Мажор - БраМиН ШаМаШ 9 стр.


Троян: Да нет. Ничего особенного нет, темного такого. А если и есть, так и причины более или менее известны. (Улыбается.) Надо немножко ножиком… ланцетом. Потом перевязочку — и все.

Крейцер (смеется): Это хорошо. А разве раньше нельзя было… ланцетиком?

Троян (улыбается): Видите ли, всякая причина… она должна, так сказать, назреть…

Крейцер: Это не революционная теория.

Троян: Нет, почему, революционная. Накопление изменений, количество и качество и так далее… Диалектика.

Крейцер: А я вот не могу ждать. Всегда это хочется раньше ампутацию проделать… И, сколько я знаю, помогает…

Троян: Возможно. Это уже дело практики. Вы, так сказать, опытный хирург, а я только философ, да и то беспартийный. Практика, она немножко дальше видит в отдельных случаях.

Дмитриевский: Я, пожалуй, согласен с Николаем Павловичем. Необходимо ланцетиком действовать. И сегодня же произвести повальный обыск.

Крейцер: Повальный обыск? Что вы!

Дмитриевский: Да, повальный, в спальнях у коммунаров. Я уверен, что найдете много интересного. Вы посудите: каждый день кражи. Разве это завод?

Захаров: Вы считаете возможным оскорбить двести коммунаров. Из-за чего?

Крейцер: А вот мы спросим Николая Павловича. Вы тоже имели в виду повальный обыск, когда говорили о ланцете?

Троян: Повальный обыск это не ланцетом, а столовым ножом и притом по здоровому месту.

Дмитриевский: Вы меня чрезвычайно поражаете, Николай Павлович, чрезвычайно поражаете. Я не могу допустить, чтобы вы не понимали, что кражи у нас — бытовое явление. Все случаи известны. Крадут все. Несколько дней назад украли флакон дорого масла прямо из станкового шкафчика у Забегая. Наконец, сегодня у Белоконя украли часы прямо из кармана, как в трамвае. Надо все же решить, будем мы бороться с воровством или примиримся с тем, что наш завод строится на воровской рабочей силе…

Крейцер: Эх, зачем вы так: «На воровской рабочей силе»? Значит, вы очень далеки от коммунаров, какие же они воры?

Дмитриевский: Я привожу факты, а вы хотите их не видеть. Рекомендуете мне стать ближе к коммунарам. Если это поможет искоренению воровства, дело, конечно, хорошее. Но ведь согласитесь, это не моя задача, я не воспитатель, а главный инженер завода, а не воспитатель.

Крейцер: Хорошо. Допустим, крадут. Произведем повальный обыск, все сделаем. Давайте все-таки о другом. Пятидесяти машинок нет? С выключателем засыпались, вывозит Одарюк, автомат прикончили, да и, кроме того, много разных анекдотов: штативы, пружины, бокелит и прочее. Вы это как будто смазываете, Георгий Васильевич.

Вошел Блюм.

Дмитриевский: Новое производство без таких случаев не может быть. Везде так бывает.

Крейцер: Как это везде бывает? У моего соседа горб, почему у меня должен быть горб?

Дмитриевский: У одного горб, у другого нога короче.

Крейцер: С какой стати! А у меня вот все правильно, и у Трояна, и у Захарова, и у вас. Зачем так много калек? Ничего подобного. Правда же, Соломон Маркович?

Блюм: Я не слышал вашего разговора. Но я понимаю, что Георгию Васильевичу нужны калеки. Я как заведующий снабжением могу достать, но я думаю, что у нас и так довольно. Вот вам Григорьев. Это же калека…

Крейцер: У него нога короче?

Блюм: Если бы нога… У него и совесть короткая и голова тоже недомерок. А скоро ему коммунары печенки поотбивают — к вашему сведению…

Дмитриевский: При вашем участии, вероятно.

Блюм: Я, что вы думаете? Я его два раза тоже ударю. И буду очень рад. Вы его лучше уберите, а то его побьют, и будет скандал. Это же не человек, а наследие прошлого.

Троян: Думаю, что при известном напряжении можно найти много людей, так сказать, с правильными ногами.

Крейцер: И без горба?

Троян: Да… горб тоже… не обязателен.

Блюм: А как же с Григорьевым? Я уже не могу на него смотреть. Разве можно в серьезном производстве иметь такой агрегат? Какой это эпохи, скажите мне, пожалуйста?

Дмитриевский: С каких пор вы стали интересоваться эпохами? Вы сами — какой эпохи?

Блюм: Ну, скажем, и я тоже — эпохи… эпохи Александра второго, это тоже неплохо… так у меня уже все части новые, только сердце у меня старое, так теперь же сердце уже не имеет значения…

Собченко (входит): Товарищи, прошу в столовую… Чай и все такое.

Крейцер: Санчо, отчего у нас в коммуне так много воров развелось?

Собченко: А сколько у нас воров?

Крейцер: Говорят, много.

Собченко: Если и есть у нас вор, то, может быть, один, ну, пускай — два. А больше нет. Скоро он все равно засыпется. Скоро ему совет командиров (показывает, как откручивают голову)… и кончено. Пойдем чай пить.

Крейцер: Что это такое? (Повторяет жест.)

Собченко: Это?.. Ну, так… поговорить по-товарищески.

Крейцер (направляясь к выходу, обнимает Собченко за плечи): Ох, знаю, как вы нежно умеете разговаривать…

Захаров: Что же, товарищи, приглашают, пожалуйста.

Блюм: Они-таки умеют разговаривать…

Все вышли.

Вошла Ночевная и устало опустилась на диван. Входит Григорьев, закуривает.

Молчание.

Григорьев: Ваша фамилия — Ночевная?

Ночевная: Да.

Григорьев: Настя?

Ночевная: Настя. Почему вы знаете мое имя?

Григорьев: Я давно обратил на вас внимание, Настя.

Ночевная: Для чего это?

Григорьев: Не для чего, а почему?

Ночевная: Ну хорошо, почему?

Григорьев: У вас очень интересное лицо, вы красивая девушка, Настя.

Ночевная: Ох ты, лышенько!..

Григорьев: И я очень удивляюсь, товарищ Ночевная. Вам уже, наверное, семнадцать лет, у вас есть потребность и запросы, правда же? Будем говорить прямо: вас уже занимают вопросы любви?

Ночевная: Вопросы?

Григорьев: Подумайте: самая лучшая пора жизни. Неужели вам никто не нравится? Вы вот так и живете в этой коммуне? Вам не скучно?

Ночевная: Нам некогда, а вас разве занимают эти вопросы?

Григорьев: Ну, как вам сказать… все люди… Нет, в самом деле: вы убиваете лучшие годы…

Ночевная: Убиваю? Ну что ты скажешь!..

Григорьев: Убиваете. Надо оживлять свою жизнь. Надо искать людей, интересных людей. Почему вы никогда не зайдете ко мне?

Ночевная: К вам? Интересно. Дальше что?

Григорьев: Заходите вот вечером — сегодня-завтра. Я получил хорошую комнату в инженерном доме, знаете?

Ночевная: Так… дальше…

Григорьев: Попьем чайку, поговорим, у меня есть хорошие московские конфеты, журналы…

Ночевная: Вечерком?

Григорьев: Вот именно… Когда дела у вас кончены, коммунары отдыхают, заходите…

Ночевная: А дальше что?

Григорьев: Спасите мою душу, дальше там уже будет видно, познакомимся.

Входит Клюкин.

Клюкин: Где Жучок? Комсомольское кончилось.

Ночевная: Вася, ты знаешь, что предлагает товарищ Григорьев?

Клюкин: А что?

Григорьев: Товарищ Ночевная…

Ночевная: Ах, нельзя говорить? Нельзя говорить, Вася, секрет.

Клюкин: Интересно. (Вышел.)

Григорьев: Вы меня испугали, Настя.

Ночевная: Вы еще не так испугаетесь… Вот сегодня на совете командиров…

Григорьев: Спасите мою душу, товарищ Ночевная! Что же я такого сделал, пригласил… Чай…

Ночевная: Скажу все равно…

Григорьев: Товарищ…

Ночевная (в дверях): Вот и хорошо. Ничего плохого? Чего же вы испугались? Совет командиров разрешит мне пить у вас чай… с московскими конфетами… (Выбежала.)

Григорьев: Товарищ Ночевная… (спешит за ней, но наталкивается на Белоконя.) Черт… Ну, чего нужно… Чего лезешь?

Белоконь: Игорь Александрович…

Григорьев: Ну, что такое?

Белоконь: Вы говорили Георгию Александровичу… насчет этого… вот, что гвоздей накидали…

Григорьев: А пошел ты к черту, какое мое дело! Набросал, набросал…

Белоконь: Извините, Игорь Александрович, а только нехорошо это с вашей стороны… вызвали вы меня.

Григорьев: Тебе уезжать отсюда надо.

Белоконь: Это вы истинную правду сказали, что уезжать, потому я совсем не механик, одни неприятности. А только куда я поеду?

Григорьев: Куда хочешь.

Белоконь: Так не годится, Игорь Александрович. Как ваш папаша, так и вы сами много от меня имели помощи в делах ваших, а теперь на произвол течения жизни… так не годится…

Григорьев: Об этом приходи вечером поговорить.

Белоконь: Да вас вечером дома даже никогда и не пахнет.

Григорьев: Как у тебя часы пропали?

Белоконь: Да как пропали? Вытащили… Гедзь, наверное, вытащил.

Григорьев: Почему Гедзь?

Белоконь: Да он возле меня вертелся все время. Он и вытащил…

Григорьев: Когда?

Белоконь: Да утречком, наверное.

Григорьев: Ну, иди…

Белоконь: В совет меня ихний вызывали… с автоматом этим…

Григорьев: А ты не ходи…

Белоконь: Да от них не скроешься, следят проклятые!

Григорьев: Впрочем, все равно…

Белоконь: А как мне за часы, стоимость, значит. Триста рублей…

Григорьев: Заявление подал?

Белоконь: А как же, самому главному инженеру. Он сказал, что полагается будто.

Григорьев: Ну, убирайся.

Дмитриевский (входит): Ты чего здесь?

Белоконь: Вызывали.

Григорьев: Интересно, Георгий Александрович, как в таких случаях полагается платить: вот часы пропали у Белоконя.

Дмитриевский: Я думаю… ведь мы все под угрозой.

Белоконь выходит.

Дмитриевский: Игорь Александрович, у вас все случаи воровства собраны?

Григорьев: Все до единого.

Дмитриевский: Я требую обыска, не соглашаются.

Григорьев: Они никогда не согласятся. Как же, оскорбление коммунаров!

Входят Воргунов и Шведов.

Воргунов: А я не вижу никакого смысла. Простое варварство, и при этом мелкое, провинциальное.

Шведов: Как это — мелкое? И смысл — ого! Вот увидите, какой будет смысл.

Воргунов: А я требую, чтобы немедленно сняли. И наказать того, кто это сделал.

Шведов: Наказать может только совет командиров…

Блюм вошел, слушает.

Воргунов: Ну, что же, доберусь и до совета командиров.

Входят Крейцер, Собченко, Забегай.

Блюм: Но это же шутка, что ж тут такого, на меня еще не такое вешали…

Воргунов: К черту! Или производство, или балаган!

Шведов: Это социалистический метод.

Воргунов: Глупости. Варварство! Здесь и не пахнет социализмом.

Крейцер: На кого это гром и молния, Петр Петрович?

Шведов: Да, мы снимем…

Воргунов: На станках рогожные флажки. Заграничные драгоценные станки и… рогожки. Отвратительно.

Собченко: А если норма не выполнена?

Воргунов: Кто не выполнил? Станок не выполнил? Вы не выполнили! Ну и надевайте на себя что хотите, а станков не трогайте! Это же некультурно.

Блюм: Ай, нехорошо, товарищи коммунары. Разве так годится делать: ваш завод такой хороший, а вы на него всякую гадость нацепили…

Крейцер: А мне это нравится, Петр Петрович. Смотрите, как все заволновались.

Воргунов: Девка, которой ворота дегтем вымазали, тоже волновалась, иные даже вешались. Может быть, и в моей квартире двери дегтем вымажете? Старый мерзостный быт. Благодарю вас. Решительно протестую.

Крейцер: Н-нет…

Забегай: И я протестую.

Воргунов (удивленно): А вы чего?

Забегай: На моем «самсон-верке» тоже рогожный флаг.

Воргунов: Ну, значит, вы виноваты.

Забегай: Честное слово, не виноват. Виноват Вальченко, не подает приспособлений. А я все-таки протестую. И знаете что? Вот садитесь. Мы, старые партизаны…

Воргунов: Ну что? (Сел.)

Крейцер: Интересная парочка.

Блюм: Они же друзья!

Дмитриевский: Легкомыслие какое-то…

Вышел, за ним — Григорьев.

Забегай: Знаете что? Давайте устроим демонстрацию.

Воргунов: Как же это? Дурака валяете…

Забегай: Нет, серьезно. Попросим Жучка. Он командир оркестра и все может. Возьмем флаги и… демонстрацию. «Марш милитер» и лозунг «Руки прочь от трудящихся старых партизан». Насчет наших огнетушительных заслуг тоже можно выставить. Разобьем два-три окна в комнате совета командиров, но, конечно, за наш счет. Красиво.

Шведов: Вы ему верьте, Петр Петрович. Он и сам флажки навешивал.

Воргунов: Как же вы?

Забегай: Среда заела, Петр Петрович.

Воргунов: Все равно, я вешаться не буду, ничего не добьетесь. А в цех не пойду.

Блюм: Товарищи коммунары, вы как хотите, а я пойду поснимаю флажки. Мне жалко смотреть на товарища Воргунова. Такой человек, а вы с ним поступаете, как будто он кого-нибудь зарезал.

Воргунов: И формально неправильно: кто постановил, кто выбирал станки? Сам Забегай на своем станке навесил?

Шведов: Правильно. Снять…

Забегай: Смыть пятно позора с механического цеха.

Блюм: Идем.

Крейцер: Ну, ладно — идите.

Забегай: А старые партизаны идут чай пить. После победоносной демонстрации.

Воргунов: Вот это другое дело. Чай люблю.

Все вышли, кроме Собченко.

Торская (заглядывает): Санчо, скоро совет?

Собченко: Вот пойду посмотрю, как ужин, — да и на совет. (Вышел.)

Торская берет одну из книг на столе Захарова и усаживается за этим столом.

Вальченко (входит): Редкая удача: вы одни.

Торская: Дорогой Иван Семенович, я вас целый день не видела.

Вальченко: У вас в слове «дорогой» нет никакого выражения.

Торская: Это я нарочно так делаю.

Вальченко: Экзамен продолжается, значит.

Торская: Продолжается. Не можете ли вы сказать, Иван Семенович, что такое любовь?

Вальченко: Это я прекрасно знаю.

Торская: Скажите.

Вальченко: Любовь — это самое основательное предпочтение Надежды Николаевны всякому другому имени.

Торская: В вашей формуле любви Надежда Николаевна обязательно присутствует?

Вальченко: Непременно.

Торская: Садитесь.

Вальченко: Куда?

Торская: Садитесь. Единица.

Вальченко: Почему?

Торская: Несовременно. Устаревшая формула, примитив. Это годится для феодального периода.

Вальченко: В таком случае я могу привести другое определение любви, которое более современно и даже злободневно.

Назад Дальше