Германия - Генрих Гейне 5 стр.


— А что, на одном кладбище нельзя хоронить и христиан, и мусульман? Какая разница?

— Веры разные.

— Но ведь мы живем вместе. — Я ничего не понимала.

— А лежим отдельно. Так положено. — Мама перестала доить. — А откуда такие вопросы?

Я сначала не хотела говорить. Словно знала, что сделала что-то неправильное. И молчала, пока ведро до краев не наполнилось белым душистым молоком, покрытым сверху пузырчатой пенкой.

— Доча, я у тебя спрашиваю. — Мама вытащила ведро из-под коровы и встала.

— Ну, мы с Таней играли…

— Не на кладбище, случайно?

Я взялась за ручку ведра с другой стороны, желая помочь донести его до стола. Ведро было легким, и я в очередной раз поразилась тому, что мама всегда отводит свободную руку в сторону, будто ей тяжело.

— На кладбище играть нельзя, — сказала мама, собираясь процеживать молоко.

Она взяла другое ведро и натянула на него марлю.

— Нам не страшно совсем! — решила я успокоить маму. — Даже весело!

— Дело не в страхе, а в уважении. — Мама строго посмотрела на меня, переливая молоко из ведра в ведро. — Мертвых нужно уважать. Они хотят покоя.

— Давай больше не пойдем на кладбище, — осторожно предложила Таня на следующий день.

Видимо, не я одна спалилась, задавая старшим вопросы.

— А куда пойдем?

— Давай на речку?

И мы побежали к реке. Пока родители не знают, можно снять на берегу шлепанцы, задрать повыше платье и забраться по пояс в воду, ощупывая ногами глинистое дно. Что мы и сделали.

— Ой, тут камни! — вскрикнула Таня и упала. Села прямо в воду.

Я захохотала, а Таня стала брызгаться. Я тоже набирала в ладошки побольше воды и бросала ее в сторону Тани. Но Таня побеждала: ей, сидевшей на дне, было намного легче. Я побежала от водного фонтана к берегу. Таня, не переставая брызгаться, встала и побрела за мной.

— Я победила! — закричала она, падая на берег и смеясь.

Я тоже смеялась, посыпая мокрые ноги песком. Он где-то налипал, а где-то осыпался, и на ноге оставалась интересная шершавая картинка. «Дерево, — думала я. — Нет, все-таки облако!» Я посмотрела на Таню: она набрала полную ладошку камней со дна реки и стала разглядывать их на солнце. Блестящие камни, белые или красноватые, с бело-черными крапинками — настоящее сокровище, никто не отказался бы от таких! Я подошла к реке, загребла камней, вывалила их на берег и стала перебирать.

— Тань, слушай, а ты православная?

— Сейчас да. — Таня ответила тихо, себе под нос.

— В смысле?

— Ну, когда мы будем жить в Германии, то я буду, как мама, католичкой.

— А это как? — Я впервые спросила что-то у Тани, впервые показала, что чего-то не знаю.

В моей голове как-то не умещались эти три разных понятия, хотя мне про них уже много раз объясняла мама. Чем отличаются католик, православный и мусульманин, кроме внешности? И отличаются ли они внешностью?

— Ну, это другая вера. И Пасха в другой день. И крестятся они по-другому. — Таня сосредоточенно рассматривала выбранный из кучи камней один, с красными боками и бело-черными блестящими крапинками.

«Как веснушки, — подумала я, — как у Тани».

— Крестятся? А мы руками по лицу проводим, будто умываемся.

— Да, а как? — Таня отвлеклась.

Я показала.

— А православные делают вот так… — Теперь показывала Таня. — А католики как-то по-другому. Неправильно.

— В Германии ты тоже будешь неправильно креститься?

— Ну да. Мама настаивает. А папа говорит, что лишь бы прижились мы там.

— А католики тоже на другом, отдельном кладбище лежат? — Отчего-то этот вопрос меня волновал, очень.

— Не знаю. Кажется, да. — Таня перестала улыбаться. И камень бросила обратно в реку.

— Тань, а вот смотри. Вот если б ты не уехала и Сашка тоже. И вот выросли бы мы, состарились и умерли… — Я улеглась на спину, ощущая тепло песка и прохладу пробивающейся из-под него местами глины. — Я бы хотела другое кладбище сделать, чтобы мы все вместе там лежали. И мама с папой, и Шрайнеры, и Ира…

Таня пристроилась рядом, также уставившись в небо.

— Да, было бы классно! Ну, мы с Сашкой и так на одном лежать будем, — прошептала она.

— Нет, я о другом. Ну, чтобы без разницы, кто ты: мусульманин, католик или христианин. Чтобы все на одном кладбище. А то получается, родные рядом, а друзья — нет.

— Ну да. Как на войне — в братской могиле.

— Дура ты, Таня! — Я встала и пошла к реке мыть ноги.

— А что? — Таня удивилась. — На войне же было все равно…

— Я не об этом! — буркнула я. — Просто мы живем… Ну, расстаемся… А потом и после смерти… Ну да ладно!

Я махнула рукой и пошла в сторону Таниного дома. Таня побежала за мной.

— Просто какая разница, какой ты веры, не понимаю, — сказала я себе под нос.

— Что? — спросила Таня, догнав меня.

— Ничего, не важно.

В Германию Таня уехала скоро. И только через месяц в мамином разговоре с соседями я услышала:

— Вы слышали, Тапочкиных из Германии выгнали!

— Да?! А что так? — удивилась мама.

— У них бабушка язык не сдала.

— Да вы что! Ну надо же! Обидно. — Мама обняла меня за плечи. — И что, в Казахстан вернутся?

— Нет, они в Россию подались. Возвращаться-то стыдно!

Германия до этого всегда всех забирала, жадно загребая друзей и злобно ухмыляясь мне, как ведьма из учебника по немецкому, которая грозила пальцем с цветных картинок и указывала нам на правила в рамочках. Теперь же Германия показалась мне капризным ребенком, который отодвинул тарелку и заканючил: «Не хочу, не буду!»

— Да чего уж там, вернулись бы! — махнула мама рукой. — Чего стыдного-то? Да и пусть стыдно, зато не так тяжело.

«Сашку она не найдет, — думала я про Таню, — не найдет. И вообще в трех разных могилах на трех разных кладбищах будем…»

Расставание шестое

Яблоко раздора и спиленный турник

Два красных турника, как два родных брата, низкий и высокий, стояли напротив дома Гавриловых. Два смежных, будто обнявших друг друга, турника и скамейка у деревянных ворот. Над скамейкой по вечерам всегда была тень: крона старой яблони, росшей во дворе, тянулась за забор, укрывая от палящего солнца всех, кто приходил сюда поиграть да повисеть на турниках.

Я больше любила маленький. Можно было протянуть руки вверх, подпрыгнуть и ухватиться за перекладину. А на большой нужно было лезть по железной лесенке, которая торчала смешным наростом между турниками, на их общей балке. На маленьком можно было кувыркаться, повиснуть на ногах и, качаясь, кончиками пальцев задевать землю. А на большом даже просто висеть было страшно. Потому что высоко.

Еще я любила красную скамейку. В ней между досками всегда притаивались гусеницы, которые падали с яблони. Всем эти гусеницы казались противными, гадкими, все вскакивали, начинали прыгать и отряхиваться, приговаривая: «фу!» — когда с дерева падала такая — иногда на платье, иногда на плечо, а иногда прямо на голову. Я не любила обычных, желтых, голых, как червяки, гусениц. Их раздавишь — и из них выходит что-то желтое. А эти, яблочные, пушистые, с большими круглыми и черными глазами, мне нравились. Казалось, что они нарядились на бал в красно-коричневое платье, пышное, как у дам из старых фильмов. И ножки. У них было много ножек, едва различимых, едва заметных. Мне всегда чудилось, будто эти гусеницы умеют думать, будто они отвечают, когда с ними разговариваешь. Смотрят своими большими глазами, изучают. Но самое главное, когда кто-то в ужасе с отвращением давил их, размазывая по земле, они оставляли красный след, почти кровяной. Это роднило их с человеком. Для меня. Жаль только, что они так же, как и я, любили яблоки.

А яблоки я любила очень! И рвала их с дерева, встав ногами на скамейку, без спросу, как все. Но яблоки на дереве с пушистыми листьями и гусеницами не кончались. И осенью тетя Люда всегда приносила нам их полное ведерко.

Тетя Люда была строгой. Я ее побаивалась. А дядя Юра был добрый. Он разрешал помогать ему красить турники, а когда все уже было готово, садился на свежевыкрашенную скамейку, прилипая к ней и оставляя на штанах красные полосы, чтобы меня рассмешить. Еще он помогал брату стричь нашего Тузика. Пес никому не давался, потому что боялся: когда-то брат со своим другом порезали его, пытаясь подстричь. И долго Тузик бегал обросший: длинная кудрявая шерсть скаталась в комки и безобразно свисала с боков. Дядя Юра, узнав, почему мы Тузика не приведем в порядок, пришел как-то вечером с ножницами. И подстриг. Тузик ему доверял. Рычал, но не кусался. Ведь дядю Юру в округе любили все — все дети и все собаки.

То лето выдалось одиноким. Я осталась одна. То есть были мама, папа, брат, но не было друзей. Приезжала на несколько дней двоюродная сестра из города, я ходила на другую улицу к однокласснице, но все это было не то. Родители отправляли меня в город погостить, и только три недели я чувствовала себя, как обычно, безмятежно-счастливой. Три недели я гуляла с двоюродными братом и сестрой по паркам — их в городе оказалось целых три! Но остаток лета все так же был одиноким. Напоминал о Свете и Эрике, о мышах-рокерах с Марса, о Тане и Сашке — всех их поглотила Германия, скрыла от меня в своей утробе.

В это лето не произошло приключений, не совершалось подвигов, не было друзей. Была только я. Я ходила встречать корову из стада, за три улицы, почти в конец поселка. Вырезала с папой всякие узоры на палке, чтобы у меня, как у многих, она тоже была красивая. Бить корову Ласточку не приходилось: она шла прямиком домой, а придя, тут же накидывалась на зерно и сено в кормушке. Но палка — это как ритуал. Без нее нельзя было идти встречать стадо, никак.

Когда я ходила за коровой, то видела там невесту Юрика, старшего сына Гавриловых. Она всегда мне улыбалась, любовалась моей палкой, задавала разные вопросы, хвалила за всякие пустяки. А я каждый день дарила ей цветы — рвала их, пока шла к лесополосе, где все собирались и ждали коров. Рвала сначала у одного двора, потом у другого. Без разрешения. Росли ведь цветы на улице, пусть у ворот, но на улице, — значит, ничьи.

Юрика я любила. Он был красивый и напоминал мне Политова из группы «НА-НА». Ларика, младшего сына Гавриловых, я тоже любила. Но по-другому как-то. Юрика я не стеснялась, а когда появлялся Ларик, всегда убегала домой. У него были раскосые глаза, как у дяди Юры. Это потому, что папа дяди Юры был китайцем. И между собой все шутя называли дядю Юру «китаёзой». А он не обижался. Мне нравилось наблюдать, как Ларик проезжает мимо на мотоцикле вместе со своей девушкой, поднимая дорожную пыль. И я никак не могла решить, нравится мне больше его мотоцикл или все-таки он сам. А вот Стаса, среднего сына, отчего-то все вокруг ругали. Потому что он женился на Алене — девушке с родимым пятном на пол-лица. А она из плохой семьи. Поэтому Стаса я сторонилась.

Как-то днем, когда солнце еще светило с другой стороны и у турников не было тени, а значит, не было и толпы желающих на них повисеть, я пошла к дому Гавриловых. Обмакнула руки в пыль, как делали спортсмены в телевизоре, и полезла на большой турник. Повисла на нем, качнулась и ногой зацепилась за перекладину. Подтянула другую ногу, согнула коленки, цепляясь ногами, и отпустила руки. Сначала было страшно, потому что я смотрела вниз, на землю. Казалось, еще мгновение — и я плюхнусь прямо в пыль, в которую только что обмакнула руки. Но потом я посмотрела вокруг. Перевернутый мир, качающееся небо — облака танцевали, деревья, ворота и дома стояли на головах, небо было землей, а земля — небом. Когда я спрыгнула с большого турника, то поняла, что больше его не боюсь.

Я села на скамейку. Она была горячей, почти как поручень турника. Рядом упала нарядная гусеница — видимо, пошла на бал. Я задрала голову и всмотрелась в густую листву яблони. То тут, то там виднелись зеленые, едва различимые среди ветвей и листьев яблоки. Маленькие и чуть побольше.

«Зеленое есть нельзя, доча, — говорила мама. — Живот болеть будет».

Но неспелые яблоки были намного вкуснее спелых. Я посмотрела во двор Гавриловых, на занавешенные окна. Еще никогда я не рвала яблоки без спроса одна…

Я забралась на скамейку с ногами, осторожно встала, то и дело оглядываясь на гавриловский дом, и потянулась к самому близкому плоду. Вытерла его о футболку, чтобы он заблестел зелеными боками, и надкусила. После третьего яблока я уже никуда не смотрела — только выискивала глазами новые плоды, которые прятались за листьями. Кислый сок стекал по подбородку, заставлял причмокивать. Я тянулась за новым яблоком, совсем забыв об осторожности, когда послышался стук двери.

— Ах ты, воришка такая! Как не стыдно! — Тетя Люда пригрозила мне пальцем. — Разве ж так можно?

Я побежала со всех ног, надеясь, что тетя Люда не разглядела меня, не поняла, кто это был. Прибежав домой, я прижалась к маме.

— Что такое? — Мама как раз перекрутила молоко и мыла сепаратор.

— Я яблоки рвала, — призналась я.

— И?..

— Тетя Люда на меня накричала.

— А ты разрешения не спросила?

Я отрицательно покачала головой. Мама вручила мне вымытые детали сепаратора, чтобы я разложила их сушиться на расстеленной на столе газете.

— Это неправильно, доча.

— Но все же рвут. И всегда рвали, — оправдывалась я, перетаскивая газету, оказавшуюся в тени дома, на солнце. — Она меня воришкой обозвала.

— Ну это воровством и называется.

Мне вдруг стало себя жалко. Очень. Слезы закапали на конусообразные железки. Я вдруг вспомнила, что раньше были Света и Эрика, вспомнила, что, когда мы были вместе, нас не ловили, потому что один из «мышей» всегда стоял на стрёме. А еще стало страшно.

— Меня теперь тетя Люда на турник не пустит? — всхлипывая, спросила я.

Мама вытерла мне слезы мокрой рукой, пахнущей жидкостью для мытья посуды.

— Глупая ты моя девочка! — заговорила она, обнимая меня. — Подойди к тете Люде и попроси прощения.

— Прощения?

— Да, когда делаешь что-то неправильное, совершаешь ошибку, нужно просить прощения.

До вечера я думала, как лучше попросить у тети Люды прощения. «Извините, тетя Люда» или «Простите, тетя Люда, я не хотела». Но я хотела… «Я больше не буду», «Пожалуйста, простите меня и не запрещайте мне играть на турнике».

— Простите, — это все, что я сумела сказать, когда тетя Люда вернулась с поля с мешком клевера на плечах.

Я ждала ее на скамейке, не оглядываясь на дерево, чтобы не соблазняться. Тетя Люда свалила мешок на землю, села рядом со мной и улыбнулась.

— Мне ж не жалко, Дильназ, — сказала она. — Просто они зеленые. Сейчас все порвете, так и спеть нечему будет. А спелые — они ж вкуснее.

— А я зеленые люблю, — прошептала я и опустила голову. — Вы мне на турнике играть запретите теперь?

Тетя Люда похлопала меня по плечу:

— Нет, конечно. Ты тогда рви по одной зеленой в день, ладно? Чтоб на осень осталось.

— Другие же тоже рвут. Они помногу рвут…

— Другие — это другие, Дильназ. Они чужие. Ты ж не чужая. В следующий раз лучше спроси. — Тетя Люда встала и подтянула к скамейке мешок. — Хочешь четырехлистный клевер? Говорят, он приносит удачу. — Она пошарила в мешке, и на землю посыпался зеленый клевер. — Вот. Я сегодня, когда косила, заметила.

Я взяла из рук тети Люды клевер с четырьмя торчащими в разные стороны лепестками, как цветок, только зеленый. Брат как-то брал меня с собой в поле. Я ехала тогда с ним в телеге, которую тянул осел Яшка. И пока брат косил клевер, я бегала за бабочками, собирала для мамы полевые цветы и попутно наблюдала, не подойдет ли кто незнакомый.

— Карауль, — говорил брат.

И я караулила.

— А клевер мы воруем? — спросила я у тети Люды.

— Не воруем, — не задумываясь, ответила она. — Мы свое берем.

Много лет назад — мы тогда еще в городе жили — тетя Люда подала документы в Красный Крест. И только к концу этого лета пришел ответ. Гавриловым можно было собираться в Германию. Только они уже будут не Гавриловы, а Брауны, по фамилии тети Люды.

Назад Дальше