписную дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал запряженной лошади:
— Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай.
Сани тронулись, бочка осталась на берегу. Старик, придерживая длинные вожжи, пошел за пустыми санями.
Митя робко поравнялся с ним, дотронулся до вожжей:
— Дяденька Филатыч… А дяденька Филатыч… Давайте я.
Но Филатыч на мальчика даже и не посмотрел. Он сказал сердито:
— Отойди… Снимаю я тебя с лошади… Старших не слушаесся, приказу не подчиняесся…
Во двор интерната въехали, как с похорон. Впереди везла пустые сани Зорька, сбоку шагал нахмуренный Филатыч, сразу за санями плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.
У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела медленную процессию, удивилась:
— Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.
Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:
— Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там — вид.
Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом, округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.
А Саша с Митей — боком, боком — взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол мокрые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную, спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда.
Летом, конечно, можно скрыться в лес, в поле, и прилечь там в ласковую, мягкую траву, и плакать, плакать, пока горькая, тяжелая боль на душе не размякнет и не станет тихой сладостью, но по снежной поре куда побежишь? Некуда. Только в спальню.
Только и утешения, что забиться под одеяло, и лежать там в душной тьме, и вздыхать, и хлюпать потихоньку носом, и жалеть себя так, как никто никогда не пожалеет; но и все равно ждать, что вот наконец-то не вытерпит Павла Юрьевна, подойдет, тронет тебя за плечо и негромко скажет: «Ну, ладно, ладно… Надеюсь, это в последний раз».
Но когда Павла Юрьевна в спальню прибежала, то сказала совсем другое. Она перепуганно крикнула: