Роман и повести - Баруздин Сергей Алексеевич 3 стр.


— Зачем?

— Зачем? Просто так. Пусть они дома у тебя побудут…

— Хорошо, мама, я как-нибудь позову, — вежливо пообещал я.

Она затащила меня к своей подруге. Я упирался, отнекивался (ведь она даже не ответила на мою записку), но Наташа настояла:

— Мы совсем ненадолго. Я только поздравлю. У нее день рождения.

Денег у меня не было, но была книжка, относительно новая: Георгий Шенгели, «Законы стихосложения».

— Тогда, может, это подарим? — предложил я не без некоторых раздумий. Мне жаль было этой книжки, которую я раздобыл с трудом.

— Подарим! — сразу же согласилась она. — Это даже весело будет. Ведь Леночка тайно стихи пишет. Только тебе не жалко?

— Что ты!

Для нее мне ничего не было жалко. Не для Леночки, конечно.

Мы оказались напротив Кремля, на Софийской набережной, в стареньком одноэтажном домике. В небольшой комнате шумело человек десять ребят — девчонок и мальчишек лет пятнадцати-шестнадцати. Я не чувствовал себя среди них лишним, благо о моем возрасте и даже имени никто не спрашивал. Мы играли в «испорченный телефон», а потом «в почту», и все было хорошо, пока…

— А теперь танцевать! Танцевать! — закричала раскрасневшаяся именинница.

Уже через минуту патефон назойливо загнусавил:

Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось.
В этот час ты призналась,
Что нет любви…

— Ты танцуешь? — спросила меня именинница.

— Я не танцую, — сказал я одеревеневшим голосом.

Но это было еще полбеды. Наташа, видимо, не слышала моих слов.

— Пойдем! — подбежала она ко мне.

Я так и знал.

Это было ужасно! Теперь мне казалось, что я упустил самое главное в жизни, не научившись танцевать. И как это мне в голову раньше не приходило.

— Нет, — промычал я. — Не хочется что-то…

— Ну, тогда почитай стихи! — сказала она. — И Леночка послушает. Ведь она тоже пишет. Леночка! Леночка! Послушай! — попросила она. — У него очень хорошие стихи.

Я был растерян настолько, что начал читать:

Мы родились среди берез,
Нас вскормили русские матери,
И недаром, друзья, до слез
Полюбили равнин мы скатерти.
Сотни тропок, лесов, дорог —
Все, что было когда-то пройдено,
Все, что каждый из нас берег,
Мы назвали с тобою Родиной.
Мы гуляли в родных лесах
И в сады мальчишками лазали,
А постарше в густых ветвях
Увлекали друг друга рассказами:
О Мадриде, где не было нас,
О дозорах на наших границах…
Моя Родина! Как сейчас
Я хочу с тобой породниться!

Меня никто не слушал. Не слушала Леночка. Не слушали другие ребята. Даже она не слушала.

Она пошла танцевать с другими. Эти — другие — казались мне отвратными ребятами. Но самым отвратным из всех был я. Я ненавидел себя.

С трудом я дождался окончания вечера. Хорошо хоть, что ждать пришлось недолго. Через полчаса вся компания разошлась по домам.

Я молча проводил Наташу и, прощаясь, прятал от нее глаза… И про мою записку она не сказала ни слова, будто ее не было.

По всей Москве висели объявления о школах танцев. Но туда мне дорога была закрыта. Ведь школы танцев — для взрослых.

После уроков я прибегал домой и — до прихода родителей с работы, отодвинув в сторону стол, — начинал:

Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось…

Так было несколько дней, и у меня уже что-то получалось. Пожалуй, теперь я бы даже не отказался попробовать потанцевать с Наташей.

Но тут я неожиданно вспомнил: а вдруг она меня на каток позовет? Вот если бы прыгать с парашютной вышки в парке культуры! А на коньках я…

Я катался далеко не блестяще. Да и коньки у меня старые-престарые, столетней давности.

Вечером я пристал к родителям:

— Мне нужны деньги на коньки. На новые.

Мать с удивлением посмотрела на меня:

— Еще в первом классе купили тебе коньки, валяются…

— Они же малы, — сказал я. — А я хочу…

Отец выложил деньги.

— А на абонемент? — попросил я. — В парке культуры есть школа такая, где учат хорошо кататься. Семь рублей.

— Ну, если так серьезно, — произнес отец, — получай.

— Баловство это все! Пустая трата денег! — проворчала мать.

В отличие от отца мать всегда экономила. Впрочем, наверно, и правильно. Я знал, что денег у родителей вечно не хватало.

Но это было не баловство. Две недели подряд я ездил в парк культуры. Возвращался в снегу, с синяками и шишками.

Родители поражались моему рвению.

— Спорт — полезная штука, — говорил отец, больше матери, чем мне. — Пусть занимается.

И вот я решил проявить инициативу сам:

— Наташа, поедем на каток в выходной? Или завтра? А?

— Ты знаешь, я почти не катаюсь, — сказала Наташа. — Да и зима скоро кончается. Не сердись. Давай лучше на будущий год. А вот плаваю я неплохо. Поедем летом? — предложила она.

Этого я не ожидал. Неужели мне теперь записываться в школу плавания?

Чудесный день — зимний и уже не зимний, мартовский, с щедрым солнцем и подтаивающим снежком на московских улицах. Дворники скребли тротуары. Радио гремело маршами на улицах и площадях, как в дни праздников. Закончилась война на Карельском перешейке. Она прошла как-то мимо меня. Но она не прошла мимо других…

Наша огромная квартира ликовала. Огромная потому, что в ней, помимо нас, жило сорок шесть жильцов, или восемнадцать семей. Они, то есть все мы, занимали целый четвертый этаж дома, когда-то принадлежавшего кондитерской фирме Абрикосовых. Этой фирмы давно не было, а мы — четвертый этаж, надстройка над этой некогда существовавшей фирмой, — жили в одном коридоре, с двумя кухнями, одной уборной и одним телефоном, в общем, дружной семьей! И вот сейчас все поздравляли одну из соседок, Евгению Ивановну, а она целовала всех, и плакала, и смеялась, и без конца говорила:

— Господи, неужели теперь вернется! Живой вернется!

А во дворе у ворот стоял Боря Скворцов, стоял, по-моему, с самого утра, и сообщал всем, что его отец награжден медалью «За отвагу».

— Вот придет скоро — сами увидите! — говорил Боря для большей убедительности. Вдруг, в самом деле, ему кто-то не поверит!

Вечером, когда я шел в Дом пионеров, у газетных киосков стояли длинные очереди за «Вечеркой».

Я тоже радовался, но думал сейчас совсем о другом. Может, зря ей написал? Как все просто и хорошо было до этого! А сейчас… Мало мне этих танцев! Смотри, еще плавать придется!

Конечно, зря! И все этот Боря. Посоветовал. Правда, сегодня не надо на него сердиться. Он счастливый. Медаль «За отвагу». Теперь в нашем доме есть еще один настоящий герой! Первый — полковник из третьего подъезда — имеет медаль «XX лет РККА». А «За отвагу», пожалуй, даже повыше?

Наташу я встретил после занятий в раздевалке. Как всегда, спросил:

— Ты идешь?

— Только недолго. Ладно?

Дошли до остановки трамвая, и она сама предложила:

— Пройдем дальше? Через Красную площадь?

— Конечно.

Молчали почти до самой Красной площади. Кто-то из нас должен был заговорить первым. Я не знал, что сказать…

— Ты давно не читал мне ничего, — сказала наконец она. — Почитай.

Что же прочесть? Я читал ей много-много раз. Кажется, все перечитал, что было можно. Я не читал ей только то, что было написано о ней. Но сейчас? Нет! Нет! Хватит записки!

— А что? — растерялся я.

— Что хочешь. — Она сказала это почти без интереса, словно думала сейчас совсем о другом.

И, кажется, я вспомнил:

— Хочешь, прочту самое-самое первое? Только не смейся! Мне и самому сейчас смешно. Это давно, когда мне десять лет было…

Она кивнула головой.

И я начал:

Жил-был папа,
Очень добрый,
Только поздно приходил
И носил домой работу.
Этим маму он сердил.
Думал я:
Принес машину,
А он работу притащил.
Положил ее на полку,
А работу не раскрыл.
Каждый день
Приходит папа
Только ночевать домой.
От такой большой работы
Папа наш бывает злой.
Иногда бывает так:
Папа наш
Берет работу
И над ней всю ночь сидит.
Утром папа
Чай глотает
И на службу с ней бежит.

Правда, смешно и глупо? — спросил я ее. И сам засмеялся.

Но что это? Я посмотрел на ее лицо — она плакала.

— Не сердись, — сказала она сквозь слезы. — У меня папу убили… Там, под Выборгом…

Это был день окончания войны с Финляндией. Это был чудесный мартовский день, принесший людям радость. Играла музыка. По Красной площади ходили толпы людей. Люди веселились в домах — мы слышали сквозь окна их смех, и песни, и шумные голоса.

Но сейчас я понял, что не видел всех окон. Я не видел Наташиного окна. Не видел и других — таких же. А они были.

Выборг! Я не представлял себе этого города. Я никогда не был в нем. Я слышал слово «Выборг» по радио, читал его в «Пионерской правде» и еще раньше знал это слово от отца.

— Вон Выборг, — говорил он, когда мы купались в Финском заливе под Сестрорецком.

Мы провели там с отцом неделю в тридцать шестом. Выло тепло, и вокруг шумели сосны, и песок под ногами был усыпан шишками и иголками. Иногда иголки вонзались в голые ноги, но я бежал к воде, и отец кричал мне:

— Смелей! Смелей!

Он хотел научить меня плавать.

Выборг был где-то рядом.

И вот теперь я опять услышал — Выборг. Там убили ее отца. Убили. Я старался представить себе это и не мог. Сосны, шишки, иголки, камни, море, и вдруг — убили…

Наверно, его сейчас там хоронят. Хоронят, как героя, с военным оркестром и салютом. А Наташа — его дочь. Дочь настоящего героя!

Боре Скворцову — хорошо! Его отец тоже герой, он вернется с медалью «За отвагу». И полковнику из третьего подъезда хорошо!

А что я! И сам ничто, и отец у меня самый обыкновенный служащий. Занимается какими-то там мотопомпами. И еще обезвоживанием торфа. И нарядами на спецодежду…

Правда, мой отец летом был на сборах комсостава. Мы с матерью ездили к нему по выходным в лагерь, в Покровское-Стрешнево, и я очень гордился, что отец в форме, что в петлицах у него шпалы, как у настоящего военного…

Ночью, во сне, я взял ее за руку. Я никогда еще не держал так долго ее руку — маленькую, теплую, с длинными пальцами. Когда мы здоровались и прощались, это были секунды. А сейчас — не отпустил. Нагнулся, кажется неловко, и поцеловал ее в лоб.

«А еще?» — попросила она.

И я снова поцеловал ее.

«А еще! А еще!»

Мне хотелось, чтоб было так.

Она плакала, а может быть, смеялась и повторяла:

«Так нечестно! Нечестно! Я же первая тебя спросила!»

Теперь она меня целовала в губы.

«А еще! А еще!» — просил я.

Вдруг я почувствовал, что она действительно плачет.

«Не надо, Наташ! Не надо!»

Но она плакала и бормотала:

«Нечестно! Нечестно! А я и не знала, что так кончаются войны…»

ГОД 1941-й

Воскресенье — выходной день. И вообще хороший день. Мы уезжали в пионерский лагерь. Уезжали весьма кстати. В Москве уже было жарко и душно, да и школьный год давно закончился. Я изнывал от безделья.

Мы уезжали в восемь утра с Белорусского вокзала. Уезжали без оркестров и прочих почестей, с которыми отбывали обычно пионеры. У нас не было даже особого поезда, а так просто — два вагона в составе Москва — Смоленск. Матери, отцы, бабушки и дедушки провожали нас, стоя на платформе, словно мы были рядовыми отъезжающими.

Да и лагерь наш не походил на обычный пионерский лагерь. Как сказала моя мать, это был лагерь какого-то санаторного типа для таких тощих и бледных существ, как я.

Прежде я никогда не бывал в пионерских лагерях. Маленьким отправлялся с детским садом на дачу, но этого я почти не помню. А потом, когда учился в первом классе, родители снимали дачу в Ильинке, кажется, а потом… Потом мы ездили по разным деревням — снимали комнаты. Месяц со мной проводила мать, второй — отец. Или наоборот. Таким же «диким способом» были мы два года назад в Крыму, в Судаке. Всюду я находил ребят, с которыми можно было дружить, ходить по лесам и играть. И все же я всегда завидовал тем, которые вставали по горну, и купаться бежали по горну, и выступали в какие-то интересные военные походы, и плясали по вечерам возле яркого пионерского костра. Мысль о моей нынешней поездке в лагерь принадлежала, как это ни странно, именно матери, которая окончательно потеряла надежду добиться соответствия между моим ростом и весом.

— Там все-таки санаторное питание и режим особый. Ведь это не просто лагерь, — говорила она отцу, не то оправдываясь, не то убеждая в чем-то себя.

Я и в самом деле был очень похож на ощипанного цыпленка. Правда, меня это вовсе не угнетало, а когда я попал в вагон, заселенный такими же цыплятами, то и вовсе воспрянул духом. Подумаешь! Есть еще длиннее и тощее меня.

Все было отлично: и то, что я впервые уезжаю один в лагерь, и то, что уезжаю далеко, куда-то под Смоленск, на неизвестную реку Вопь, и то, что пробуду там все лето, а значит, не поеду с матерью в какую-нибудь деревню, где она опять будет пичкать меня с утра до вечера парным молоком и следить за каждым моим шагом.

Я даже Наташе рассказал про реку Вопь. И про красоту тех мест, куда я еду на лето, хотя сам я не видал этой красоты. Но там красиво — в этом я был уверен.

— Там у нас какие-то родственники, — уверял я Наташу.

Не мог же я ей сообщить, что еду в пионерский лагерь! Ей, которая бросила школу и пошла работать, как взрослая!

Плохо только, что поезд так долго не трогается, и я уже устал от расставания с родителями и от маминых советов, которые я слышу, по крайней мере, пятидесятый раз:

— Зубы не забудь чистить!

— Не забуду.

— Смотри голову от солнца прикрывай!

— Ладно.

— Немецкий повторяй, слышишь! Когда вернешься, Эмилия Генриховна проверит. Учти! Она сама мне сказала…

— Хорошо.

— По вечерам свитер надевай!

— Знаю.

— Как приедете, сразу напиши!

— Напишу…

Мне было стыдно. Я не любил маменькиных сынков и сам, кажется, никогда им не был. А вот оказывается, и я такой же, по крайней мере в глазах ребят, слушающих мои разговоры с матерью. Или это оттого, что я впервые уезжаю один?

И вообще я терпеть не мог вокзалов с их непонятной сутолокой и нервозностью. Почему бы не уезжать людям спокойно, без провожающих: пришел на вокзал, сел в поезд, занял место и поехал? Почему бы и не приезжать так же спокойно? Ведь все равно все, кто уезжает, возвращаются. И те, кто возвращается, все равно приезжают домой.

А тут шум, гам, беготня, суета у окон вагонов, цветы, наставления, слезы, улыбки. Чего только нет! А к чему?

Назад Дальше