До различения добра и зла - Белхов Сергей 4 стр.


С тех пор, непрерывно продолжая борьбу с самим собой, я почти никуда не продвинулся. Все успехи в своей карьере философа, а они почти ничтожны по содержанию и почтенны по виду, я вынужден приписать своему таланту. И мне горько, что этот талант уходит на столь чёрную работу. Я часто спрашиваю себя: «Если ты достиг столь многого, занимаясь по несколько часов в МЕСЯЦ, то чего ты мог бы достичь, работая хотя бы по паре часов в день?!» Передо мной по-прежнему маячит светлое, если не великое будущее, но оно всё более и более отдаляется от меня, поскольку оно создаётся лишь трудолюбием.

Я не могу преодолеть себя и вот уже двадцать лет расплачиваюсь за это горечью постоянного присутствия в моей экзистенции фундаментальных фоновых чувств: бессилия, отчаяния, стыда и вины за невыполненный долг. Всё это выражается в бессознательной тревоге. Напряжение и тревога – фон моего существования.

К моим мучениям троечника вскоре прибавилась мука одиночества. Мои друзья дошкольной поры оказались разбросанными по разным школам и классам. Новых же друзей я обрести не смог. Я трудно находил общий язык со сверстниками, да и выбор мой был невелик. Отличники и хорошисты презирали меня, хулиганы-двоечники пугали – я прибился к небольшой компании троечников – ущемлённых, послушных и недалёких мальчиков. В душе я презирал их за трусость, глупость и полное отсутствие товарищества. Но сам был таким же.

Да, я плохо сходился с людьми. Думаю, я просто робел и боялся других детей. И началось это очень рано. Почти у каждого есть первое воспоминание – картинка, которая запечатлелась в памяти, именно, как ЕГО впечатление. Она сопровождается ощущением: «Это я. И я вижу то-то и то-то» Есть такое впечатление и у меня. Оно пронизано тоской и ужасом. Если и правы экзистенциалисты, говоря о «заброшенности», то я могу быть предъявлен как хрестоматийный пример этого положения. Мое первое осознанное, сознательное впечатление – ужас заброшенности в незнакомое, чужое.

Дело в том, что, кажется, в два года я заболел воспалением легких. Кажется, лежал в больнице. Если и лежал, то лежал один – так было заведено при большевиках. Но я не помню этого. Место воспоминания занято смутной тоской и ужасом маленького ребенка, лишенного присутствия матери. Потом меня отправили в санаторий на месяц или на два. Естественно, опять одного. И вот это я помню. Я сижу несчастный, подавленный. Вокруг бегают дети. Кажется, они играют. Один я с ужасом взираю на происходящее: «Где мама? Как я оказался в этом ужасном месте? Почему это все не заканчивается?» Наверное, именно так и должен чувствовать экзистенциалисткий «заброшенный» в этот мир.

Сегодня же я задаю себе вопрос: «Если память моя не лжет и другие дети, действительно, играли вокруг меня, то почему не играл я?» Ведь если они играли, то, значит, они справились с этой ситуацией. Почему же не справился я? Может, они были старше меня? Я не знаю. Я могу лишь гадать.

Откуда эта робость? Откуда этот СТРАХ? Отец как-то вспомнил мою жалобу из той поездки: какой-то мальчишка повалил меня на землю и насыпал песка в ухо. Рассказав ему об этом, я горько плакал и умолял забрать меня с собой. Может, после этого я замкнулся, ибо испугался и не смог справиться с ситуацией. А может быть, все началось значительно раньше, тогда, когда мама отшлепала меня – младенца – за то, что я накакал на диван.

Я не знаю причин, но знаю, что с самого раннего детства был испуган миром и его обитателями. Может, именно поэтому я столь неохотно шел на контакт с ними.

С каждым годом отчуждение моё от одноклассников возрастало. Чтение книг, любовь к классической музыке и изощрённое искусство игры в солдатики только способствовали этому отчуждению. Я оказался в ловушке одиночества.

Сейчас я вижу, что к тринадцати годам у меня сформировался устойчивый комплекс неполноценности. Частично я осознавал это и тогда, но частично. С каждым годом этот комплекс разрастался, а жизнь моя умалялась. Но неожиданно был найден «выход» – я был обольщён миром духа!

Дело в том, что среда, в которой я рос, была крайне неоднородна. Меня окружали в большинстве своём очень простые люди, обладающие невысоким уровнем культуры. Мать и отец были интеллигентами в первом поколении и так же не обладали особыми культурными навыками. И лишь отчим являл собой потомственного интеллигента, кабинетного учёного-гуманитария и общепризнанного авторитета целой группы настоящих интеллектуалов. Его мир был для меня загадочен и прекрасен. И, главное, я чувствовал в нём себя в совершенной безопасности. Здесь я избавлялся от мучительного страха, фоном сопровождавшего меня в школе и на улице. Здесь не было хулиганов, злых мальчишек и строгих учителей.

Когда к отчиму приходили друзья или когда мы отправлялись к ним в гости, то я погружался в атмосферу духовной жизни: интересные люди, интересные разговоры, интересная обстановка. Отчим входил в этот мир как хозяин – ещё бы, ведь он был гением, который лишь по недоразумению и из-за происков тоталитарного режима пока не вошёл в анналы истории! Мы же – мама и я – проникали туда как жена гения и пасынок гения. Такой характеристики вполне было достаточно для того, чтобы занять в этом мире удобную позицию и зачарованно наблюдать происходящее.

Но, к несчастью, я рос и безнадёжно вырастал из роли пасынка гения. Вырастал, как вырастают из детских штанишек. Теперь взрослые, умные дяди и тёти, стали поглядывать в мою сторону с немым вопросом: «Кто это, и есть ли у него право находиться среди нас?» Время, когда меня можно было провести без билета в кино, театр, автобус и в общество «небожителей» прошло. Теперь я должен был сам предъявить билет, удостоверяющий моё право находиться среди интеллигентов. Я должен был внести плату.

Пропуском в этот мир был интеллект, а он у меня как раз в это время явственно обнаружился. Я много и результативно читал, проявляя определённые способности в гуманитарных науках. Кроме того, я любил классическую музыку – а это было хорошей рекомендацией в глазах интеллигентного сообщества.

Пока я ещё не понимал, что билет уже у меня в руках. Я читал книги и слушал музыку лишь потому, что это доставляло мне удовольствие. Я делал это непосредственно! Так же непосредственно, как играл в солдатики.

Но очень скоро я понял, что в глазах взрослых эти два занятия – не одно и то же. Чтение книг и любовь к музыке – это признак моей причастности миру духа. Игра в солдатики – всё более подозрительное занятие, наводящее на мысль, что мальчик не собирается взрослеть. Сергея, читающего Шлоссера и восторженно слушающего Баха, вполне могли принять в компанию небожителей. Серёжа с мешком солдатиков не был нужен ни кому.

В какой-то мере, родители сами подтолкнули меня к мысли о неприемлемости для серьезного взрослого мальчика игры в солдатики. Когда друзья отчима заставали меня за этим занятием, то мама извиняющимся тоном поясняла: «Он не просто играет в солдатики, он разыгрывает великие исторические битвы!» Это было правдой – я действительно разыгрывал сражения древности. У меня было несколько сот солдатиков – старательно собранных покупками и обменами; у меня была многочисленная старинная артиллерия, выплавленная из свинца собственными руками; у меня были масляные краски, при помощи которых я создавал старинные мундиры «революционным рабочим и матросам», «буденовцам» и «солдатам Советской армии» – единственным видам солдатиков, которые можно было приобрести в магазинах большевистской России. Все это было прекрасно и достойно восхищения, но все это нуждалось в оправдании.

Необходимо было избавиться от увлечения, требующего оправдания. Я стыдился и скрывался. Сверстники, узнай они о моем пагубном увлечении, долго бы дразнили меня. Друзья уже давно отказались от этой игры, и лишь я все играл и играл, играл в глубокой тайне, сохраняемой закрытыми дверями и окнами.

Мне десять, двенадцать, четырнадцать, пятнадцать лет – увлечение, требующее оправдания, по-прежнему цепко держит меня. Я стыжусь, стесняюсь, скрываюсь. Я с нетерпением жду освобождения – ведь взрослые говорят, что по мере взросления это проходит. Я очень хочу быть взрослым, но игра в солдатики свидетельствует для окружающих и меня, в частности, что я – все еще маленький мальчик.

И вот – чудо: игра в солдатики больше не интересует меня. Я счастлив. Я, наконец, стал взрослым. Я читаю взрослые книги и на равных рассуждаю с взрослыми о жизни. Позорная страсть искоренена!

Но было ли это естественным отмиранием детской забавы? Сейчас я сомневаюсь в этом. Через много лет, когда я уже вернулся из армии, поступил в университет, женился и развелся, я случайно попал в магазин детских игрушек. Взгляд мой упал на прилавок, и я увидел «викингов». Таких солдатиков никогда не было у меня в детстве. Их невозможно было купить в советском магазине. О таких солдатиках я мог только мечтать. Увидев их, я… я купил их! Мне было стыдно, я не знал, что с ними буду делать, я спрятал их от друзей, но я был рад этой покупке. Потом, при случае, я покупал и других солдатиков. Еще через много лет, когда я стал уже совсем другим человеком, человеком, раздающим РАЗРЕШЕНИЯ себе и другим, я попытался снова играть в солдатики. Это были муки импотента, и я бросил это занятие. Зато еще через несколько лет, я страстно предался многочасовым, многодневным, многомесячным играм в компьютерные исторические стратегии. Эти игры подобны запоям – невозможно остановиться, а, остановившись, невозможно преодолеть тягу вновь погрузиться в них. Настоящая «зависимость».

Так было ли органичным мое преодоление «стыдной» игры в солдатики?

Чтобы стать своим в мире людей, живущих духовными интересами, я должен был что-то представлять в духовном плане. Это что-то должно быть солидным и почтенным. Каждому человеку, входящему в этот мир неявно задавался вопрос: «Ты кто?!» Если входящий отвечал правильно и в последствии доказывал истинность своего ответа – он оставался в этом прекрасном и удивительном мире.

Мне очень хотелось войти, вернее мне очень не хотелось уходить, и я понял, что должен стать кем-то. Оказалось, что факта моего рождения и существования на этой земле совершенно не достаточно. Я должен быть кем-то: историком, музыкантом, философом, артистом, политэкономом и т. д. Список был длинен, но не безграничен.

Открытие того, что я должен быть кем-то, сделало меня взрослым. За вход в мир взрослых, в мир самых лучших взрослых, я заплатил высокую цену – я утерял непосредственность. Отныне все мои занятия были посвящены тому, чтобы заявить и подтвердить моё право быть членом интеллигентного сообщества. Я обратил свой непосредственный интерес к художественной литературе, классической музыке и историческим книгам в механическое средство завоевания места среди интеллигентов. Я стал будущим историком. Затем, когда у меня появился интерес к философии, я уже привычным жестом обратил его в роль философа – человека, занимающего вершины мира духа, и выдающего билеты на вход в этот мир.

Я подозреваю, что с того момента, как я стал философом, я начал бессознательно мстить миру интеллигентов. Мстить за потерю непосредственности, мстить за то, что я был зависим от них.

Я обнаружил, что как философ я не нуждаюсь в удостоверении с их стороны моего права быть в этом мире. Более того, я сам могу давать и отнимать это право у любого из них. Я простил себе дурные манеры и незнание светского этикета – кто осмелится упрекнуть меня в их отсутствии?! Ведь все нормы культуры есть либо следствие традиции, либо установление разума – этого Верховного Божества всех духовно развитых людей. Традиция – предрассудок, который должен быть проверен как контрабандный товар на таможне Разума. Я же его представитель и наместник. Что «связано» мной, то «связанно» и Разумом; что отвергнуто мной, то низвергнуто в ад.

Более того, я пошёл дальше. Я отделил «овец от козлищ», интеллигентов от интеллектуалов. Интеллектуалы – это творцы культуры. Интеллигенты – её потребители и распространители. Они полезны, но столь убоги, что нуждаются в снисхождении, в одном только снисхождении.

Интеллигенты перестали быть для меня «небожителями». Они были низвергнуты в низины. Истинные же «небожители» – это интеллектуалы. И я – один из них!

Я достиг вершины духа и… переместился в царство смерти, ибо вершина оказалась по ту сторону жизни.

1

Итак, у меня появилась возможность стать интеллектуалом, возможность «превратиться из гадкого утёнка в прекрасного лебедя», покинуть злой и страшный мир не читающих и не пишущих книги. И я реализовал эту возможность. Первые же шаги на этом пути принесли мне обильные плоды. Теперь мои проблемы приобрели совершенно иной вид – они стали «решаемыми» проблемами.

Меня не ценят учителя – я стану известным ученым, и они поймут, как глубоко они заблуждались.

Я не пользуюсь уважением сверстников – они не могут быть значимыми для меня, ибо они дикие и злые. Они – лишь подобие людей, поскольку настоящие люди – это интеллигенты.

Я не умею общаться – это естественно, ведь общаться приходится по поводу недостойных и неинтересных вещей. В интеллигентном обществе этой проблемы для меня не существует.

Я не умею противостоять насилию – и это естественно, поскольку чужд дикости и зла; отвечать насилием на насилие, – значит, уподобляться тем «гориллам», которые покушаются на меня, надо быть выше этого. Зло и дикость подстерегают меня вне мира духа, здесь же я в безопасности.

У меня нет любящей меня девушки – это тоже вполне естественно: развратные, пустые, глупые женщины не в состоянии оценить меня; и мне они не нужны. Однажды я встречу ту, которая будет подобна мне, и мы сможем слиться духовно, и, может быть, физически.

Так мои недостатки, если не сказать, экзистенциальные уродства превратились в «достоинства», поражения – в «победы». Классическая схема! Если вам не удаётся жить нормальной, естественной человеческой жизнью, то вы всегда можете переквалифицироваться в добродетельного, духовно развитого человека и достичь самоудовлетворения. Это тем легче сделать, поскольку официальная культура, проповедуемая в семье, учебных заведениях, книгах и средствах информации услужливо предоставляет вам набор абсолютных моральных, эстетических, социальных, духовных ценностей, на которые вы можете ориентироваться и, которые гарантируют вам уверенность, что вы сделали правильный выбор. Иные ориентиры отсутствуют, поскольку принадлежат либо немому, «безмолвствующему большинству», либо загнанному в подполье андеграунду.

Правда, вскоре обнаружилось, что с добродетелью тоже не всё ладно. В какой-то момент я увлёкся идеалами христианства и энергично занялся усовершенствованием себя и мира. Но очень скоро я обнаружил два удручающих обстоятельства.

Первое моё открытие состояло в том, что окружающие меня люди, свято веря в моральные абсолюты, реально живут по совсем другим законам. Нет, они не были лицемерами. Просто, та часть их самих, которая знала и любила добро, совершенно не соприкасалась с той их частью, которая знала и любила блага жизни. Их сознание, а именно там и поселилась любовь к добру, было совершенно не в курсе их реальных дел. Человек нарушал правила добра и творил зло в полной уверенности в своей правоте и «хорошести». И что было более всего болезненно для меня, этим «раздвоением» страдал мой отчим – человек, писавший труды о свете христианства и мечтающий о полном торжестве добра в мире, человек, открывший мне истины христианства.

Нет, не стоит подозревать что-то действительно дурное в его делах – он не срывал шапки с прохожих и не выкрадывал кошельки у старушек в трамвае. Он был тихим, благожелательным человеком, всей душой жаждавшим любить «ближнего». Именно этим он и занимался, лежа на диване или сидя за письменным столом. Его старушка-мать полностью обслуживали все его бытовые потребности. Когда выяснилось, что она по старческой слабости уже не может мыть раз в неделю огромную коммунальную квартиру, в которой они жили, и более того, уже не только не в состоянии ухаживать за сыном, но сама нуждается в уходе – эта неразрешимая проблема разрешилась переездом к нам. Теперь моя мама стала ухаживать за всеми.

Я искренне верил в необходимость любви к ближнему, и этой верой я был обязан, прежде всего, моему отчему. Но я никак не мог понять, почему он как христианин не делает выводов из своей веры, почему он не возьмет часть бытовых трудов на себя, хотя, теоретически, надо было брать не часть, а все труды – это было бы действительной, действенной любовью к ближнему. Когда я указывал отчиму на разительное противоречие между его лучшими, задушевнейшими идеями и его реальными поступками, он огорчённо жаловался другим: «Серёжа ко мне плохо относится. Он не любит меня. Он говорит мне гадости». Либо же, припертый к стенке очевидной моей правотой, грозил покончить с собой, поскольку я полностью разрушил его душевное равновесие. И мама просила меня не беспокоить отчима такими беседами.

Назад Дальше