И лейтенант садится на Зорьку, Митя на жеребенка, и они мчатся. Они даже не мчатся, они — летят. Они несутся над зеленым лугом, над пшеничным полем, над макушками сосен, а под соснами школа и рядом с ней широкие ворота.
Кони опускаются на тропинку у самых ворот, пофыркивают, помахивают головами, а на воротах белое полотнище, и на нем голубыми очень большими буквами написано:
ПРИВЕТ ТЕБЕ, МИТЯ КУКИН!
«Это от тебя, Николай Иванович, мне привет?» — спрашивает Митя Бабушкина, и лейтенант отвечает:
«От меня, Митя, от меня… Я теперь тебе всегда буду присылать приветы, всю жизнь!»
Митя засмеялся во сне, задел откинутой рукой Сашу. Тот во сне тоже улыбнулся и вдруг произнес громко, сразу на трех языках:
— Шарман! Вери вел! Май-о-о!
Филатыч посмотрел на спящих мальчиков и, словно поняв Сашины слова, по-русски добавил:
— Верно, сынок, верно. Все хорошо, что хорошо кончается.
Потом о чем-то подумал, с усмешкой покачал головой, повторил свои мысли вслух:
— То-ва-рищ Филатыч… Товарищ, да еще и Филатыч! Ну надо же такое сказать…
Он причмокнул на Зорьку:
— Но, Зоренька! Но, милая! Топай скорее… Товарищи проснутся, поди, есть захотят.
И Зорька затопала скорее, она тоже торопилась к дому.
СЕРЕБРЯНАЯ ТРУБА
а сумеречным окошком прохрустел снег. Мать живо обернулась к Володьке:— Девочки с папой! Встречай их скорей!
Володька полез из-за стола, а набухшую дверь уже кто-то с той стороны из сенцов дернул, она крякнула, распахнулась, и в натопленную избу хлынуло белое облако пара.
Облако рассыпалось мигом. И вот в толстых платках, в толстых одежках у порога стоят, растопыривают смешно руки, топочут мерзлыми валенками девочки-двойняшки, Володькины сестренки — Танюша с Марфушей.
Девочки хохочут. Девочки, укутанные так, что и глаз почти не видать, пищат что-то веселое, а отец тоже тут, он тоже смеется.
Отец стаскивает с себя широченный тулуп. От этого тулупа, от нахолодавших одежек Танюши с Марфушей по всей избе идет зябкая свежесть. И босой Володька переступает с ноги на ногу, ежится, но и ему весело.
Володька вместе с матерью тормошит сестренок, помогает им распутывать платки, почти кричит:
— Вы чему так радуетесь? Ну чему? Говорите скорей!
А девочки, сказав: «Ух!», наконец-то изо всего высвободились, стали тонкими, легкими.
Обе в школьной форме, обе белобрысые, с холода румяные, они запрыгали в чулках по мягким половикам:
— Каникулы, каникулы, каникулы!
— Начались, начались, уже начались!
Потом почти враз объявили:
— Завтра в школе новогодний праздник. Завтра утром папка опять повезет нас в школу. Жанна Олеговна подготовила целый концерт, а Иван Иваныч сыграет там на серебряной трубе!
— Ну-у! На серебряной? — изумился Володька. — Тогда, значит, и я поеду.
Отец подхватил Володьку, закружил и тоже, почти как девочки, заприпевал:
— Брось, брось! На дворе стужа, и ты ведь не школьник. У тебя дома будет праздник свой.
— Мы, Володька, съездим и все тебе расскажем, — поддержали отца девочки.
Танюша, кроме того, добавила:
— Не расстраивайся. На ту зиму подрастешь, возьмем и тебя.
Но Володька из рук отца вывернулся, закричал:
— Ах, так? — Он показал девочкам на все еще лежащие у порога, настылые, с тусклыми пряжками, толстые портфели: — Ах, так? Бычков с рожками рисовать, цветы-ромашки вам в альбомах раскрашивать я, значит, нужен сейчас? А как слушать серебряную трубу, так только через год на другую зиму? Нет уж! — Он сам, словно упрямый бычок, уставился на отца: — Завтра не возьмешь — все равно за санями побегу!
И тут веселье в доме нарушилось. Всегда сговорчивый отец развел руками:
— Чего нельзя, того нельзя…
Мать рассердилась по-настоящему:
— Это что это за атаман такой у нас объявился? Это что это за вольник? Ишь, за санями он наладился… Я тебе налажусь! Я тебе побегу! Валенки спрячу, и никуда ты не денешься. Иди допивай молоко да марш в постель!
И Володька, зная нрав матери, молоко допил, отправился безо всяких яких за темную переборку на свою постель.
Реветь он, конечно, не стал. Он сам был с характером. Он лишь у себя там, за переборкой, принялся вздыхать, пыхтеть и пыхтел до тех пор, пока жалостливые девочки не пришли к нему шептаться.
Танюша повторила прежнее:
— Мы, честное слово, Володька, тебе все расскажем.
Марфуша утешила тоже:
— В школе после концерта будут раздавать гостинцы, так мы их сбережем для тебя.
Но Володька слушал все это молча, от девочек отворачивался. Лишь спустя время в подушку пробубнил:
— Не надо никаких гостинцев. Вы лучше, как утром проснетесь, так разбудите и меня.
— Разбудить? К чему? — удивились девочки. — Разве не видишь, что теперь вышло?
— Ничего еще не вышло! — запыхтел Володька опять, и тогда девочки сказали, что ладно, ладно, непременно разбудят.
А потом во всей засыпающей деревне и в избе все притихло по-настоящему, по-ночному. В окошке напротив Володькиной кровати всплыл узенький месяц. И Володька глядел, вспоминал свою давнюю и пока что единственную встречу с заведующим школой, с тем самым учителем Иваном Ивановичем, который завтра собирается играть на серебряной трубе.
В прошедшее лето по тропке к дому — ну совсем как комбайнер с поля! — лихо подкатил на велосипеде загорелый парень в легонькой рубахе, спрыгнул на траву рядом с ребятишками. Он встал над Володькой, над девочками, которые тут под плетнем в холодке на скамейке сидели, весело ногами болтали, и сам им весело сказал:
— Здравствуйте! Нельзя ли потесниться?
— Можно! — ответили ребятишки.
И он сел, спросил, по скольку кому лет. Когда же узнал, что Марфуше с Танюшей почти по семи, то велел им бежать в дом, звать папу или маму. А в кулаке у Володьки увидел рябиновый свисток:
— Ого! Инструмент.
Володька не очень понял, засмеялся, гостя поправил:
— Свистулька… Папка мне вырезал.
— Отлично вырезал. Но тут нужна еще одна дырка. Разрешаешь?
И в руках гостя, откуда ни возьмись, заблестел перочинный ножик. Он им быстро свисток ковырнул, поднес к губам, надул щеки, стал длинными пальцами дырки закрывать, открывать. И тот самый свисток, про который мать говорила, что от него лишь звон в ушах да боль в голове, вдруг залился, защелкал, совсем как пичуга на ветке.
— Клю-клю-клю! Чок-чок-чок! У Ер-рошечки в сумке кр-рошечки! — повторил словами птичью песенку, засмеялся снова Володька.
— Точно! — похвалил гость. — Слух у тебя отменный. Можешь сыграть не хуже меня.
Но тут с отцом, с матерью прибежали сестренки. И все заговорили, что Танюше с Марфушей в школу записываться, конечно же, пора, все стали благодарить, что спасибо Иван Иваныч сам сюда для этого заглянул; и вот только тогда Володька понял, что перед ними никакой не комбайнер, а учитель.
Потом родители стали приглашать Ивана Иваныча в избу пообедать, но он сказал: «Спасибо!», подмигнул Володьке, засмеялся: «Клю-клю-клю!» — и уехал.
А больше с Иваном Ивановичем Володька не встречался никогда. Но и все равно, хотя рябиновый свисток давно высох, смолк, Володька ту летнюю встречу помнил. Помнил и, крутясь на жаркой подушке, думал теперь: «Что это все-таки у Ивана Иваныча за серебряная труба? На что она похожа? На месяц в нашем окошке, что ли? Про месяц тоже вот говорят: серебряный да серебряный…»
И Володька, то ли шутя, то ли всерьез, а может, уже в полусне все пробовал до месяца дотянуться. Но и каждый раз, то корова в хлеву рогами стукала, то сонные девочки в избе за переборкой начинали бормотать, то кот с лавки спрыгивал, месяц ускользал на свое законное место.
Наконец Володька угомонился, нашел щекой на подушке удобную ямку, крепко задремал. А наутро вскочил — в окошке синь, солнце, в избе тишина.
— Что такое? — так и сорвался Володька с кровати, заглянул в другую комнату.
В комнате на столе попискивает самовар, под столом умывается кот. И — все! И больше никого…
Володька ударил в дверь, вылетел на крыльцо.
А там — на дворе мороз и яркие от инея березы. А там — по снежному полю за околицей уходит по накатанной дороге к бору гнедая лошадь с санями, полными седоков. И ясно, что седоки — это отец, девочки и все здешние, деревенские школьники.
— Не разбудили! Бросили! — закричал Володька.
Он повернулся в избу, пальто, шапку накинул мигом, а вот обуваться-то было не во что. Валенок на постоянном месте, на краю печки, не оказалось. Не нашел их Володька и на самой печке. Торопливо шаря и везде лазая, наткнулся он лишь в темном углу а полатях на резиновые красные сапоги, в которых мать по осенней распутице ходила на ферму, на колхозную работу.
Мать, конечно, и сейчас ушла на работу. Но в отличие от забывчивых Танюши с Марфушей слово свое вчерашнее сдержала и Володькины валенки запрятала так, что искать их теперь, переискать, ни за что не отыскать.
Володьку от такого бесчестья бросило в жар. Но он тут же и махнул: «Ладно!» И не прошло минуты, застучал каблуками этих вот красных сапог по ступенькам крыльца, засверкал по белой тропе двора.
Сапоги, несмотря на то, что Володька насовал в них всяких разных подобувок, были еще и порядком великоваты. На ходу они от излишнего в них воздуха громко похрюкивали. Но гладкие, тонкие, они зато легко сгибались, весу в них было не много, и Володька мчался, ходу не сбавлял.
Притормозил он лишь раз, когда увидел у соседней калитки старика Репкина.
— Дедушка Репкин, а дедушка Репкин! Пойдет с фермы мама, скажи ей, я побежал в школу на концерт.
Глуховатый Репкин приподнял шапку:
— Куда побежал?
— На концерт, на выступление!
— A-а… Оно и понятно. По сапогам понятно. В таких только и выступать. Ну, беги, беги, выступай… Матери доложу все в точности.
И Володька наддал еще пуще, потому что подвода там, за краем поля, уходила в сосновый бор, за яркие черточки деревьев.
Но, в общем-то, при всем при том, как теперь получалось, Володька настигать ее впритык уже не собирался. Осклизаясь, чуть не падая, он бежал лишь до той поры, пока в морозно-дымчатой глубине леса не услышал ребячьи голоса. А потом, когда различил и мерзлое, медленное постукивание саней, то и сам, прячась за поворотами, за соснами, пошел тише.
Он утирал шапкой мокрое от пота лицо, шел, слушал, обижался опять.
«Им — что! — думал Володька про седоков-ребятишек, а главное, про сестренок. — Им — что! Они — в компании. Они едут, радуются, словно никого сегодня и не подводили, словно обещаний своих не забывали. Ну что ж, пускай будет так. Лишь бы меня папанька не приметил, а уж потом-то они ахнут, когда я на школьном празднике все-таки окажусь!»
И Володька до села, где находилась школа, вслед за санями добрался, и никто его в самом деле за весь путь не увидел.
Правда, один раз, уже на выезде из леса, отец вдруг словно бы что-то почувствовал. Натянул вожжи, оглянулся быстро, но и Володька присел быстро — накрыл пальтецом красные сапоги, и среди придорожных вешек-елок, наверное, показался отцу всего лишь тоже темной вешкой.
Куда трудней все пошло возле школы.
Рубленная из толстенных бревен, но при этом небольшая, она выглядывала из-под белой крыши веселыми, в крашеных наличниках окошками, смотрела узким крыльцом прямо на сельскую площадь. И отец как подкатил к крыльцу да как высадил всех шумных своих пассажиров, так тут и застрял.
Из саней он вылез, рукавица об рукавицу похлопывает, с валенка на валенок попрыгивает, — никуда не отходит.
А Володька смотрит из-за ближней избы, тоже начинает попрыгивать. «Неужто папанька так и будет на одном месте торчать? Тогда я тут под чужими окошками в сосульку превращусь… Это бежать в резиновиках было ничего, а стоять в них, ждать на морозе — оюшки!»
Но, на Володькине счастье, с другой стороны к школе подъехала еще одна подвода. С нее тоже ссыпались ребятишки. Они тоже с визгом, с хохотом скрылись за дверью школы, а бородатый, в фасонистой шапке пирожком возчик отцу закричал:
— Ты уже тут? Давай поставим лошадей к сватье да и сами глянем, что тут за концерт-представление… Вспомянем и мы, так сказать, свое золотое детство!
И мужики засмеялись, упали в сани, погнали рысцой мимо заиндевелых палисадников к какой-то там сватье, а Володька, так весь и приседая от холода, кинулся к школьному крыльцу.
За обитой войлоком дверью он сразу попал в шумную толчею, в теплынь. Школьники тут — все мал мала меньше — галдели, грудились у вешалок. Все старались раздеться первыми. А толстая, рябая, могучая ростом нянечка шумела пуще всех. Она командовала густым басом:
— Иванов! Шапку свою в карман не запихивай! Положь, как полагается, на полку…
— Сидоров! Опять тебе шубейку вешать не за что? Опять явился без петельки? Клади одежу в угол, петельку будешь потом пришивать со мной!..
— Петрова! Ох, Петро-ова… Ну, умница… Ну, славница… Туфельки с собою привезла! Валенки теперь сымает, туфельки надевает, сама с ноготок, а все она умеет, все у нее честь по чести, — ну, прямо как у большой. Глядите на нее, девчонки, учитеся!
Володька подходить к вешалкам даже близко не стал. Он мигом понял: ему, чужому, на глаза этой нянечке лучше не попадаться. И пока нянечка расхваливала какую-то там «славницу» Петрову, он боком, боком, скинул шапку, проскользнул за толпою в другую дверь.
За той дверью в зале, а вернее, в освобожденной для этого классной комнате сияла елка. Окна все были закрыты шторами, и при уютных огоньках елки ребятишки скакали тут, как хотели. Кто, нацепив петушиные, ежиные и заячьи рожицы-маски, кто просто так, — они пищали, кукарекали, кричали единственной здесь распорядительнице:
— Жанна Олеговна! Попрыгайте с нами еще чуть-чуть!
А она уж, видно, и попрыгала, и поплясала. И теперь — тоненькая, очкастая — вся от волнения, от жары пунцовая, все пыталась ребятишек угомонить:
— Спокойно, дети, спокойно! Пора по местам.
Но все равно не утихал никто.
Только Володька, чтобы не маячить на виду, да еще и потому, что в веселой толпе промелькнули Танюша с Марфушей, стал быстро высматривать себе местечко.
И он его нашел рядом с белеющим широкою скатертью столом. Стол был завален бумажными пакетами. От пакетов, как в магазине, шел конфетный аромат, да Володька принюхиваться, приглядываться к пакетам, конечно, не стал. Он лишь скромно примостился в уголке на стуле, скромно подоткнул под себя пальто и шапку.
А галдеж между тем все ширился. Кроме того, в коридоре куда как радостно забасила опять нянечка:
— Раздевайтесь, гостеньки, проходите! Нет, постойте, я вас сама проведу.
И тут Володька видит: она — в зале, а рядом стоят, одергивают мятые пиджаки, смущенно приглаживают красными от холода ладонями свои встрепанные макушки тот бородатый возчик и его, Володькин, отец.
Они топчутся, не знают куда себя пока что девать, к ним подлетает теперь Жанна Олеговна:
— Конечно, дорогие товарищи, проходите! Конечно, мы вам очень рады! Только просим прощения — у нас тут шум.
Мужики смущаются еще больше: «Ничего, мол! Мы и при шуме постоим…» А нянечка — раз, два! — мигом и тут приняла на себя командование:
— Это ты, Иванов, что ли, шумишь? Это ты, Семенов, петухом кукарекаешь? Это ты, Сидоров, являешься каждый раз без петельки, да еще и не слушаешься? Смо-отрите у меня!
И пошла распоряжаться, пошла. И, странное дело, ребятишки начали утихать, рассаживаться по местам.
Жанна Олеговна развела руками:
— Милая Дуся, что бы мы делали без вас! Усадите тогда, пожалуйста, и гостей, а я побегу готовить артистов.