Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1 - Булгарин Фаддей Венедиктович 12 стр.


Зимы были постоянны, и весна в Бобруйском и соседнем Мозырском уезде начиналась рано. В поле работали в марте, а в апреле все уже цвело. Припоминаю все происшествия, потому что это была последняя весна, проведенная мною в семействе, при отце и матери. Никакое блаженство в жизни не вознаградит ласк родителей! Помню, как в этом году отец сам устраивал для меня лубок234, с которого я скатывал на траву красные пасхальные яйца, в Светлый праздник! Я жил или в поле, или в саду и был вполне счастлив. Все меня любили, ласкали, нежили, как обыкновенно бывает с младшим в семье. Весна обещала урожайный год.

В одно утро отец мой выехал верхом в поле вместе со мною. Мы ехали шагом по дороге, как вдруг послышался за рощицей звук колокольчика… Отец мой быстро поворотил коня и поскакал домой, я за ним…

Едва мы успели слезть с коней и войти в комнаты, на двор нагрянула целая ватага. На тройке подъехал к крыльцу заседатель, с своим писарем и каким-то незнакомым человеком в польском платье; на другой тройке въехал на двор унтер-офицер и двое солдат земской полиции (она тогда имела небольшую команду из солдат, выслуживших срок); на нескольких крестьянских подводах прикатили так называемые понятые, т. е. старосты деревень, с бляхой на груди. Разумеется, все семейство наше испугалось, думая, что снова приехали брать под стражу отца моего. Он стоял неподвижно у окна, и помню, что был бледен как полотно. Наконец вошел в комнату заседатель, влача за собою огромный бренчащий палашище. За ним вошел незнакомый нам шляхтич. Заседатель, не поклонившись никому, хотя матушка и сестры прибежали к отцу моему и ухватились за него, спросил по-русски: «Кто здесь хозяин?» Отец рассказывал нам после, что этот самый человек служил провентовым писарем (т. е. по части винокурения и продажи водки) у князя Карла Радзивилла, в Слуцке, и просился к нему в службу. «Разве вы не знаете меня?» – отвечал хладнокровно отец мой. Заседатель был крепко навеселе. «Я никого не знаю и знать не хочу, – отвечал он гордо, – а вы должны знать, кто я. Объявляю вам, что вы должны сейчас выбираться из Маковищ и сдать имение поверенному пана Дашкевича, и вот указ». При этом он одною рукою указал на шляхтича, а другою подал отцу моему бумагу. Это было предписание земского суда нижнему земскому суду ввести немедленно пана Дашкевича во владение его родовым имением, Маковищ, потому что сумма, за которую оно заложено, уже внесена в суд на контрактах, и как после трех извещений (сомаций) никто не явился для получения денег, то суд на основании законов велит исполнительной власти возвратить вотчиннику его собственность. Тут я должен пояснить дело.

Деньги, данные пану Дашкевичу под залог имения, принадлежали исключительно матушке, и закладная сделана была на ее имя. По желанию отца моего, имевшего свое собственное имение и притом свои собственные долги, в закладную внесен был особый пункт, что пан Дашкевич должен выкупить имение наличными деньгами, не скупая никаких долгов (bez nabycia wlewków). Вопреки этому пан Дашкевич выдал от себя заемные письма кредиторам отца моего, а его заемные письма перевел на свое имя и с частью наличных денег представил в суд, требуя возврата имения. Суд, неизвестно по каким причинам, пропустил важный пункт в закладной и предписал отдать имение вотчиннику, невзирая на протестацию нашего поверенного. Имея в руках решение суда и предписание нижнему земскому суду к исполнению его, пан Дашкевич не обратил внимания на протест нашего поверенного и на позыв в суд и решился, по старопольскому обычаю, на наезд, т. е. на изгнание нас насильно из имения. Он забыл, что времена переменились и что русское правительство употребляло все усилия, чтоб истребить прежнее своеволие и прежние беспорядки. Пан Дашкевич думал, что объявленная неприкосновенность прежних прав и привилегий долженствовала состоять в сохранении всего, что делалось во время польского правления, правильнее – неуправления. Ему немудрено было подговорить заседателя, который, кроме того что был человек сомнительной нравственности и придерживался чарочки, жестоко сердился на моего отца. Встретясь в Глуске на улице, при нескольких помещиках, заседатель фамильярно протянул руку моему отцу как старому знакомому, чтоб поздороваться; но отец мой, измерив его взглядом, не дал руки и сказал хладнокровно: «Я не танцую на улице!» Теперь заседатель нашел случай отмстить за оказанное ему презрение. Да и вообще, при начале учреждения русского управления в новых областях губернаторы, желая угодить помещикам составлением земской полиции из туземцев, невольно произвели противное действие. Из людей порядочных, из помещиков уважаемых не было охотников к занятию полицейских должностей, и потому брали в заседатели мелкую шляхту, а в капитан-исправники выбирали людей большею частию из Белоруссии, уже находившихся в русской службе. Выбор редко соответствовал ожиданию, и эта часть администрации не пользовалась тогда уважением помещиков.

«Из Маковищ я не выберусь, – сказал мой отец, – потому что мы подали позыв пану Дашкевичу о неисполнении условия и будем ждать решения высшего суда». – «Что вы мне толкуете о ваших позывах! – сказал заседатель. – Не выберетесь добровольно, так мы выгоним насильно!..» Я видел, что матушка и сестры держали за руки отца моего, и наконец матушка повисла у него на шее и что-то шептала на ухо. Страшно было смотреть на моего отца! Посинелые губы его дрожали, он то бледнел, то краснел, видно было, что он ужасно боролся с собою; наконец он захохотал таким смехом, что я задрожал. «А! Вы хотите выгнать нас насильно!» – сказал отец мой прерывающимся голосом. «Непременно, в силу указа!» – возразил поверенный пана Дашкевича. «Итак, выгоняйте!» – сказал отец мой. Заседатель с поверенным вышли из комнаты.

«Для вас только, для вашего спокойствия я перенесу эту обиду! – сказал отец мой, обращаясь к матушке и к сестрам. – Но мы не должны уступить добровольно, пусть выгоняют нас силой», – примолвил он, и в это время услышали мы ржание наших коней, которые бегали по двору: их выпустили из конюшни. Понятые вытаскивали экипажи из сарая. Отец мой надел шапку и плащ, взял ружье и вышел на крыльцо, сказав матушке и сестрам, чтоб следовали за ним, а меня повел с собою за руку. Вскоре явились матушка и сестры в салопах. Заседатель кричал и бесновался возле конюшни, а потом со всей своей командой пришел к крыльцу и сказал понятым: «Ступайте в дом и сложите все вещи в одну комнату, а я запечатаю». Поверенный вошел в комнаты вместе с мужиками. Матушка и сестры дрожали от страха. В комнатах слышны были стук и ломка мебелей, звон посуды… «Вы видите, что здесь нам делать нечего, – пойдем!» – сказал отец мой, и мы вышли за ворота. «Куда же нам деваться, куда приклонить голову!» – сказала матушка, рыдая. «Пойдем к приятелю нашему, пану Струмиле», – отвечал отец мой, сохраняя удивительное, невиданное дотоле хладнокровие.

Пан Струмило (дядя по матери генерала С-х-та235) держал в аренде имение, милях в двух от Маковищ, и наши семейства были весьма дружны между собою. Мы отправились к нему пешком. Слуги и служанки догнали нас и сказали, что они не оставят нас, разве их убьют на месте. Моя нянька с криком бросилась ко мне и, взяв на руки, обливала слезами. Отец приказал только двум человекам и нескольким служанкам следовать за нами, а прочих отослал в Глуск, к приятелю, пану Ржимовскому, сказав, что он распорядится после. Отец мой шел впереди с ружьем на плече и молчал.

Мы прошли с пять верст, как вдруг за нами поднялась пыль. Бричка в три лошади мчалась быстро по дороге. Женщины испугались. «Они хотят убить нас!» – воскликнула матушка. Отец, не говоря ни слова, только взвел курок своего ружья и осмотрел полку236. Бричка приближалась, и отец мой остановился и велел всем стать позади. Наконец бричка поравнялась с нами – в ней сидел наш корчмарь Иосель!.. Он выпрыгнул из брички, бросился к ногам моих родителей и зарыдал. «Ты добрый человек, Иосель!» – сказал отец мой, отворотившись, чтоб не видали слез его. Иосель не мог промолвить слова: он рыдал и только знаками показывал, чтоб мы садились в бричку. Мы уселись, простившись с Иоселем, и слуга его, также еврей, погнал лошадей. Слуги и служанки наши продолжали путь пешком.

Можно себе представить, как удивилось семейство пана Струмилы, когда увидело нас в этом экипаже! Выслушав рассказ об этом происшествии, пан Струмило благодарил отца за доверенность к нему и отвел нам несколько комнат. Мы вышли из дому перед обедом, и семейство пана Струмилы уже пообедало. Для нас состряпали обед, за которым отец мой был так спокоен, как дома. Матушка и сестры были ужасно расстроены и почти больны от испуга; они не прикасались к кушанью. Пан Струмило не мог надивиться хладнокровию моего отца, зная его характер, и я слышал, как он, в его отсутствии, говорил матушке, что надобно непременно посоветоваться с доктором, потому что нет сомнения, что отец мой страждет какою-то необыкновенною болезнию… На другой день пан Струмило послал в Глуск за доктором, а между тем почти всю ночь он провел с моими родителями в совещаниях. Вследствие общего совета отец мой написал просьбу к губернатору и другую в суд, опираясь на важнейший пункт польского законодательства: Expulsio et violentia237. На другой день выслали нарочного в Минск, к нашему поверенному.

V

Старина. – Рассказ современницы о Карле XII и Петре Великом. – Знаменитый гарнец жемчуга. – Переселение в Белоруссию. – Дань благодарности первому учителю. – Переселение в Петербург

Не стану описывать подробностей процесса, продолжавшегося с лишком двенадцать лет во всех инстанциях и кончившегося в нашу пользу238. Это было бы и длинно, и для многих скучно. Процесс этот наделал в свое время много шума в Литве и в петербургском юридическом мире и важен тем, что представил Сенату совершенно новые вопросы и произвел в новоприсоединенных областях благодетельное впечатление, убедив, что в России есть правосудие. Этому дотоле там не верили, воображая, что суд и расправа продаются с молотка! Расскажу только обстоятельства, предшествовавшие важнейшему событию в моей жизни, имевшему влияние на всю мою участь, а именно переселению в Петербург.

Недели чрез полторы мы отправились в экипажах пана Струмилы в Минск; но прежде заехали в Русиновичи239, имение бабушки моего отца (т. е. родной сестры его деда, grand-tante), пани Онюховской. Эта почтенная дама представляла собою живой исторический памятник важнейших событий в крае в течение целого столетия и вместе с тем сохраняла остатки старопольских обычаев первой половины XVIII века. Такие люди редко встречаются, и я должен поговорить о ней.

Бабушка отца моего родилась в 1697 году, следовательно, в это время ей было ровно сто лет. Скажу предварительно, что она умерла скоропостижно от испуга, в 1812 году, т. е. ста пятнадцати лет от рождения, когда партия казаков внезапно и с шумом въехала ночью в ее двор. Она была необыкновенно высокого роста, держалась всегда прямо, и носила шнуровку до последней минуты, и всю жизнь управляла сама хозяйством, вела переписку, не употребляя очков. Во всю жизнь свою она никогда не была до того больна, чтоб лежать в постеле. Имея весьма порядочное состояние и будучи вдовою президента гродского (т. е. уголовного) суда240, она занимала почетное место в обществе, но в течение почти сорока лет только однажды, и то по важному делу, выезжала из своей деревни, охотно принимая гостей и даже славясь радушием и гостеприимством. В доме ее все устроено было на старинную ногу, и многие ездили к ней нарочно, чтоб насмотреться на старопольские обычаи, от которых она не отступала ни на волос. Она не переменяла никогда покроя своей одежды и одевалась так, как одевались польские дамы в начале XVIII века, т. е. в длинную белую кофту (в обыкновенные дни канифасную, а в праздники коленкоровую241) до колен, с фалборками242 и с узкими рукавами. Корсаж состоял из шнуровки, с черными лентами накрест, как в швейцарском женском костюме. Белая верхняя исподница до колен была обшита фалборками и между ими одною широкою черною лентою. На голове носила она высокий чепец, перевязанный широкою черною лентою (в знак вдовства). Черные башмаки были с пряжками и высокими красными каблуками. Она всегда имела в руках высокую трость с золотым набалдашником, на котором вырезано было изображение Богоматери. При встрече с незнакомым человеком или при какой-нибудь опасности она крестилась и целовала это изображение. Взгляд ее был серьезный, голос громкий и несколько грубый. За нею вроде вестового ходила всегда любимая ее служанка, с ключами и с мешком, в котором были куски сахара, пряники, мелкие серебряные деньги для раздачи детям слуг и сиротам, воспитываемым в ее доме. У нее был один только сын (давно уже скончавшийся), который известен был во всей провинции под именем короля, потому что мать не называла его иначе как мой король (mój królu). Она баловала своего короля до такой степени, что он был гораздо счастливее настоящего короля Станислава Августа, хотя и был предметом шуток и, так сказать, притчей во языцех в целой Литве. Мать обходилась с ним до старости как с малолетным. Природа дала ему и ум, и доброе сердце, и вообще он был любим всеми, кто знал его близко. Мать не дала ему никакого воспитания, опасаясь науками повредить здоровью, и он едва знал грамоте. Самоучкой и по слуху он играл на фортепиане, и даже весьма приятно, с чувством и выражением. За королем ухаживали беспрестанно несколько лакеев и молодых служанок и должны были забавлять его. Для него варили ежедневно более десяти кушаньев, в малых кастрюльках и горшочках, чтоб угодить его вкусу по внезапному желанию и требованию. Сама мать не употребляла никакого лекарства, но расстроила здоровье своего короля, подчивая его без нужды всякого рода медикаментами и держа почти круглый год взаперти, чтоб не подвергнуть простуде. Во всех делах женщина умная, она от излишней и дурно постигнутой материнской нежности была причиною и телесной слабости, и умственного закоснения единственного своего сына и сделала его даже смешным. Когда король Польский был в Несвиже в гостях у князя Карла Радзивилла243, то наслышался так много из рассказов об этом короле, что для шутки велел представить себе, как он говорил, своего товарища. Мать выслала своего короля в Несвиж с родственником, паном Гораином (отпустив его от себя в первый раз в жизни), и снарядила так великолепно, что он явился точно как удельный принц. Польский король принял его очень милостиво, убедившись, что смеха достоин не он, а что смешна мать его и он смешон только при ней. Он даже нашелся перед королем. «Приветствую (witam) вас, как равного!» – сказал король при первой встрече. «Наияснейший король, – отвечал Онюховский, – по шляхетству мы были равны и по смерти будем равны, а теперь я царствую (króluje) только в сердце моей матери!» Все удивились этому ответу. Но я уже сказал, что он был умен от природы, и ум его был только угнетен тяжестью материнских предрассудков и предубеждений.

Прабабушка моя, пани Онюховская, одарена была удивительною, редкою, непостижимою памятью и помнила не только все происходившее в ее детстве и молодости, но даже и то, что произвело на нее сильное впечатление в течение всей жизни. Она была по двенадцатому году от рождения, когда шведский король Карл XII проходил с войском из Сморгонь в Борисов, в 1708 году244. Ровно через сто лет после этого события, когда я был у нее в 1807 году, она рассказывала мне про Карла XII, который несколько дней квартировал в доме ее родителей, как будто она видела его накануне. Вот рассказ ее, хотя и не слово в слово.

«Когда родители мои узнали, что шведское войско идет в Россию на Молодечно, они хотели выехать внутрь края и выслать все дорогие вещи, потому что имение наше лежало на большой дороге в Борисов, а шведы были ужасные грабители. В манифестах шведы называли себя нашими приятелями и защитниками, а обдирали до последней нитки. Русские также называли себя нашими друзьями и защитниками и тоже не щадили нас. Наши поляки, придерживаясь то партии Станислава Лещинского, то партии Августа II, т. е. то шведа, то москаля, разоряли нас не хуже чужих. Время было тяжелое, и только благость Божия удержала тогда от погибели край, открытый для всех и каждого, как заездная корчма! Все наши дорогие вещи уже уложены были на фуры, и мы ждали только известия о приближении шведов, чтоб выехать, оставив дом на произвол судьбы. Приятель отца моего, пан Воллович, находившийся при короле шведском, прислал нарочного с известием, что в нашем доме назначена квартира для Карла XII. “Король, верно, не ограбит нас, – сказал мой отец, – а напротив, защитит. Зачем нам таскаться по чужим домам: останемся!” Мать моя согласилась, и мы остались. Родители мои приготовили комнаты, велели даже обить мебель в двух комнатах новым бархатом и адамашком (старинною шелковою тканью, весьма прочною), запаслись лучшими съестными припасами и винами и ждали гостя, хотя и не весьма спокойно. Наконец нам дали знать, что шведы уже приближаются, и к вечеру приехали к нам двадцать четыре человека трабантов245 с офицером, который поставил у ворот двух конных часовых, а на воротах вывесил большой желтый флаг с шведским гербом в знак того, что здесь королевская квартира. Для трабантов и офицера отвели комнаты во флигеле, но шведы не хотели знать их и провели ночь среди двора, возле огня, и даже не расседлывали лошадей, хотя ночи были еще довольно холодны, потому что это было в половине марта, а зима того года была продолжительная. Всю ночь вокруг дома и по дороге беспрестанно разъезжали трабанты и подавали сигналы, крича из всей силы, не давая нам уснуть. Со светом потянулось войско шведское мимо нашего дома, и при виде королевского знамени били в барабаны. Полка два пехоты и несколько эскадронов конницы остановились за нашим гумном лагерем, а в самом гумне поместились офицеры. Матушка, я и две покойные мои сестры принарядились; отец надел свой парадный кунтуш246, и мы не отходили от окна, чтоб встретить короля у крыльца. Около полудня въехали во двор два шведские офицера, а за ними конный солдат. “Неужели это адъютанты шведского короля, так бедно одетые?” – заметил отец мой. Офицеры слезли с лошадей и вошли в переднюю, а потом в залу, окнами в сад; их встретил маршалек нашего дома (мажордом), потому что все мы были в столовой, окнами на двор. Маршалек доложил батюшке, что офицеры спрашивают хозяина дома. Мы все перешли в залу, приказав служанке дать знать, когда король въедет в ворота. “Вы ли хозяин дома?” – спросил вежливо, по-немецки офицер помоложе другого. “К вашим услугам; что вам угодно?” – отвечал отец. “Здесь королевская квартира: укажите, пожалуйста, комнаты короля”, – примолвил офицер. “Весь мой дом и все, что в нем, к услугам его величества”, – возразил мой отец. “Для него довольно и одной комнаты, – отвечал офицер, – а комнаты две прошу я для канцелярии, для королевского министра и для двух адъютантов”. – “Распоряжайтесь, как вы знаете, – весь дом мой принадлежит его величеству! – отвечал батюшка. – Но позвольте узнать, скоро ли король прибудет, чтоб встретить его, как подобает, у крыльца?” Офицер улыбнулся: “Вы уже его встретили, и гораздо покойнее для вас и для него, – я король!” Мы остолбенели. Отец мой хотел извиниться, но не нашел слов и только, кланяясь, провел его в парадные комнаты. Как теперь вижу его перед собою, этого страшного короля, о котором написали столько книг! В три дня я насмотрелась на него вволю. Он напугал весь свет, а сам был смирен, как ягненок, скромен, как монахиня. Он был довольно высокого роста, тонок и поджар. Лицо у него было маленькое, совсем не соразмерное целому туловищу и даже голове. Красавцем он не был; нельзя, однако ж, сказать, чтоб он был дурен лицом, хотя был рябоват. Зато темно-голубые глаза блестели как алмазы. Тогда все носившие немецкое платье покрывали голову огромными париками, что нашим полякам казалось и смешно, и неприлично; но король шведский не носил парика. Волосы у него были каштанового цвета247, легко напудренные, остриженные коротко и взбитые или взъерошенные вверх, а с тыла связанные в небольшую косу. Он казался очень моложавым248. Он всегда был в синем мундире с желтым подбоем и красным воротником, в желтом лосинном нижнем платье и огромных сапожищах с пребольшими шпорами. Палаш его, лосинные перчатки, доходившие до локтей, сапоги и шпоры были вовсе не по его росту, и мы, девицы, насмехались над этим голиафовским249 вооружением. Шляпу носил он маленькую, без галуна, да и во всем его наряде не было на один шеляг250 золота или серебра. Родители мои беспрестанно говорили нам: “Рассматривайте короля! Это великий муж, как наши Ян Собиеский и Стефан Батори!” Отец мой, не любя немцев, весьма уважал Карла XII за то, что он выгнал короля Августа II из Польши и посадил на престол шляхтича, Станислава Лещинского.

Назад Дальше