Впоследствии отец мой помирился с генералом Завишей и отказался от получения присужденных с него тяжебных издержек, заплатив ростовщику из собственных денег взятую у него сумму.
Вот как жили и проматывали имение отцы наши! Теперь посмотрим, как отец мой воспитывал меня. Это также весьма оригинально.
Отец мой весьма часто отлучался из дома, любя присутствовать на всех сеймиках, на судах, участвовать в больших охотах – словом, бывать везде, где собиралось много помещиков. Он также навещал часто старого князя Радзивилла, который весьма любил его общество. Последняя моя болезнь от испуга возбудила в отце моем мысль закалить меня. Ни слезы матушки, ни советы докторов и друзей не могли смягчить его на этот счет: не постигаю, как я остался жив, после всех претерпенных мною испытаний! Например, он будил меня от сна или ружейными выстрелами над самою моею кроватью, или холодною водою, выливаемою на меня во сне. Сказав мне однажды, что только бабы и глупцы верят в чертей, колдунов, ведьм и бродящих мертвецов, он посылал меня одного в полночь, зимою и осенью, на гумно, приказывая принести пук колосьев или горсть зерна. Надобно знать, что за нашим гумном было сельское кладбище с ветхою униатскою деревянною церковью. Один взгляд отца заставлял меня безмолвно повиноваться. Слез он терпеть не мог и отговорок не слушал. С первого раза, когда меня облили в постеле холодною водою, я заболел лихорадкою и от первого ружейного выстрела над головою едва ли не лишился употребления языка, но в полгода привык ко всему и с радостию бегал в темную ночь на гумно, забавляясь страхом матушки и сестер. При этом отец приучал меня к самой грубой пище; брал с собою на охоту, на которой мы проводили иногда по нескольку дней в лесу, и, будучи только семи лет от роду, я галопировал за ним на маленькой лошаденке и даже стрелял из ружья, нарочно для меня сделанного. Сперва я был весьма слаб и изнежен, боялся всего, не мог вынести малейшей простуды, и даже кусок черного хлеба расстроивал мой желудок, а после нескольких месяцев спартанского воспитания я чрезвычайно укрепился; лакомился черным хлебом с луком или редькой, предпочитал капусту и кашу, изготовляемые для прислуги, всем сливочным кашкам и бульонам, которыми прежде кормили меня, и вместо кофе и чаю пил или стакан молока или ключевой холодной воды; бегал по лужам, а на охоте по болоту, не чувствуя никаких последствий от замочения ног. Отец мой торжествовал, а матушка каждый день боялась за жизнь мою и со слезами повиновалась ему. Он страстно любил матушку, но в воле своей был непреклонен. Хотя эта внезапная перемена в моем физическом воспитании не только не повредила мне, а, напротив, послужила в пользу, я, однако ж, сам не следовал этой системе, да и никому не советую следовать. Гораздо лучше закаливать детей постепенно и сообразно с их сложением. Мы живем не в Спарте, и в наше время голова важнее туловища!221
При мне был учитель, который обучал меня читать и писать по-польски, по-французски, по-немецки, по-латыни и первым четырем правилам арифметики. Младшая сестра моя, Антонина, обучала меня играть на фортепиане и на гитаре и петь. Наконец, в следующем году разразилась гроза над нашим семейством, и оно разбрелось – навсегда!..
IV
Внезапное и неожиданное бедствие. – Странное сватовство. – Взгляд на тогдашнюю природу и состояние тогдашней Литвы. – Освобождение. – Заезд, или Expulsia et violentia. – Изгнанники
Отец мой уехал в сентябре 1796 года в Вильну по своим делам, – кажется, для свидания с бывшим польским генералом Вендорфом, которому он продал часть имения своего Грицевич. Недели через две матушка получила известие, что отец мой взят под стражу.
Вот что рассказывала мне впоследствии матушка об этом событии. В Минске был адвокат Герсдорф, родом поляк, из старинных лифляндских выходцев. Он участвовал в народном восстании и после взятия в плен Костюшки ушел в Турцию, принял магометанскую веру и получил какое-то важное звание в турецкой артиллерии. Слыхал я, будто этот ренегат был впоследствии трехбунчужным пашою222 и что один из литовских уроженцев в русской службе, будучи послан парламентером в турецкую армию, в последнюю войну при императоре Александре I, явившись к паше, удивился, когда он, спросив его о прозвании, заговорил с ним по-польски, сказав, что знал его родных, и стал расспрашивать о старинных своих приятелях в Литве. Не знаю, правда ли это, но то верно, что Герсдорф принял магометанство и был в турецкой военной службе. Этот Герсдорф, человек необыкновенного ума, был, по словам знавших его, веселого нрава, приятного обхождения и потому был принимаем с удовольствием в лучших обществах. Он обучался вместе с отцом моим в новогрудских школах223, и они с детства подружились. Дружба эта продолжалась и в зрелых летах, и Герсдорф пред отъездом в армию к Костюшке занял несколько сот червонцев из монастырских сумм какого-то католического монастыря в Минске, под порукою отца моего. Почитая Герсдорфа погибшим, отец мой дал на себя заемное письмо монастырю и никогда не надеялся на возвращение этих денег, как вдруг в Вильне явился к нему грек, приехавший из Константинополя с товарами (турецким табаком, бакалиями224, чубуками и т. п.), стал расспрашивать всех об отце моем и, узнав, что он в Вильне, отдал письмо от Герсдорфа и должные деньги. Герсдорф в письме благодарил отца моего за поручительство, уверял в вечной дружбе, описывал свое положение самыми блистательными красками и просил усердно навестить его в Константинополе, в его гареме, говоря, что теперь в столице Турции много поляков, что важнейшие сановники Порты225 принимают их очень хорошо и что они живут весело и независимо. Вероятно, в письме Герсдорфа были рассуждения насчет тогдашнего политического состояния Европы, выходки против России и какие-нибудь намеки на положение Польши, потому что нельзя предполагать, чтоб такой отчаянный патриот, каким был Герсдорф, воздержался от толков о политике, которая в то время кружила всем голову. Отцу моему надлежало или сжечь письмо и тем прекратить все сношения с ренегатом, или отдать письмо начальству, объяснив дело. Но ум и благоразумие – не одно и то же. Отец мой стал показывать письмо всем приятелям, забавлялся насчет блаженства, которое, по словам Герсдорфа, нашел бы в Константинополе, говорил в шутку, что хочет навестить его в гареме, и т. п. Однажды отец мой хотел кому-то прочитать письмо и не нашел его. Перерыл все бумаги, искал в своих карманах и, не отыскав, подумал, что выронил где-нибудь нечаянно, и вовсе об этом не беспокоился.
Чрез несколько дней после этого, когда отец мой был где-то на вечере, камердинер его дал ему знать, что какой-то незнакомый господин ожидает его в квартире по весьма важному делу и просит повидаться с ним немедленно. Возвратясь в квартиру, отец мой вместо одного незнакомого нашел нескольких полицейских чиновников, занимающихся укладкою всех его бумаг и вещей, и офицера с командою. На дворе расставлены были часовые, и стояли две кибитки с почтовыми лошадьми. На вопрос отца моего, что это значит, ему отвечали, что они ничего не знают, но что получено приказание доставить его в Гродно, со всеми бумагами. В одну кибитку сел отец мой, с офицером и солдатом, а в другую – полицейский чиновник с двумя солдатами, и помчались во всю конскую прыть. По прибытии в Гродно отца моего поместили в католическом монастыре под стражу.
Мера эта извиняется тогдашними обстоятельствами. Все дела должно вести последовательно (il faut être conséquent). Взяв Польшу, надлежало водворить в ней порядок и спокойствие и, следовательно, должно было лишить беспокойных людей возможности к возмущению народа и быть строгим с теми, которые не хотели покориться добровольно. Одно проистекает из другого. В это время в Париже, Лондоне и в Константинополе было много польских эмигрантов значительных фамилий226, старавшихся возбудить правительства к войне противу России, и как Порта, несмотря на мирный трактат227, сохраняла вражду к России за понесенные потери в последнюю войну и, побуждаемая другими дворами, надеялась загладить победами свое уничижение, то польские эмигранты старались раздувать искры этой тайной злобы и обещали взволновать всю Польшу при первом вторжении турок в русские пределы. Русское правительство знало обо всех интригах в Константинополе и наблюдало в Польше большую осторожность, устраняя все сношения эмигрантов с жителями присоединенных областей. Но помещики присоединенного края тогда еще не знали подлинно ни законов русских, ни порядка русского, ни обязанности властей и подчиненных, а если и знали кое-что, то не торопились исполнять, привыкнув к прежнему своеволию. Отец мой, почитая это письмо ничтожным, полагал, что и все должны так думать, и был, как говорится, без вины виноват. Впрочем, и после даже его бы не задержали, если б он сам не навязал себе беды. При допросах он то шутил некстати, то горячился, и без всякой надобности входил в политические рассуждения. По речам сочли его опасным – и упрятали!.. Душевно сожалею о несчастии, постигнувшем моего родителя, и готов был бы собственною кровью искупить его страдания; но по справедливости и для примера другим не могу оправдывать его тогдашнего поведения. Надлежало поступать хладнокровно, объяснить дело, доказать свою неприкосновенность к заграничным интригам и не пренебрегать властью. Конечно, надобно принять в соображение тогдашние обстоятельства. С одной стороны, патриоты воспламеняли умы, а с другой – некоторые из поляков оскорбляли человеческое чувство неслыханною низостью!.. Трудно было сохранить хладнокровие честному и прямодушному человеку, одаренному пылким характером! Эти пылкие люди в каждом потрясении гибнут первые, гоняясь за правдой и честью, гибнут, как бабочки, приняв зажженную свечу за солнечный свет… Один возжигает пламя, а тысячи гибнут в нем. Поздно приходит разочарование и раскаяние! При этом позволяю себе сделать небольшое отступление.
Честный ремесленник в Англии, Самуил Бемфорд (Bamford), бывший одним из главных начальников революционных движений, обеспокоивавших Англию от 1816 до 1821 года, издал недавно описание важнейших своих приключений под названием «Записки радикала» (Mémoires d’un radical), разбор которых и извлечение из них я читал в «Revue Britannique», 1845 года228, и счел кстати, уже при печатании моих «Воспоминаний», привесть здесь правила Бемфорда, внушенные ему опытностию и благоразумием. Честолюбцы и эгоисты, употребляя Бемфорда как орудие для достижения своих личных выгод, до тех пор льстили ему и обнадеживали его помощью, представляя в будущем блистательную участь, пока он им был нужен, а потом бросили с презрением, как выжатый лимон. Это общая участь честных людей в революциях! Хорошо еще, что Бемфорд этим отделался. Французская революция резала все честное и благородное. Рассказав все низости начальников революционных партий, Бемфорд составил себе следующий политический катехизис, который бы надлежало учить наизусть юношеству, особенно в Западной Европе.
«Трудолюбивый и небогатый человек не может лучше служить отечеству, как исполняя обязанности к своему семейству, и он не в состоянии оказать более действительной пользы, как приготовляя для отечества достойных граждан. Участие каждого гражданина в правлении есть повиновение законам и управление, с любовью и добродушием, своим семейством, которое должно быть его царством. Лучшая и единственная реформа, которою он может заняться, это усовершенствования в своем домашнем быту. Самые полезные митинги (meetings), т. е. народные собрания, суть те, которые отбываются в семейном кругу, а лучшие речи (speech) те, которые клонятся к водворению спокойствия, мира, любви и снисхождения к человечеству. Лучшие прошения (petitions) суть те, которые возносятся с сокрушенным сердцем к Царю Небесному, не презирающему гласа смирения, и те, которые представляются сильным земли для исходатайствования у них миролюбивым путем улучшений для страждущих собратий. Кто хочет успеха, должен научиться страдать. Кто хочет быть героем, должен уметь управлять собою. Кто хочет управлять, пусть научится повиноваться»(12).
Сколько людей с умом, с дарованиями, с добрым сердцем, были бы спасены от гибели, если б эти правила укоренены были в них с юности!
Матушка, получив печальное известие, немедленно выехала в Минск со всем семейством и явилась к генералу Тутолмину просить совета и покровительства. Тутолмин жаловал моего отца, соболезновал о его участи, но советовал подождать, пока пройдет первый жар, обещая за него вступиться и даже писать в Петербург. Между тем пришло известие о смерти императрицы Екатерины II (скончавшейся 5 ноября 1796 года) и восшествии на престол императора Павла Петровича. Многие из значительнейших чиновников и генералов русских уехали в Петербург, и в том числе Тутолмин, и матушка решилась подождать его возвращения в Минске, где у нас был собственный дом, или, как тогда называли, юрисдикция, т. е. дом с местом, подчиненные не городской власти, а своей, шляхетской.
Не помню, накануне какого большого праздника матушка взяла меня в церковь, к вечерне. Народу была в церкви бездна, и в тесноте меня как-то оттерли от матушки и вытолкнули за двери. Я обрадовался, что выбрался из удушливой тесноты, в которой едва не задохнулся, и вознамерился возвратиться домой; но, не зная улиц, забрел в конец города, блуждал в темноте, не встречая ни одной души, и наконец, не зная что делать, принялся плакать. Фонарей тогда не было на улицах, как теперь, и я шел наобум, по пояс в снегу, содрогаясь от лая собак. Вдруг, при повороте, вижу вдали огонь. Я побежал туда из всех сил и попал на гауптвахту! Часовой вызвал унтер-офицера, который проводил меня в офицерскую комнату. Я рассказал офицеру мое приключение, назвал мою фамилию, но не умел наименовать улицы, на которой находился наш дом. Офицер советовал мне прилечь на скамье, обещая на другой день отыскать наш дом и отвесть меня к матери. Нечего было делать, я согласился. В это время вошел молодой человек в губернском мундире. «Я дежурный чиновник губернаторской канцелярии, – сказал он офицеру, – и пришел просить вас о смене часового у кассы, который заболел ужасным колотьем в боках, так что не может дышать». Пока офицер распоряжался, чтоб выслать людей за больным солдатом и очередного на смену, молодой чиновник спросил меня, кто я таков и что здесь делаю. Я рассказал ему мое приключение. Чиновник сказал офицеру, что знает наш дом, и взялся отвезть меня немедленно. Мы сели в сани, и чрез несколько минут я уже находился в объятиях матери, которая была в ужасном отчаянии, воображая, что меня украли жиды! Тогда еще верили в Литве, что жиды употребляют христианскую кровь для печения опресноков (т. е. мацы) в праздник Пасхи. Можно себе представить, как благодарна была матушка чиновнику и как его приняла. Было уже около одиннадцати часов ночи, и потому гостя не удерживали, но матушка запросила чиновника на другой день к обеду; он явился – и с этого дня стал безвыходным нашим гостем и другом семейства, а через четыре месяца женился на старшей сестре моей, Елисавете, которая прожила с ним счастливо лет тридцать(13). Зять мой впоследствии называл меня в шутку сватом.
Тутолмин не возвращался. Матушка, однако ж, не была в бездействии; она писала письма к братьям своим в Белоруссию, в Петербург к сыну и ко всем, кого только знала; писала и к графу Ферзену. В конце февраля матушка нарочно выехала в деревню, чтоб не быть на съезде дворянства, на контрактах. Подъезжаем к дому, и на крыльце встречает нас – отец мой! Он возвратился накануне; в четыре месяца он ужасно переменился: похудел, постарел десятью годами и поседел. Все мы расплакались! С этой поры отец не отпускал меня от себя ни на минуту. Он, как дядька, ходил за мною, играл со мною, и я даже спал в его комнате… Кажется, он предчувствовал нашу вечную разлуку и мое сиротство. С удивлением и горестью заметили все в доме, что отец мой переменился столько же в нравственном, сколько и в физическом отношении. Веселость его исчезла; он не шутил уже и не занимал своего семейства беседою, но был молчалив и мрачен, никуда не выезжал и никого не принимал, прячась от людей, и если не играл со мною, то ходил один, с ружьем, вокруг дома или по опушке леса. Матушка втайне плакала, видя такую печальную перемену в нраве отца моего, и опасалась, чтоб это не было предвестником тяжкой болезни. В нем, в самом деле, начала развиваться какая-то желчная болезнь, которая навела на него меланхолию и привила к душе мизантропию. Матушка сказывала мне, что заметила это по одной черте. Пришел к нам проситься в службу стрелец и привел с собою отличную охотничью собаку; отец мой отвечал: «Человека не надобно, а собаку куплю: собаки не изменяют и не торгуют своею породой!»
С 7 марта (в день Св. Иосифа229) начинались так называемые контракты в Минске. Самое название означает, что контракты есть время, назначенное для различных сделок. В это время покупали, продавали и брали в аренду имения, занимали и отдавали взаймы деньги, платили долги и проценты. Вместе с тем была тогда же и ярмарка, и время увеселений. Купцы приезжали с товарами из всех больших городов и из‐за границы. Каждый вечер бывали театральные представления, концерты, частные и публичные балы, а кроме того, богатые помещики давали обеды. Это было деловое и веселое время. И теперь существуют контракты, но это уже тень прежних; теперь уже знают в западных губерниях, что такое кредитные установления в России, банки и ломбард; но тогда все денежные обороты происходили в провинции: брали деньги у частных лиц и отдавали капиталы на проценты в частные же руки; следовательно, весьма немногие помещики не имели надобности быть на контрактах, тем более что тут заключались условия на поставку в Ригу хлеба, корабельного леса, пеньки, льна, семени льняного и т. п. Тогда Англия, Швеция, Голландия и даже Америка вывозили хлеб большею частию из России и Польши, и земледелие не было за границей в таком состоянии, как теперь. Что там произведено усилиями и наукою, то у нас рассыпала щедрою рукою природа. Все замечают, однако ж, что в течение полувека не только климат, но даже почва и наружный вид земли во многих странах весьма переменились, особенно в Восточной Европе, т. е. в Польше и России. Многие озера, речки и ручьи иссякли, большие судоходные реки мельчают, особенно при устьях. Почва истощилась, и леса или уже исчезли, или исчезают. Человек должен непременно всегда бороться с природою или содействовать ей, удерживать воду или спускать ее, углублять реки, разводить леса или очищать их, иссушать болота и удобрять землю, иначе природа в заселенных местах непременно истощится, а с нею обнищают и люди. Не знаю, как теперь, но я еще помню, когда Минская губерния была богата и плодородна. Пшеница росла в рост человека, рожь и яровые хлеба давали всегда обильную жатву. Реки и озера изобиловали рыбою; на берегах Березины и впадающих в нее речек водились бобры (которые теперь вовсе исчезли). Гастрономы, особенно католические монахи, лакомились бобровым хвостом, состоящим из одного нежного и хрупкого жира, но бобрового мяса не употребляли в пищу. Замечательно, что жирный бобровый хвост почитался постною пищею, как будто бобр рыба! На болотах водились так называемые земноводные черепахи, которых мясо сохраняло запах душистых трав, особенно майорана. Это также была лакомая пища. Дичи была бездна в обширных лесах. Кабанов ловили за один раз по нескольку десятков, западнями; лосей, оленей, диких коз везде было множество. Пчеловодство процветало, и Бобруйский уезд производил торговлю медом-липцем (белым) и воском. Дубы отправляли в Ригу, сосну – в Кременчуг. Плодовые деревья не требовали никакого хождения за ними и произращали превосходные плоды. В лесах и на межах росли дикие груши и яблоки, из которых делали превкусное питье. Сверх всего этого, щедрая природа без всякого возделывания производила манну на болотах; она походит стеблем и колосом на просо, только меньше и мельче230. Женщины в конце лета выходили на заре на болото, пока еще роса держалась на колосьях, и сбивали зерно в решето; из этого зерна делали крупу, вовсе не похожую вкусом на ту крупу, которую ныне продают под именем манны; за настоящую манну дорого платили в Риге. Собирали также большое количество вольнорастущего на лугах тмина. Даже шпанские мухи231 водились во множестве и доставляли доход, равно как и червец, или так называемая польская кошениль232. И так, и без рационального хозяйства, в старину было во всем изобилие, и хлеб был в запасе и у помещика, и у хорошего крестьянина. Недаром в русском народе велась поговорка: «В Польше хлеба больше». Посетив этот край в 1807 году233, я уже нашел во всем большую перемену; но хорошее осталось в памяти туземцев.