Троян: Да нет. Ничего особенного нет, темного такого. А если и есть, так и причины более или менее известны. (Улыбается.) Надо немножко ножиком… ланцетом. Потом перевязочку — и все.
Крейцер (смеется): Это хорошо. А разве раньше нельзя было… ланцетиком?
Троян (улыбается): Видите ли, всякая причина… она должна, так сказать, назреть…
Крейцер: Это не революционная теория.
Троян: Нет, почему, революционная. Накопление изменений, количество и качество и так далее… Диалектика.
Крейцер: А я вот не могу ждать. Всегда это хочется раньше ампутацию проделать… И, сколько я знаю, помогает…
Троян: Возможно. Это уже дело практики. Вы, так сказать, опытный хирург, а я только философ, да и то беспартийный. Практика, она немножко дальше видит в отдельных случаях.
Дмитриевский: Я, пожалуй, согласен с Николаем Павловичем. Необходимо ланцетиком действовать. И сегодня же произвести повальный обыск.
Крейцер: Повальный обыск? Что вы!
Дмитриевский: Да, повальный, в спальнях у коммунаров. Я уверен, что найдете много интересного. Вы посудите: каждый день кражи. Разве это завод?
Захаров: Вы считаете возможным оскорбить двести коммунаров. Из-за чего?
Крейцер: А вот мы спросим Николая Павловича. Вы тоже имели в виду повальный обыск, когда говорили о ланцете?
Троян: Повальный обыск это не ланцетом, а столовым ножом и притом по здоровому месту.
Дмитриевский: Вы меня чрезвычайно поражаете, Николай Павлович, чрезвычайно поражаете. Я не могу допустить, чтобы вы не понимали, что кражи у нас — бытовое явление. Все случаи известны. Крадут все. Несколько дней назад украли флакон дорого масла прямо из станкового шкафчика у Забегая. Наконец, сегодня у Белоконя украли часы прямо из кармана, как в трамвае. Надо все же решить, будем мы бороться с воровством или примиримся с тем, что наш завод строится на воровской рабочей силе…
Крейцер: Эх, зачем вы так: «На воровской рабочей силе»? Значит, вы очень далеки от коммунаров, какие же они воры?
Дмитриевский: Я привожу факты, а вы хотите их не видеть. Рекомендуете мне стать ближе к коммунарам. Если это поможет искоренению воровства, дело, конечно, хорошее. Но ведь согласитесь, это не моя задача, я не воспитатель, а главный инженер завода, а не воспитатель.
Крейцер: Хорошо. Допустим, крадут. Произведем повальный обыск, все сделаем. Давайте все-таки о другом. Пятидесяти машинок нет? С выключателем засыпались, вывозит Одарюк, автомат прикончили, да и, кроме того, много разных анекдотов: штативы, пружины, бокелит и прочее. Вы это как будто смазываете, Георгий Васильевич.
Вошел Блюм.
Дмитриевский: Новое производство без таких случаев не может быть. Везде так бывает.
Крейцер: Как это везде бывает? У моего соседа горб, почему у меня должен быть горб?
Дмитриевский: У одного горб, у другого нога короче.
Крейцер: С какой стати! А у меня вот все правильно, и у Трояна, и у Захарова, и у вас. Зачем так много калек? Ничего подобного. Правда же, Соломон Маркович?
Блюм: Я не слышал вашего разговора. Но я понимаю, что Георгию Васильевичу нужны калеки. Я как заведующий снабжением могу достать, но я думаю, что у нас и так довольно. Вот вам Григорьев. Это же калека…
Крейцер: У него нога короче?
Блюм: Если бы нога… У него и совесть короткая и голова тоже недомерок. А скоро ему коммунары печенки поотбивают — к вашему сведению…
Дмитриевский: При вашем участии, вероятно.
Блюм: Я, что вы думаете? Я его два раза тоже ударю. И буду очень рад. Вы его лучше уберите, а то его побьют, и будет скандал. Это же не человек, а наследие прошлого.
Троян: Думаю, что при известном напряжении можно найти много людей, так сказать, с правильными ногами.
Крейцер: И без горба?
Троян: Да… горб тоже… не обязателен.
Блюм: А как же с Григорьевым? Я уже не могу на него смотреть. Разве можно в серьезном производстве иметь такой агрегат? Какой это эпохи, скажите мне, пожалуйста?
Дмитриевский: С каких пор вы стали интересоваться эпохами? Вы сами — какой эпохи?
Блюм: Ну, скажем, и я тоже — эпохи… эпохи Александра второго, это тоже неплохо… так у меня уже все части новые, только сердце у меня старое, так теперь же сердце уже не имеет значения…
Собченко (входит): Товарищи, прошу в столовую… Чай и все такое.
Крейцер: Санчо, отчего у нас в коммуне так много воров развелось?
Собченко: А сколько у нас воров?
Крейцер: Говорят, много.
Собченко: Если и есть у нас вор, то, может быть, один, ну, пускай — два. А больше нет. Скоро он все равно засыпется. Скоро ему совет командиров (показывает, как откручивают голову)… и кончено. Пойдем чай пить.
Крейцер: Что это такое? (Повторяет жест.)
Собченко: Это?.. Ну, так… поговорить по-товарищески.
Крейцер (направляясь к выходу, обнимает Собченко за плечи): Ох, знаю, как вы нежно умеете разговаривать…
Захаров: Что же, товарищи, приглашают, пожалуйста.
Блюм: Они-таки умеют разговаривать…
Все вышли.
Вошла Ночевная и устало опустилась на диван. Входит Григорьев, закуривает.
Молчание.
Григорьев: Ваша фамилия — Ночевная?
Ночевная: Да.
Григорьев: Настя?
Ночевная: Настя. Почему вы знаете мое имя?
Григорьев: Я давно обратил на вас внимание, Настя.
Ночевная: Для чего это?
Григорьев: Не для чего, а почему?
Ночевная: Ну хорошо, почему?
Григорьев: У вас очень интересное лицо, вы красивая девушка, Настя.
Ночевная: Ох ты, лышенько!..
Григорьев: И я очень удивляюсь, товарищ Ночевная. Вам уже, наверное, семнадцать лет, у вас есть потребность и запросы, правда же? Будем говорить прямо: вас уже занимают вопросы любви?
Ночевная: Вопросы?
Григорьев: Подумайте: самая лучшая пора жизни. Неужели вам никто не нравится? Вы вот так и живете в этой коммуне? Вам не скучно?
Ночевная: Нам некогда, а вас разве занимают эти вопросы?
Григорьев: Ну, как вам сказать… все люди… Нет, в самом деле: вы убиваете лучшие годы…
Ночевная: Убиваю? Ну что ты скажешь!..
Григорьев: Убиваете. Надо оживлять свою жизнь. Надо искать людей, интересных людей. Почему вы никогда не зайдете ко мне?
Ночевная: К вам? Интересно. Дальше что?
Григорьев: Заходите вот вечером — сегодня-завтра. Я получил хорошую комнату в инженерном доме, знаете?
Ночевная: Так… дальше…
Григорьев: Попьем чайку, поговорим, у меня есть хорошие московские конфеты, журналы…
Ночевная: Вечерком?
Григорьев: Вот именно… Когда дела у вас кончены, коммунары отдыхают, заходите…
Ночевная: А дальше что?
Григорьев: Спасите мою душу, дальше там уже будет видно, познакомимся.
Входит Клюкин.
Клюкин: Где Жучок? Комсомольское кончилось.
Ночевная: Вася, ты знаешь, что предлагает товарищ Григорьев?
Клюкин: А что?
Григорьев: Товарищ Ночевная…
Ночевная: Ах, нельзя говорить? Нельзя говорить, Вася, секрет.
Клюкин: Интересно. (Вышел.)
Григорьев: Вы меня испугали, Настя.
Ночевная: Вы еще не так испугаетесь… Вот сегодня на совете командиров…
Григорьев: Спасите мою душу, товарищ Ночевная! Что же я такого сделал, пригласил… Чай…
Ночевная: Скажу все равно…
Григорьев: Товарищ…
Ночевная (в дверях): Вот и хорошо. Ничего плохого? Чего же вы испугались? Совет командиров разрешит мне пить у вас чай… с московскими конфетами… (Выбежала.)
Григорьев: Товарищ Ночевная… (спешит за ней, но наталкивается на Белоконя.) Черт… Ну, чего нужно… Чего лезешь?
Белоконь: Игорь Александрович…
Григорьев: Ну, что такое?
Белоконь: Вы говорили Георгию Александровичу… насчет этого… вот, что гвоздей накидали…
Григорьев: А пошел ты к черту, какое мое дело! Набросал, набросал…
Белоконь: Извините, Игорь Александрович, а только нехорошо это с вашей стороны… вызвали вы меня.
Григорьев: Тебе уезжать отсюда надо.
Белоконь: Это вы истинную правду сказали, что уезжать, потому я совсем не механик, одни неприятности. А только куда я поеду?
Григорьев: Куда хочешь.
Белоконь: Так не годится, Игорь Александрович. Как ваш папаша, так и вы сами много от меня имели помощи в делах ваших, а теперь на произвол течения жизни… так не годится…
Григорьев: Об этом приходи вечером поговорить.
Белоконь: Да вас вечером дома даже никогда и не пахнет.
Григорьев: Как у тебя часы пропали?
Белоконь: Да как пропали? Вытащили… Гедзь, наверное, вытащил.
Григорьев: Почему Гедзь?
Белоконь: Да он возле меня вертелся все время. Он и вытащил…
Григорьев: Когда?
Белоконь: Да утречком, наверное.
Григорьев: Ну, иди…
Белоконь: В совет меня ихний вызывали… с автоматом этим…
Григорьев: А ты не ходи…
Белоконь: Да от них не скроешься, следят проклятые!
Григорьев: Впрочем, все равно…
Белоконь: А как мне за часы, стоимость, значит. Триста рублей…
Григорьев: Заявление подал?
Белоконь: А как же, самому главному инженеру. Он сказал, что полагается будто.
Григорьев: Ну, убирайся.
Дмитриевский (входит): Ты чего здесь?
Белоконь: Вызывали.
Григорьев: Интересно, Георгий Александрович, как в таких случаях полагается платить: вот часы пропали у Белоконя.
Дмитриевский: Я думаю… ведь мы все под угрозой.
Белоконь выходит.
Дмитриевский: Игорь Александрович, у вас все случаи воровства собраны?
Григорьев: Все до единого.
Дмитриевский: Я требую обыска, не соглашаются.
Григорьев: Они никогда не согласятся. Как же, оскорбление коммунаров!
Входят Воргунов и Шведов.
Воргунов: А я не вижу никакого смысла. Простое варварство, и при этом мелкое, провинциальное.
Шведов: Как это — мелкое? И смысл — ого! Вот увидите, какой будет смысл.
Воргунов: А я требую, чтобы немедленно сняли. И наказать того, кто это сделал.
Шведов: Наказать может только совет командиров…
Блюм вошел, слушает.
Воргунов: Ну, что же, доберусь и до совета командиров.
Входят Крейцер, Собченко, Забегай.
Блюм: Но это же шутка, что ж тут такого, на меня еще не такое вешали…
Воргунов: К черту! Или производство, или балаган!
Шведов: Это социалистический метод.
Воргунов: Глупости. Варварство! Здесь и не пахнет социализмом.
Крейцер: На кого это гром и молния, Петр Петрович?
Шведов: Да, мы снимем…
Воргунов: На станках рогожные флажки. Заграничные драгоценные станки и… рогожки. Отвратительно.
Собченко: А если норма не выполнена?
Воргунов: Кто не выполнил? Станок не выполнил? Вы не выполнили! Ну и надевайте на себя что хотите, а станков не трогайте! Это же некультурно.
Блюм: Ай, нехорошо, товарищи коммунары. Разве так годится делать: ваш завод такой хороший, а вы на него всякую гадость нацепили…
Крейцер: А мне это нравится, Петр Петрович. Смотрите, как все заволновались.
Воргунов: Девка, которой ворота дегтем вымазали, тоже волновалась, иные даже вешались. Может быть, и в моей квартире двери дегтем вымажете? Старый мерзостный быт. Благодарю вас. Решительно протестую.
Крейцер: Н-нет…
Забегай: И я протестую.
Воргунов (удивленно): А вы чего?
Забегай: На моем «самсон-верке» тоже рогожный флаг.
Воргунов: Ну, значит, вы виноваты.
Забегай: Честное слово, не виноват. Виноват Вальченко, не подает приспособлений. А я все-таки протестую. И знаете что? Вот садитесь. Мы, старые партизаны…
Воргунов: Ну что? (Сел.)
Крейцер: Интересная парочка.
Блюм: Они же друзья!
Дмитриевский: Легкомыслие какое-то…
Вышел, за ним — Григорьев.
Забегай: Знаете что? Давайте устроим демонстрацию.
Воргунов: Как же это? Дурака валяете…
Забегай: Нет, серьезно. Попросим Жучка. Он командир оркестра и все может. Возьмем флаги и… демонстрацию. «Марш милитер» и лозунг «Руки прочь от трудящихся старых партизан». Насчет наших огнетушительных заслуг тоже можно выставить. Разобьем два-три окна в комнате совета командиров, но, конечно, за наш счет. Красиво.
Шведов: Вы ему верьте, Петр Петрович. Он и сам флажки навешивал.
Воргунов: Как же вы?
Забегай: Среда заела, Петр Петрович.
Воргунов: Все равно, я вешаться не буду, ничего не добьетесь. А в цех не пойду.
Блюм: Товарищи коммунары, вы как хотите, а я пойду поснимаю флажки. Мне жалко смотреть на товарища Воргунова. Такой человек, а вы с ним поступаете, как будто он кого-нибудь зарезал.
Воргунов: И формально неправильно: кто постановил, кто выбирал станки? Сам Забегай на своем станке навесил?
Шведов: Правильно. Снять…
Забегай: Смыть пятно позора с механического цеха.
Блюм: Идем.
Крейцер: Ну, ладно — идите.
Забегай: А старые партизаны идут чай пить. После победоносной демонстрации.
Воргунов: Вот это другое дело. Чай люблю.
Все вышли, кроме Собченко.
Торская (заглядывает): Санчо, скоро совет?
Собченко: Вот пойду посмотрю, как ужин, — да и на совет. (Вышел.)
Торская берет одну из книг на столе Захарова и усаживается за этим столом.
Вальченко (входит): Редкая удача: вы одни.
Торская: Дорогой Иван Семенович, я вас целый день не видела.
Вальченко: У вас в слове «дорогой» нет никакого выражения.
Торская: Это я нарочно так делаю.
Вальченко: Экзамен продолжается, значит.
Торская: Продолжается. Не можете ли вы сказать, Иван Семенович, что такое любовь?
Вальченко: Это я прекрасно знаю.
Торская: Скажите.
Вальченко: Любовь — это самое основательное предпочтение Надежды Николаевны всякому другому имени.
Торская: В вашей формуле любви Надежда Николаевна обязательно присутствует?
Вальченко: Непременно.
Торская: Садитесь.
Вальченко: Куда?
Торская: Садитесь. Единица.
Вальченко: Почему?
Торская: Несовременно. Устаревшая формула, примитив. Это годится для феодального периода.
Вальченко: В таком случае я могу привести другое определение любви, которое более современно и даже злободневно.