Дмитрий Быков
Иностранная литература: тайны и демоны
© Лекторий «Прямая речь»
© ООО «Издательство АСТ»
Аврелий Августин Блаженный
Блаженный Августин, крупнейший христианский мыслитель первого тысячелетия христианства, один из отцов христианской церкви, – человек чрезвычайно высокой философской культуры. Но я не собираюсь говорить о теологической составляющей трудов Августина, они интересуют меня исключительно с литературной стороны. Я собираюсь говорить о его «Исповеди» (ок. 397–398), и только об «Исповеди» как о начале классической европейской литературы, как о начале европейской прозы вообще. Мне представляется, что «Исповедь» Блаженного Августина, являющаяся не единым текстом, а собранием тринадцати книг, каждая из которых посвящена отдельному аспекту его духовной автобиографии, – это, рискну сказать, такой своеобразный прустовский мегатекст для IV–V–VI веков, когда только зарождается христианская теология.
«Исповедь» Блаженного Августина поражает прежде всего смелостью интеллектуальной. Рискну опять-таки сказать, что он произвел в богословии примерно тот же сюжетный переворот, который на фабульном уровне произошел в детективной прозе только в XX веке, когда в романе Уильяма Юртсберга «Падший ангел» (1978) и поставленном по этому роману фильме Алана Паркера «Сердце Ангела» (1987) главный сыщик начинает искать себя, а не другого преступника.
Блаженный Августин прожил достаточно долгий век – семьдесят пять лет (354–430). И хотя формальным поводом к написанию «Исповеди» была просьба его учеников, желавших получить некий синтез его духовного опыта, он и сам к сорока годам, к этой середине земной жизни, di nostra vita (у Данте это тридцать пять лет, а у Августина – сорок), ощутил необходимость некоторой ревизии, некоторой рефлексии по поводу своего духовного опыта. И в этом смысле «Исповедь» его для нас бесценна. Потому что это единственный доступный, единственный внятно написанный текст, который современному человеку, отлично осведомленному насчет всех доказательств атеизма, позволяет понять, зачем ему все-таки нужен Бог.
Десятая книга, лучшая книга «Исповеди», рассказывает об этом необычайно подробно. Блаженный Августин выводит бытие Божие не из внешних признаков, не из творения и никоим образом не из очевидных свидетельств Божьего могущества. Все проявления судьбы, в которых мы обычно находим те или иные доказательства Божьего бытия, он рассматривает исключительно как случай. Августин доказывает, что Бога можно найти только в себе, – или его нет нигде. Вот это знаменитое начало десятой книги:
А что же такое этот Бог? Я спросил землю, и она сказала: «Это не я»; и все, живущее на ней, исповедало то же. Я спросил море, бездны и пресмыкающихся, живущих там, и они ответили: «Мы не бог твой; ищи над нами». Я спросил у веющих ветров, и все воздушное пространство с обитателями своими заговорило: «Ошибается Анаксимен: я не бог». Я спрашивал небо, солнце, луну и звезды. «Мы не бог, которого ты ищешь», – говорили они. И я сказал всему, что обступает двери плоти моей: «Скажите мне о Боге моем – вы ведь не бог, – скажите мне что-нибудь о Нем». И они вскричали громким голосом: «Творец наш, вот Кто Он». Мое созерцание было моим вопросом; их ответом – их красота[1].
И в неуклонной череде этих вопрошаний Августин доходит до памяти и только в памяти Бога и находит.
Но о памяти поговорим позже: скажем вначале о прустовском замысле Августина и о том, почему он за эту книгу взялся, почему в этой книге для нас заключена столь благая, столь радостная весть.
Книга эта написана человеком, который прошел через горнило тягчайших разочарований, и в первую очередь – разочарований в науке, в мудрости научной, поскольку наука не отвечает на вопросы о цели, о смысле жизни и о счастье. Наука не дает человеку счастья, хотя, безусловно, дает ему – и Августин многократно это подчеркивает – повод для высокомерия. Молодой Августин – а он очень хорошо это в себе отслеживает – постоянно стремится именно к удовлетворению собственного тщеславия. Сначала, лет примерно до тринадцати, он лучше всех играет в мяч. При этом уже умудренный Августин замечает, что ни в коем случае не следует порицать детей за увлечение играми. Все, что будет потом, во взрослой жизни, – это те же самые игры:
Все это одинаково: в начале жизни – воспитатели, учителя, орехи, мячики, воробьи; когда же человек стал взрослым – префекты, цари, золото, поместья, рабы – в сущности, все это одно и то же, только линейку сменяют более тяжелые наказания.
Взрослая жизнь есть уничтожение трех главных страстей, которые, по Августину, пытаются стать заменой счастью, но никогда счастьем не являются. Эти три главные страсти – похоть, тщеславие и любопытство. Интересно, что любопытство, то есть сфера науки, тоже причисляется Августином к похотям – похотям духа, о которых он говорит с крайним пренебрежением. Долгое время он полагал, что наука даст ему ключ к познанию мира, как умение играть в мяч – ключ к превосходству над сверстниками, но эта убежденность, как он пишет, все более и более покрывала его духовной паршой. Тем не менее – и это удивительная черта именно Августина – к похоти он проявляет наибольшее снисхождение. Похоть есть всего лишь земной, грубый аналог божественной любви, один из тех немногих суррогатов ее, что дан нам в повседневной практике, совершенно справедливо замечает он.
Августин все время обращается к Богу, и в этом заключается еще одно жанровое своеобразие книги; он все время ведет с Господом необычайно трогательные и для современного читателя умилительные разговоры. Он охотно признает все свои грехи, но, как человек умный и не вполне оправившийся от своего тщеславия, начинает смущенно оправдываться. И вот это особенно нам в нем приятно, потому что он не впадает в похоть самоистязания, не впадает в саморугание. Да, Господи, говорит он, вспоминая в четвертой книге свои молодые годы:
…я жил с одной женщиной, но не в союзе, который зовется законным: я выследил ее в моих безрассудных любовных скитаниях. Все-таки она была одна, и я сохранял верность даже этому ложу. Тут я на собственном опыте мог убедиться, какая разница существует между спокойным брачным союзом, заключенным только ради деторождения, и страстной любовной связью.
И здесь вновь возникает та же удивительная трогательная интонация, с которой Августин говорит в первой книге, например, об игре в мяч:
У меня, Господи, не было недостатка ни в памяти, ни в способностях, которыми Ты пожелал в достаточной мере наделить меня, но я любил играть, и за это меня наказывали… <…> Я был непослушен не потому, что избрал лучшую часть, а из любви к игре; я любил побеждать в состязаниях и гордился этими победами. <…> В игре я часто обманом ловил победу, сам побежденный пустой жаждой превосходства. Разве я не делал другим того, чего сам испытать ни в коем случае не хотел, уличенных в чем жестоко бранил? А если меня уличали и бранили, я свирепел, а не уступал. И это детская невинность?
Эта особая трогательность Августиновой интонации предопределена, конечно, жанром исповеди. Многие ошибочно полагают – во всяком случае, во многих текстах об Августине эта мысль проскальзывает, – что «Исповедь» есть обращение к Богу. Это не так. Тут очень тонкий момент, момент жанровый, который и сумел сделать из «Исповеди» принципиально новый жанр, с чего и началась европейская литература.
Вот Августин говорит: «Тебе, Господи, известно, каков я есть, и ведомо, зачем исповедаюсь Тебе». И действительно, рассказывать Господу нет нужды, потому что Господь обо всем прекрасно осведомлен. «Исповедь» – она перед Господом, а не к Господу. Августин все время повторяет: «Кому рассказываю я это? Не Тебе, Господи, но перед Тобою рассказываю семье моей, семье людской, как бы ничтожно ни было число тех, кому попадется в руки эта книга». Зачем? Чтобы наставить и предостеречь их, чтобы им объяснить себя, чтобы остаться перед ними. «Я покажу себя таким людям: пусть радуются о добром во мне, сокрушаются о злом». И вот в этом обосновании жанра присутствует главная особенность европейской литературы. В хорошей литературе, в настоящей, исповедь – это вовсе не обращение к Богу. Богу литература не нужна. Да и что Ему от нас вообще нужно, на этот вопрос Августин ответа не дает. Он несколько раз повторяет: «Господи, Ты создал нас для Себя», – но более конкретного ответа мы у Августина не получаем, потому что ответ находится за пределами человеческого разумения. Однако сами перед собой мы должны говорить, как если бы говорили перед Господом. Помните знаменитую фразу Александра Блока, сказанную о поэзии Анны Ахматовой? «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом».
Так вот, европейская литература – это и есть исповедь перед Господом. Потому что Господь – непременный участник разговора. Такого участника в большинстве текстов античной литературы нет, а в европейской есть, и потому Августин требует от повествующего трех вещей.
Во-первых, абсолютной честности или, во всяком случае, абсолютной серьезности подхода к делу.
Во-вторых, постоянно помнить о смерти, о смертности. Для Блаженного Августина смерть – чрезвычайно важный предел, очерчивающий человеческое существование, и вне этого предела человеческие критерии не существуют. Об этом пределе надо помнить и все время соотносить себя с ним. Большая литература – это всегда память о конце, память о неизбежном.
И третья вещь, которая неизбежно присутствует в европейской литературе и которую Блаженный Августин требует от автора, – это личностный опыт, это попытка отрефлексировать собственное бытие. Открыть – зачем я был нужен Богу, разобраться – зачем Господь меня сделал и через это провел. Это рефлексия, из которой вытекают все остальные выводы. У нас нет другого материала для исследования, другого материала для познания, нежели наша собственная личность. И Марсель Пруст, в XX веке переключивший фокус своего внимания только на память и личность, безусловно, следует в этом заветам Августина.
Мне могут возразить, что Августина читать еще скучнее, чем Пруста. Что я могу на это возразить? Понимаете, лучше прочесть несколько глав, чем презрительно отбросить целое. Из всей «Исповеди» Блаженного Августина следует читать вторую книгу, которая посвящена отрочеству и мукам созревания; наверное, с седьмой по девятую, где Августин рассказывает о своем пути к Богу, обращении в веру, пытается осознать сущность Бога с философской точки зрения; целиком десятую, где Августин рассуждает о способности памяти превращать опыт прошлого в настоящее, и одиннадцатую-двенадцатую (выборочно), где речь идет о природе времени, о мучительных (пыточных, как это назвал немецкий философ Эдмунд Гуссерль) попытках Августина в самой глубокой рефлексии представить время, понять, что было до времени и что будет после времени. Все остальное можно не читать, потому что это действительно довольно скучно. Теология, софистика, полемика с абсолютно ныне забытыми школами, обличение манихейства, которому Августин отдал в свое время серьезную дань, несколько прелестных историй – все это большого интереса не представляет. Августин интересен там, где он копается в себе, где пытается отыскать в себе источник своего чувства Бога. С седьмой книги и по девятую он и разбирается в этом подробно.
Что же говорит Августину, человеку в высшей степени самодостаточному, человеку эгоистичному, о Боге?
Первая вещь, которая совершенно очевидна и которая многим сегодня представляется поверхностной и даже опасной, – это эстетическое обоснование Господа. Все в мире так прекрасно, что уж никоим образом не могло бы получиться само. Иными словами, творение свидетельствует о Творце. Очень может быть, как утверждают нынешние апологеты атеизма начиная с британского эволюционного биолога Ричарда Докинза, что все само так и получилось. И даже, скорее всего, так и есть. Но только человеку дана способность этим насладиться и увидеть в этом прекрасное. И Августин задается вопросом: а что такое прекрасное? Почему небо кажется прекрасным? Почему животное, лошадь, например, кажется прекрасной? Человек не отдает себе в этом отчета, но наслаждается. Так откуда же ему дано это ощущение? И Августин вслед за Богом повторяет: «Господи, то, что Ты сделал, весьма хорошо». Этот эстетический аргумент может быть субъективен, может быть сколь угодно не научен, но при этом мне всегда вспоминается последнее, что сказано в проповеди Александра Шмемана, сказано уже в смертельной болезни: «Когда мы предстанем перед Господом, одно можем сказать: “Господи, хорошо нам в Твоем мире”».
Как всякий художник, Господь заинтересован прежде всего в нашем мнении о своем творении. И то, с какой детской радостью говорит о Его творении Августин, непосредственно ведет нас ко второму аргументу, ко второму источнику богопознания, которое открывается в «Исповеди», – к творческой способности. Мир, который не упорядочен, вызывает отвращение. Господь вносит в мир порядок, а творческое усилие по наведению порядка из хаоса прекрасно. И чрезвычайно глубокая догадка приходит к Августину, когда он пытается постичь природу и сущность времени. Это примерно так же, как Затворник и Шестипалый в одноименном рассказе Виктора Пелевина пытаются понять, откуда они взялись:
– Мы появляемся на свет из белых шаров (говорит Затворник. – Д.Б.).
– Слушай, – спросил через некоторое время Шестипалый, – а откуда берутся эти белые шары? <…>
Затворник одобрительно поглядел на него.
– Мне понадобилось куда больше времени, чтобы в моей душе созрел этот вопрос, – сказал он. – Но здесь все намного сложнее. В одной древней легенде говорится, что эти яйца появляются из нас, но это вполне может быть и метафорой…
Это глубокая попытка цыпленка просчитать дородовую матрицу. Вот и Блаженный Августин, пытаясь интуитивно раскопать в собственном разуме память о довременном хаосе, приходит к выводу, что, поскольку мы знаем три вида времени – прошлое, настоящее и будущее, – постольку, видимо, существуют и три основных состояния бытия.
Первое – «бесформенная материя», первозданный хаос, в котором не было порядка, не было вещей. Августин с обезоруживающей наивностью объясняет читателю, что такое время. Время – это изменение вещей. А раз еще не было вещей, то не было, стало быть, и времени. Значит, мир до творения – это первозданный хаос.
Следующая стадия мира – это та стадия, в которой живем мы все. Это сотворенный, тварный мир, в котором есть мы, в котором есть перемены, в котором есть возможность проследить вот эту дельту между началом и концом любого процесса. Это второй этап творения.
А третья – это соединение с вечным Богом, когда времени опять не будет. Мир закончится, все достигнут совершенства – или, наоборот, полного несовершенства и тогда будут уничтожены. А достойные соединятся с Господом и будут созерцать Его вечно, потому что в вечности времени нет.
Опять-таки мы можем сколь угодно говорить, что это не научно или что это вообще другая область понимания. Но как интуитивное понимание картины мира – это здорово, это соблазнительно, в это интересно поверить, это интересно представить. И особенно приятно вывести для себя Бога из самого процесса наведения порядка. Любой из нас знает, какая это радость – убраться наконец в квартире. И вот эта ода порядку, которая присутствует у Августина, в известном смысле обосновывает и наше счастье при устранении беспорядка. Что есть Бог? Бог вносит в мир порядок вещей, и это позволяет нам заметить время. Стирая пыль со стола, мы замечаем, что время прошло, поверхность стола изменилась. Нет лучшего способа почувствовать жизнь, ее реальность, ее прохождение, как ликвидировать первородный хаос в собственной квартире. И именно в этом очень человеческом измерении Августин дает нам почувствовать радость Творца, который после шести дней творения увидел: «Все, что Он создал, хорошо весьма».
Третья же вещь, что особенно наглядно доказывает существование Бога, – это та интонация, которую нашел Августин. Это потребность в собеседнике. Все собеседники, даже близкие друзья, в какой-то момент начали его раздражать. Раздражал даже ближайший друг Алипий, «брат сердца моего», общение с которым раньше было наслаждением для обоих. «Даже его присутствие, – пишет Августин, – было мне в тягость». Августину нужен был собеседник, который больше его, была потребность части обратиться к целому. И это не просто желание высказать восторженную благодарность Творцу. Августин не раболепен, и книга его не раболепная, вот что важно. Это книга пусть не равного собеседника, но собеседника, имеющего право высказаться. Это книга, которая с откровенностью библейского праведника Иова говорит и о трагедии бытия, и о неустройстве бытия, и о том, что многое еще сделано не так. В любом случае потребность в этом диалоге у Августина существует – как потребность обратиться к кому-то поверх голов.