Идентификация прототипа, которую сделал Бикерман, вполне очевидна: в одном из вариантов Пушкин называет своего персонажа воспитанником Московского университета, «архивным юношей» и вместо Вершнев ставит фамилию Титов. Поэтому неудивительно, что примерно в то же самое время, что и Бикерману, эта идея пришла в голову Д. Философову. Его статья «Тит Космократов» была напечатана 17 июня 1913 г.104, т. е. раньше, чем работа Бикермана, но после того, как тот сдал ее в журнал105. Это отождествление сейчас ни у кого не вызывает сомнения и указывается в комментариях к пушкинскому тексту как на само собой разумеющееся без ссылок на статьи Бикермана и Философова.
Следует отдать должное тому, с каким профессионализмом написана заметка Бикермана-гимназиста. Он дает подробную биографическую справку о Титове, а далее пытается понять, что за человек скрывается за скупыми строками формуляра карьерно успешного чиновника. Бикерман изучает дневниковые записи современников Титова и его письма. Особенно его интересует степень знакомства Титова с античной культурой, поскольку пушкинский Вершнев демонстрирует в ней изрядные познания. Выясняется, что Титов настолько глубоко знал античную культуру и языки, что современники прозвали его эллином.
Однако, несмотря на все таланты и образованность, Пушкин относится к Вершневу, прообразом которого послужил Титов, с нескрываемой иронией. Бикерман не ставит прямо вопрос о том, почему это происходит, но это его явно заинтересовало, и в одном из примечаний он цитирует характеристику, данную статьям Титова Н. П. Колюпановым в «Биографии А. И. Кошелева»: «Титов не имел литературного таланта и оригинальные его статьи… щеголяют тщательно выглаженным слогом, но страдают бедностью или туманностью содержания». От себя Бикерман добавляет: «Как это характерно для Вершневых!»106
Справедливости ради следует отметить, что сам Титов к своей эрудиции и «убийственной памяти» относился весьма критически: «При нынешнем удобстве быть начитанным мне случалось видеть людей, одаренных счастливой памятью: благодаря статистическим таблицам, они наизусть перескажут вам народонаселение государств, их долги и доходы, квадрат почвы, длину рек, площадь морей – и при этом не имеют ни о чем зрелого понятия… Есть превосходные умы, удачно развившиеся, несмотря на такой (светский) образ жизни; но их немного. Подумаем о большинстве: оно состоит из умов посредственных, и к числу их сочинитель этой статьи охотно себя относит»107.
В конце статьи Бикерман объясняет, почему его заинтересовала проблема прототипа: «…Установление ряда прообразов пушкинских типов дало бы любопытный и богатый материал для чрезвычайно интересного вопроса о психологии творческого процесса. Это нам поможет уяснить, “каким образом ваятель в куске каррарского мрамора видит сокрытого Юпитера”, каким образом разносторонний Титов отливается в законченную форму Вершнева и в многогранном Толстом-Американце улавливается общечеловеческий тип Загорецкого»108.
Вторая часть «Пушкинских заметок» посвящена уточнению датировки оды «Вольность». Хотя на автографе оды стоит дата 1817 г., значительная часть исследователей считала, что стихи были написаны двумя годами позднее. Бикерман подробно рассматривает доводы сторонников более поздней даты и один за другим их опровергает. Его вывод однозначен и категоричен: «…Дошедшая до нас ода “Вольность” написана в 1817 году, и предположения об описке или намеренном искажении даты поэтому не только надуманы, но и досадно-излишни и нецелесообразны»109.
Аргументы юного Бикермана показались убедительными М. А. Цявловскому. В 40-х гг., работая над книгой «Политические стихотворения Пушкина», он подробнейшим образом останавливается на проблеме хронологии оды. В 1962 г. его вдова пушкинистка Т. Г. Цявловская опубликовала эту часть рукописи под названием «Хронология оды “Вольность”»110. Вот как Цявловский отзывается о статье Бикермана:
«Вопросу о времени написания оды посвящена специальная заметка И. И. Бикермана в издании “Пушкин и его современники” (вып. XIX— XX, 1914, стр. 55— 62). Автор заметки доказывал несостоятельность всех доводов Лернера и Морозова в пользу датировки оды 1819 г. Так, относительно ссылки Лернера на свидетельство Вигеля, что ода “написана через три года после выхода Пушкина из лицея” Бикерман правильно заметил: “Ф. Ф. Вигель не указывает точно даты написания оды, но говорит, что ‘ничего другого в либеральном духе Пушкин не писал еще тогда’ (“Записки”, VI, стр. 10) – это более походит на 1817 г., чем на 1819–1820 г.”. Об указании Лернера на письмо Карамзина к Дмитриеву от 19 апреля 1820 г. Бикерман также совершенно правильно писал: “Ссылка на Карамзина основана на недоразумении. Вот дословно, что́ говорит Карамзин: ‘служа под знаменами либералистов, он (Пушкин) написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей, и проч. и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствий…’. Здесь нет и намека, что “Вольность” относится к 1819 г. или 1820 г. Говорится лишь, что полиция узнала об оде в 1820 г. Но та же полиция узнала о ‘Гавриилиаде’ только через 6 лет после написания, когда она успела дойти до штабс-капитана Митькова”.
Неосновательным находил Бикерман и ссылку Лернера на упоминание в оде А. Шенье. Указав, что отнесение стихов о “возвышенном галле” впервые бездоказательно сделано Ефремовым и столь же бездоказательно повторено другими издателями, Бикерман указывал, что в одной из копий оды эти стихи отнесены к Пиго Лебрену111.
Довод Морозова, что тон и склад совершенно не подходят будто бы к тону и складу лицейских или близких к лицейской поре стихотворений Пушкина, Бикерман считал “очень спорным”. “Напротив, – писал Бикерман, – Пушкин сам дал своей оде справедливое определение: ‘прекрасно, хоть она писана немного сбивчиво, мало-обдуманно’. Именно такая сбивчивость, малообдуманность должна была быть в политических идеалах Пушкина 1817 года. Воспевание отвлеченной законности, элегические надежды на конституцию – как все это по политической энергии ниже не только ‘Вольности’ Радищева, но и пушкинского же ‘Любви, надежды, гордой Славы’ с его энергичным призывом ‘Россия вспрянет ото сна и на обломках самовластья напишет наши имена’”. Приведя восемь (17–24), по определению Бикермана, “туманных” стихов (“Увы! Куда ни брошу взор… И к славе роковая страсть”), автор замечал: “‘Так он писал темно и вяло’, иначе нельзя определить стихи ‘Вольности’, где Пушкин высказывает свои идеалы. С другой стороны, крайняя умеренность оды не позволяет ее относить к 1819–1820 гг.”. “Умеренность” оды Бикерман видит в осуждении убийства Павла I и казни Людовика XVI, “причем, совершенно аналогично реакционерам реставрации, владычество Наполеона представляется карой божьей за смерть Людовика XVI”. Приведя VII и VIII строфы (стихи 49–64) оды, Бикерман утверждает, что “ненависть к Наполеону, которой дышит только что приведенная строфа VIII, – все это гораздо ближе к 1815 г., чем к 1820 г. Стоит сравнить только с VIII строфой ‘Вольности’ ‘Наполеон на Эльбе’, как будет видно сходство настроений. ‘Европа, мщенье, мщенье! Рыдай, твой бич восстал – и все падет во прах, все сгибнет’ …Наполеон – ‘ужас мира, стыд природы’ ‘Вольности’ аналогичен ‘свирепошепчущему’, ‘губителю’, ‘бичу’, ‘хищнику’ ‘Наполеона на Эльбе’, ‘ужасу мира’ – Наполеону в оде ‘Принцу Оранскому’ (1816). Так что и по настроениям ‘Вольность’ ближе к 1815 г., чем к 1820 г., и, вероятнее, может относиться к 1817 г., чем к 1819 г.”.
Наконец, опровергнут был Бикерманом и главный довод в аргументации Лернера и Морозова в пользу 1819 г. – упоминание оды в переписке Вяземского с Тургеневым. Приведя соответствующие места из писем, Бикерман показал, во-первых, что они свидетельствуют лишь о том, что до 5 августа 1819 г. кн. П. А. Вяземский уже хорошо знал “Оду на свободу”, и, во-вторых, что “стансы на С.”, о которых идет речь в письмах от 22 октября и 1 ноября 1819 г., – не ода, а какое-то другое стихотворение. Какое именно, Бикерман не определил, ослабив этим убедительность своих выводов.
На основании всего приведенного для опровержения аргументации Лернера и Морозова Бикерман утверждал, что “предположения об описке или намеренном искажении даты поэтому не только надуманны, но и досадно излишни и нецелесообразны. Дошедшая до нас ода ‘Вольность’ написана в 1817 году – таков наш вывод”.
Признавая весьма убедительными доводы Бикермана и располагая в пользу пушкинской датировки оды 1817 г. еще рядом фактов и соображений, о которых речь впереди, я во всех шести изданиях Госиздата и в двух изданиях (девятитомном 1935–1938 гг. и шеститомном 1936–1938 гг.) “Academia” собрания сочинений Пушкина “Вольность” помещал среди стихотворений 1817 г. Так же датирована она Б. В. Томашевским и в первом варианте под его редакцией (совместно с К. И. Халабаевым) однотомного собрания сочинений Пушкина в шести изданиях и во втором (“юбилейном”) варианте в двух изданиях, а затем и последующими редакторами сочинений Пушкина и биографами.
Необходимо дополнить и развить высказанные Бикерманом подтверждения правильности датировки, сделанной дважды самим Пушкиным».
И далее Цявловский приводит ряд дополнительных аргументов в пользу 1817 г. как даты написания оды.
Датировка, которую отстаивал Бикерман, признало большинство пушкинистов, включая Б. В. Томашевского, Н. В. Измайлова. Г. А. Гуковского, Т. Г. Цявловскую, В. В. Пугачева. Однако у ранней датировки оказались и противники. Наиболее энергично и аргументированно против нее выступил Ю. Г. Оксман. 7 января 1964 г. он прочел доклад во Всесоюзном Пушкинском музее, который был подробно изложен В. В. Пугачевым в статье «К вопросу о политических взглядах А. С. Пушкина до восстания декабристов»112. Первая часть доклада, посвященная собственно проблеме датировки, была опубликована уже после смерти Ю. Г. Оксмана в сборнике статей, посвященном его памяти113. Во время обсуждения доклада позицию Оксмана поддержал Л. П. Гроссман.
Сторонником поздней даты оказался и В. Б. Шкловский, попутно совершивший открытие в пушкинистике, которое он, впрочем, объявил «вековой традицией», отказавшись от лавров первооткрывателя.
Наполеон, Александр I и Виктор Шкловский
Из бикермановкой статьи о датировке оды совершенно очевидно, что под самовластительным злодеем он понимает Наполеона: «Наполеон – “ужас мира, стыд природы”». Из того, что Цявловский цитирует эту фразу без каких-либо поправок или комментариев видно, что она никаких возражений не вызывает. В этом нет ничего удивительного: эта идентификация совершенно очевидна и была единственной в пушкинистике до тех пор, пока за дело в 1937 г. не взялся Виктор Шкловский.
Положение Шкловского в это время было не из легких. Он «был озабочен тем, чтобы наконец-то получить статус полноценного советского писателя, однако предпринимаемые им попытки нельзя назвать стопроцентно удачными. Бывший формалист привычно каялся, его привычно подозревали в двурушничестве»114. Живая лиса в меховом магазине115 изо всех сил пыталась прикинуться мехом, а продавцы, тем не менее, замечали, что мех продолжает двигаться и дышать.
В зубодробительно-советской статье116, направленной, в первую очередь, против Б. Томашевского и опубликованной в год, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина (эта печальная годовщина почему-то праздновалась как радостный юбилей)117, сначала в «Литературной газете», а затем в расширенном и несколько измененном варианте в книге, посвященной прозе Пушкина118.
В обоих текстах Шкловский утверждает, что VIII строфа относится не к Наполеону, а к русскому царю. В статье из «Литературной газеты» Шкловский сообщает, что «традиционно эта строфа всегда воспринималась как обращенная к российскому трону. Но перед революцией появились другие мнения. Кто-то в одной строке указал, что это может быть и Наполеон». Здесь он явно имел в виду Бикермана, хотя, разумеется, никакой сослагательности в статье Бикермана нет: ему и в голову не могло прийти, что возможны какие-либо другие варианты идентификации. «На одном из заседаний Общества любителей российского языка и словесности студент Илья Файнберг (было это в марте 1927 г.) прочел о том, что обычное понимание строфы неверно, и речь здесь идет о Наполеоне. Статья его нигде не была напечатана, но к ней привыкли (sic!), тем более, что очевидно она была подготовлена представлением о Пушкине как о человеке, который добивается в вопросе о престолонаследии правопорядка, и таким образом в однотомник Пушкина без всякого доказательства было внесено утверждение, что самовластительный злодей – это Наполеон». Далее Шкловский утверждает, что адресатом строфы были Александр и Павел: «В строфе этой может быть дан образ не только Александра, но и Павла» и что отстаиваемая им интерпретация имеет «столетнюю традицию». Таким образом, как утверждает Шкловский, Томашевский в своем однотомном издании Пушкина, указав в примечании, что самовластительным злодеем является Наполеон, покусился на попрание вековой традиции интерпретации оды.
В варианте статьи, вошедшей в «Заметки о прозе Пушкина», Шкловский дает более отточенные формулировки и более подробно описывает историю «искажения» интерпретации оды. Новый вариант несколько противоречит статье в «Литературной газете», но автора это, по-видимому, не беспокоило. Исчезает упоминание о том, что идентификация с Наполеоном появилась перед революцией. На сей раз ее автором оказывается студент, но не Илья Файнберг, а Илья Фейнберг-Самойлов, заседание же Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности (на сей раз Шкловский дает правильное название общества), на котором он высказал свою крамольную идею, происходит не в марте 1927 г., а в марте 1929 г. Появляется и чеканная формулировка: «В оде дан синтетический (sic!) портрет Павла и Александра, и Александра больше, чем Павла».
Вполне возможно, что известный в будущем пушкинист Илья Львович Фейнберг-Самойлов и выступал на каком-либо заседании Пушкинской комиссии в 1927 или 1929 г., но в том, что он закончил университет в 1924 г., так что ни в 1927-м, ни тем более в 1929-м студентом уже не был, легко убедиться, посмотрев его биографические данные. Если доклад, в котором упоминалась идентификация с Наполеоном, и был сделан, то основной его темой должно было быть отнюдь не отождествление пушкинского злодея с Наполеоном: к чему ломиться в открытые двери – никто и так не оспаривал, что самовластительным злодеем был Наполеон.
«Доклад Фейнберга, – пишет Шкловский в “Заметках о прозе Пушкина”, – был выслушан, был одобрен М. А. Цявловским; напечатан не был, обсужден тоже не был». Но главным объектом инвективы Шкловского и здесь оказывается не Фейнберг (Шкловский даже любезно повторно называет его студентом – дитя, мол еще, не ведал, что творил, хотя люди помоложе, чем Фейнберг, и за меньшую крамолу, чем искажение мысли великого поэта, отправлялись на лесоповал) и не одобривший доклад студента Цявловский (впрочем, так его и не напечатавший, что, по-видимому, должно было свидетельствовать в его пользу), а снова Томашевский.
«В пушкинском однотомнике, – приступает к разоблачению Шкловский, – изданном сейчас под редакцией Б. В. Томашевского, эта мысль, аргументированная в 1929 г., уже превратилась – через семь лет – в пушкинианскую аксиому.
Б. В. Томашевский дал к строфе примечание: «Oтношение к Наполеону как к “самовластительному злодею” характерно для эпохи после войны 1812 г.».
«При новом толковании стихотворения Пушкин оказывался типичным защитником конституционной монархии, – поучает прикинувшаяся шубой лиса. – Мы модернизировать Пушкина не должны, но, прежде чем переосмысливать его стихи, мы должны тщательно посмотреть, на чем основана столетняя традиция восприятия, идущая со времен самого Пушкина».