В зале начинают бить часы. Николаич считает про себя: один… два… три…
Часы бьют с оттяжкой, хрипло, словно они устали постоянно отсчитывать время. Старые, старые часы, еще, пожалуй, старей Николаича…
— Пять… шесть, — считает Николаич, — восемь… девять… — А часы все хрипят, все натуживаются, Николаич дальше считает — десять… Ох Господи!..
Наконец последний удар и затем жалобный замирающий звук… И опять все тихо.
Николаич встает и ощупью шмыгая ногами, пробирается к себе в прихожую. Там у него стоить рундук, и там он спит на этом рундуке.
А завтра вечером он опять придет в дет скую и опять будет рассказывать сказки. И так изо дня в день.
Только это не утомляет Николаича. Ведь он слепой и совсем старый и никому не нужен кроме детей… Целый день он сидит один в своей передней.
Часто, когда его долго не зовут к детям, он сам повозится, повозится у себя на рундуке, покашляет, встанет и ощупывая рукой стенку и шурша по ней обшлагами рукавов своей поддевки, потащится в детскую.
Ведь и слепому тяжело одиночество.
И если бы не было детей в доме, совсем бы скучно стало жить Николаичу.
СЛЕЗА СВЯТОГО
(Венецианская легенда)
Узкая, низенькая дверь, через которую, чтобы пройти, нужно было согнуться, вела в тюрьму.
За этой дверью были еще две двери, очень ветхие, с расшатавшимися досками, потемневшими от сырости и времени, с объеденными сыростью краями.
Когда-то вторая дверь, — первая, как отворишь наружную, — была для крепости сбита посредине поперек через доски толстой железной полосой, и концы гвоздей с четырехугольными, широкими шляпками, которыми полоса была прибита к доскам, плотно пригнуты с оборотной стороны. Но теперь ржавчина переела гвозди на сгибе, железная полоса отстала от досок, и самые гвозди вылезли из своих гнезд…
Только концы гвоздей с оборотной стороны двери еще держались и словно вросли в дерево… Но они напрасно так крепко впились в доски эти маленькие, покрытые ржавчиной, кусочки железа…
Пока люди-тюремщики хлопотали о цепях и неволе, а люди-узники могли только тосковать о потерянной свободе, — время делало за них великое дело свободы…
Сырость и ржавчина, поселившиеся в тюрьме вместе с тоскою и мукой, вместе с холодом и мраком, перегрызли железные зубы, эти маленькие острые кусочки железа!..
А третья, последняя дверь ничем не отличалась от обыкновенных дверей, даже замка на ней не было: она запиралась на два больших железных крюка — один вверху, другой внизу.
Этот нижний крюк был приколочен к порогу и оттого, что на полу было постоянно сыро, с трудом поворачивался на своем гвозде, обросшем толстым слоем ржавчины.
Дверь даже никогда и не запирали на нижний крюк; ржавчина, прежде чем совсем перегрызть крюк, крепко припаяла к нему шляпку гвоздя, и нужно было колотить молотком по крюку, чтобы вогнать его как следует в петлю на двери.
Одна только наружная дверь была сделана более прочно.
Наружная дверь сплошь была вся обшита железными листами, держалась плотно и крепко на больших, во всю дверь, стрельчатых обложенных медью петлях.
Но сырость и ржавчина, съевшие в продолжение многих лет две внутренних двери, по мокрым, склизким ступеням из дикого нетесанного камня, минута за минутой, час за часом, год за годом, незаметно и неслышно добрались до верхнего порога и по гвоздям железной обшивки последней двери проникли наружу и грызли, грызли год за годом, минута за минутой, час за часом, широкие квадратные шляпки гвоздей.
И так как сырость и ржавчина делали свое дело медленно, неслышно и тихо, никто не заметил их тайной работы: ни тюремщик, ни сам старый дож не замечали времени, как не замечают времени все люди.
Никто…
Неслышно и тихо сырость и ржавчина делали свое дело, великое дело свободы…
И их никто не видел… Никто, кроме двух изваяний, стоявших уже три века по сторонам тюремного входа…
В папских тиарах и мантиях безмолвно стояли они в своих нишах, сплошь серые, с холодными, словно застывшими лицами и недвижными складками их одеяния.
Наступила Пасха… Двадцатая Пасха, как в тюрьме томился Иосиф Фламель, ученый из Рима…
Только один Бог знал, что Иосиф Фламель работал во имя науки и во имя Бога.
А Иосифа Фламеля обвинили в ереси.
И теперь Иосиф Фламель стоял на коленях, прижавшись лбом к холодной двери и молил Бога, приближающегося в эту ночь к воротам ада, отворить дверь и его темницы…
А тюремщик в это время тоже стоял на коленях перед дверью, только с другой стороны, со стороны двора, и очищал ржавчину с железной облицовки двери…
Заведующий тюрьмами сказал тюремщику:
— Наступает Пасха, все ликует и радуется: очисти также ржавчину с дверей башни Фламеля…
Две ядовитых жидкости были у тюремщика: одна жидкость уничтожала ржавчину с меди, другая с железа.
Чтобы не перепутать жидкости, тюремщик поставил одну склянку в левую нишу, другую в правую…
«Пусть порадуется и Фламель, — думал тюремщик, старательно обмывая губкой, намоченной в жидкости, стрельчатые медные петли. — Нужно и его привести в порядок к празднику…»
Фламель для него был не узник, а сама башня, в которой томился Фламель… А об узнике он и не думал…
Ведь он был тюремщик, а тюремщик всегда заботится больше о тюрьме, чем об узниках.
И еще, может-быть, думал тюремщик, что для Фламеля хорошо, если к празднику хоть снаружи почистить его башню…
Оков Фламеля он, может быть, и не стал бы чистить…
Наступала уже ночь, и тюремщик не мог хорошо видеть, сходит ли ржавчина с медных петель, или нет.
Но он узнал хорошо свойства обеих жидкостей и не очень внимательно смотрел на медные петли.
Он тер губкой медные петли и рассуждал сам с собою:
— Теперь и Фламель будет доволен, и для него будет праздник, как праздник…
И он не видел, как на мраморной щеке безмолвного мраморного папы, недвижно стоявшего в нише; скатилась вдруг слеза и упала в склянку с ядовитой жидкостью…
Во теперь Фламелю не придется плакаться на свою участь…
А жидкость в склянке шипела и пенилась…
Когда на утро тюремщик пришел взглянуть на свою работу, он нашел дверь тюрьмы лежащею у порога с словно перегоревшими петлями…
Словно та жидкость, которою он смывал ржавчину с петель, испепелила и медь, и железо…
Даже склянка с остатками жидкости растаяла, как лед, и от нее остался только маленький обтаявший кусочек, подобный кусочку льда…
И Фламеля не было в тюрьме…
Безмолвно и недвижно стояли в своих нишах два мраморных изваяния в тиарах и мантиях, два мраморных папы с застывшей навеки непонятною думой в холодных чертах.
ВОЛШЕБНАЯ КНИГА
Сказка
С рисунками А. А. Кучеренко
I
Наследие старого графа
некотором древнем городе жил граф с такой длинной фамилией, что, за исключением его самого, да еще одного ученого профессора, никто не мог выговорить ее сразу.Даже губернатор путался, когда нужно было послать графу какую-нибудь деловую бумагу, и всегда в таких случаях посылал за профессором, жившим совсем на другом конце города.
И если граждане видели профессора вылезающим из губернаторской кареты с гусиным пером за ухом и с бронзовой чернильницей на верхней пуговице кафтана, они многозначительно подмигивали друг другу и говорили:
— Эге…
Всем, видите ли, было известно, что профессор может написать графскую фамилию только собственным своим пером, им самим очиненным…
Во время этих путешествий к губернатору профессор казался гражданам еще более ученым человеком, чем он был на самом деле… Когда он ехал в губернаторской карете за ним всю дорогу бежали мальчишки и кричали:
— Поехал, поехал!
За ним всю дорогу бежали мальчишки и кричали: — Поехал, поехал!..
Одни из них кувыркались при этом, другие прыгали на одной ножке пригнув голову к плечу и так работая во рту языком, что можно было подумать, будто во рту у них сидит воробей и бьется в обе щеки, тщетно стараясь вырваться на волю; третьи становились вверх ногами и шли необыкновенно важно, степенно и тихо, так что их, пожалуй, можно было принять не за уличных сорванцов, а за почтенных обитателей какого-нибудь волшебного города, где все люди ходят вверх ногами.
Однако, возвратимся к рассказу.
У графа был сын по имени Альберт. Граф дал ему хорошее образование, и чтобы сделать уж совсем ученым, по совету профессора отправил путешествовать заграницу.
Когда молодой граф после трехгодичного отсутствия возвратился в родной город, он нашел на дворе своего дома множество совершенно ему незнакомого народа.
На нижней ступени крыльца, ведущего в дом, стояли лицом друг к другу два ландскнехта в широчайших, точно подаренных ими, во внимание к их бедности, двумя великанами, бархатных штанах, с рапирами у пояса и алебардами в руках.
Альберт подошел к крыльцу.
Подойти-то к крыльцу ландскнехты ему позволили, но едва он поставил ногу на ступеньки, они, как по уговору, скрестили свои алебарды и оба разом крякнули:
— Кхм..!
Потом подбоченились и сказали:
— Нельзя!
Но у Альберта при бедре была тоже рапира… Кроме того, ведь не эти же ландскнехты в чужих штанах, а он был хозяин дома!
Побледнев от гнева, он выхватил рапиру.
Побледнев от гнева, он выхватил рапиру…
Трудно, разумеется, сказать, кто разбил бы нос в этой схватке, но как раз в тот момент, когда Альберт готовился нанести удар одному ландскнехту, совершенно растерявшемуся, а другой ландскнехт, зацепив стальным крючком на конце алебарды за шляпу своего товарища, тряс ею изо всех сил у него над головой и кричал: «о, проклятое оружие!» — на верхней ступени крыльца появился имперский чиновник со свитком пергамента в руках, на котором болталась огромная черная сургучовая печать и крикнул:
— Ландскнехты, остановитесь! Молодой человек, остановитесь!
— Молодой человек, остановитесь! — крикнули оба ландскнехта разом, оправившись наконец от смущения и взбираясь на несколько ступеней выше. При этом они тыкали вперед своими алебардами, топорщили густые усы и, отдувая щеки и хмуря брови, произносили между словами:
— Фу-фу!
Словно хотели сдуть Альберта с крыльца.
«Они глупы и трусы», решил Альберт про себя и вложил рапиру в ножны.
Затем он обратился к чиновнику:
— Что это значит, сударь?
— А вот, — сказал чиновник, надел большие круглые очки и развернул пергамент. — А вот…
Тут он откашлялся.
И, выглядывая поминутно из-за края пергамента, он стал читать Альберту, что отец его умер, а так как после смерти его у него осталось много долгов, то весь его дом и все имения за долг поступили в собственность одного еврея.
Едва он назвал фамилию этого еврея, на крыльцо вышел худенький седенький старичок с крючковатым носом и, понюхав табачку из золотой табакерки, сказал:
— Да, молодой человек, все, что было ваше, теперь стало моим… Я решил увезти из дома все вещи, а в доме открыть ткацкую мастерскую…
И, чихнув в носовой платок, он крикнул вниз с крыльца нескольким людям в простой одежде, суетившимся около шести или семи тяжелых подвод:
— Поторапливайтесь, братцы!
— И я ничего не могу взять из дома? — спросил Альберт.
— Ничего — ответил старичок.
Альберт посмотрел в ту сторону где стояли подводы.
Подводы были уже полны… Из дома через черное крыльцо выходили с ящиками и сундуками рабочие в деревянных башмаках с потными, запыленными лицами.
Рабочие ставили сундуки и ящики на подводы и опять уходили в дом за новыми сундуками и ящиками.
Они даже не переговаривались между собою: до того они увлеклись своим делом, и никто из них не взглянул на Альберта.
Что за печаль была им, правда, до Альберта?
Вдруг Альберт увидел одного рабочего, выскочившего необыкновенно поспешно из дома без всякой ноши и даже без шапки. Рот его был открыт во всю ширину щеки бледные остановившиеся глаза глядели дико вперед.
Добежав до середины он остановился и стал стучать зубами так, как-будто его трясла лихорадка… По-прежнему лицо его было бледно, даже чуть-чуть позеленело… И по-прежнему дико блуждали глаза.
Альберт подошел к нему.
— Что случилось? — спросил он.
Стуча зубами и тряся головой рабочий ответил:
— Книга… О, там такая книга… Она никому не дается в руки… Ее, наверно, сторожить какой-нибудь дух и колотить всякого, кто к ней приблизится… О милостивый граф, когда я протянул было за ней руку мне дали такую затрещину, что я и до сих пор не могу опомниться…
— Покажи мне, — сказал Альберт, — где эта книга…
И так как он заметил, что рабочий намеревается немедленно же после такого предложения навострить лыжи, то взял его за шиворот и насильно потащил к черному ходу.
Альберт потащил его к черному ходу…
— Святые угодники! — кричал рабочий. — Блаженный мой патрон, Августин! Он меня тащит в ад…
Он подогнул коленки и, цепляясь за землю носками своих деревянных башмаков, придерживал их в то же время рукой — чтобы они не соскочили. Вместе с тем он хватался пальцами за траву и вырывал траву с землей и корнями. Наконец, у самого входа в дом он охватил руками деревянный стол, поддерживавший навес над порогом и, обнимая его совсем как живое существо, прильнул к нему лицом и опять выкрикнул дико:
— Спаси! О спаси, меня, Блаженнейший Августин!
Альберт втащил его в сени, затем в комнату.
— Где? — спросил он.
Дрожа всем талом, рабочий указал ему на небольшой столик в той самой комнате, где они находились.
На столике лежала старая, изгрызенная местами толстая книга.
«Если она дастся мне в руки, то значить это единственная вещь, которую я здесь могу назвать своею собственностью», подумал Альберт.
И подойдя к столу, он храбро взял книгу в обе руки… Секунду или две он ждал, не получить ли удара, потом, не обращая более внимания ни на того рабочего, с которым явился сюда, ни на других рабочих да столпившихся на пороге соседней комнаты, вышел во двор.
Едва он появился на дворе старичок-еврей схватил за рукав одного из ландскнехтов и, вытянув вверх шею, зашептал ему на ухо:
— Сто золотых. Схвати его.
— Не щекочите меня вашей бородой, я этого не люблю, — сказал ландскнехт, мотнув головой.
Остроконечная борода еврея, когда он привставал на носки, и шептал свою просьбу, действительно уперлась ландскнехту в щеку и он, разумеется, имел право ответить так.
Еврей сбежал с крыльца и, догнав живо Альберта, крикнул резким голосом:
— Отдай эту книгу! Зачем ты ее взял?
Он протянул руку по направлению к Альберту, и его длинные узловатые пальцы судорожно закорючились, как когти хищной птицы.
— Отдай! — повторил он.
Рука уже касалась книги… Еще секунда — и все рабочие, бывшие на дворе, чиновник с пергаментом, оба ландскнехта — все вытаращили глаза от неожиданности, удивления и ужаса: несчастный еврей взвился вдруг на воздух и, покружившись там некоторое время, подобно тряпке подхваченной вихрем, опустился плавно и медленно на кровлю дома.