Прогулки с Блоком. Неизданное и несобранное - Долгополов Леонид 5 стр.


Сотворение мира («Ветхий Завет») обретало подчас черты сотворения нового мира («Новый Завет»). В художественном сознании эпохи Христос выступал одновременно и как начало антропоцентрическое (высшее воплощение человека как личности, индивидуальности), и как начало космоцентрическое (воплощение человека как частицы Божьего мира – Вселенной, мировой истории). Слияние черт бытовых и бытийных, когда быт не только проверялся и корректировался высшей мерой – мерой бытия, но и уравнивался с ним, становится для литературы, изобразительного искусства общим местом.

Наиболее полно слияние бытового и бытийного начал в понимании истины (как отражения жизни и самой жизни, в ее гармонии, дисгармонии, в мелочах быта и духовных порывах) показано Пастернаком в романе «Доктор Живаго». Говоря о разложении нравов и нравственности на заре существования Римской империи, он пишет:

«И вот в закат этой мраморной и золотой безвкусицы пришел этот легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились, и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучащий гордо…»43.

Христианство явилось закономерным следствием развала культуры «богов» и «героев», «вождей» и «народов», оно, по мнению Пастернака, внесло в историю человечества творческое начало. Поклонение «идолам» отошло в прошлое.

Творческие потенции уже всего человечества, настоятельно требовавшие исхода, не затронутый рационализмом античности запас эмоциональной энергии и связанное с ним страстное желание познать самого себя, проникнуть вглубь собственной души сверхрациональными путями и тем самым создать нечто новое, небывалое – храм самому себе, человеку, личности, понимаемой теперь как божье подобие, храм из веры, своей вере – из камня, мрамора и гранита, направить его ввысь, к Богу, и создали христианство. Оно должно было пройти через гонения, инквизицию, через уничтожение личности (т. е. насильственное распятие), чтобы увидеть себя учением о человеке.

Пастернак понял это. Повторяя сказанное еще Чаадаевым, но и оспоривая позднего В. Розанова («Апокалипсис нашего времени», 1917–1918), он сказал об этом в стихотворении «Рождественская звезда»:

И страшным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.

«Герой» Пастернака антропоцентричен, он есть индивидуальный человек, творчески нашедший себя в вере в высший промысел. Христос же В. Розанова космоцентричен, он античеловек, не Антихрист Фридриха Ницше, считавшего весь период христианства декадентским периодом упадка, а глашатай запретов и ограничений. В итоге – запретов всех его естественных, непосредственно связанных с природным миром начал, возводящих его в сан явления, производного от Бога-Отца как олицетворения космоса, природы, мирозданья.

В. Розанов утверждал: «Без грешного человек не проживет, а без святого – слишком проживет. Это-то и составляет самую, самую главную часть а-космичности христианства».

«Так что Иисус Христос уж никак не научил нас мирозданию; но и сверх этого и главным образом: “дела плоти” он объявил грешными, а “дела духа” праведными. Я же думаю, что “дела плоти” суть главные, а “дела духа” – так, одни разговоры.

“Дела плоти” и суть космогония, а “дела духа” приблизительно выдумка.

И Христос, занявшись “делами духа”, – занялся чем-то в мире побочным, второстепенным, дробным, частным. Он взял себе “обстоятельства образа действия”, а не самый “образ действия” – т. е. взял он не сказуемое того предложения, которое составляет всемирную историю, и человеческую, а – только одни обстоятельственные, теневые, штриховые слова.

Сказуемое – это еда, питье, совокупление. О всём этом Иисус сказал, что – “грешно”, и что – “дела плоти соблазняют нас”. Но если бы “не соблазняли” – человек и человечество умерли бы. А как “слава Богу – соблазняют”, то – тоже слава Богу – человечество продолжает жить.

Христос через это именно и показал, что “Аз и Отец – не одно”»44.

«Показал» это Христос, или Розанов увидел то, что хотел увидеть, – сказать трудно. Слишком противоречивы книги Нового завета, чтобы обнаружить в них что-то одно.

Но Розанов обнажил вопросы, поставил проблему, которая решалась и до, и после него. Подошел к ней и Пастернак, который слил в нераздельно- целое, к тому же жизнеутверждающее, противостоящие, согласно Розанову, понятия «Аз» и «Отец». Бог-Сын (человекобог) и Бог-Отец (Богочеловек) сливаются в его романе, обнажая и утверждая жизнь как единый процесс – в ее обычных, «бытовых» проявлениях, но видя в этом великое бытийное (основное) назначение Природы, жизни, мирозданья, и даже – изначальный толчок к возникновению жизни. Он обожествляет «жар соблазна» – жар любовного соблазна («Зимняя ночь»); этот «жар», вопреки целомудренной традиции поэзии прошлого, доводит до крайности сдвиг в мироощущении ХХ века, кощунственно вздымая над любовниками «как ангел» крыла свои «крестообразно»45. Происходит «обожествление» любовного акта как высшего напряжения духовных сил человека. Так, соединяя несоединимое, Пастернак и отвергает Розанова, и покорно следует за ним. «Аз» и «Отец» для него одно, это единое совмещает черты Бога-Отца и Бога-Сына. Роман Пастернака и «розановский», и «антирозановский» одновременно.

Антропоцентризм (проявление индивидуального в человеке) сливается в романе Пастернака с космоцентризмом (проявлением общеприродного, естественно всеобщего, «грешного» в том же человеке).

2

Под углом зрения слияния этих двух главных точек зрения на человека и происходит творение нового мира в литературе ХХ века. Оно явственно ощущается нами уже в «Стихах о Прекрасной Даме» и «Золоте в лазури», в гениальных «симфониях» и «Петербурге» А. Белого, затем снова вспыхивает в «Двенадцати» Блока, по-своему повторяясь в стихах Мандельштама, в «Поэме без героя». У Ахматовой читаем:

…расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.

Поэма, в которой каждый персонаж и даже каждая значащая реплика имеют «прототипов», выносит свое действие на просторы Вселенной. Не просто в городе Петербурге, а «у устья Леты-Невы» оживает город – «Царицей Авдотьей проклятый, // Достоевский и бесноватый».

Мир действительной жизни и мир художественного вымысла были теперь одинаково реальны, уравнивались в своих правах.

Вопрос, некогда заданный Понтием Пилатом Иисусу Христу – «Что есть истина?», сохраняя всю свою неслыханную глубину, становился центральным вопросом эпохи. Ему посвящает целое исследование П. Флоренский («Столп и утверждение истины»), о нем много размышляет Бердяев, он присутствует у Блока, в «Петербурге» А. Белого, переходя к М. Булгакову в роман «Мастер и Маргарита».

В «Петербурге» А. Белого имеется сценка в ресторанчике на Миллионной, куда забредает террорист Дудкин. Сквозь ресторанный гам доносятся фразы:

«– Ешь, ешь, друг…

– Отхвати-ка мне говяжьего студню.

– В пище истина…

– Что есть истина?

– Истина – естина…

– Знаю сам…

– Коли знаешь, так ладно: подставляй тарелку и ешь…»

Один из самых великих философских вопросов («Что есть истина?») опускается в гущу ресторанной болтовни, шума, грязи, чавканья. И сделано это не случайно. Ибо здесь, на дне жизни, в ее сгущенной атмосфере, этой самой жизнью и этой сгущенной атмосферой истина и является. Только так и только такая. Другой истины нет и быть не может. Как говорил Пастернак в черновом тексте романа, истина должна быть освещена «светом повседневности»46.

«Рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины», – утверждает герой булгаковского романа, очень точно воспроизводя движение художественной (а отчасти и философской) мысли от XIX века к веку ХХ-му. Истина стала бытовой и доступной (хотя и в противоположных смыслах) и тем самым приобрела невиданную притягательность. Указан и путь – от веры к истине.

Классически четко отвечает на вопрос Понтия Пилата об истине тот же герой романа Булгакова. «Что такое истина?» – задает ему свой роковой вопрос прокуратор Иудеи Понтий Пилат. И слышит в ответ нечто странное: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова…». Прежде всего… Остальное, более высокое, отвлеченное – потом, оно менее существенно.

Истина утверждается как нечто «низкое», нарочито бытовое, но жизненное. У Булгакова не просто сцена – это демонстрация позиции, и философской, и политической. Услышав ответ арестованного, удивленный не столько характером ответа, сколько прозорливостью, Пилат допытывается у подследственного, не врач ли он: «Ты великий врач?». И еще: «Итак, ты врач?». Иешуа Га-Ноцри отрицает принадлежность к сословию целителей и делает это дважды, настойчиво. Он действительно врач, целитель, но в другом, переносном, высшем смысле. Методы его лечения иные, они не имеют ничего общего с медициной в общепринятом смысле слова. Так же, как и у другого врача – доктора Живаго: в романе Пастернака врачебная деятельность героя почти начисто отсутствует. Он никого и ни от чего не лечит. (Это был один из главных упреков в адрес Юрия Живаго в годы травли Пастернака). Но он и не должен лечить: как и его предшественник – собеседник Понтия Пилата, он действительно великий врач, но методы его исцеления также отличны от медицины.

Он ставит диагноз, диагноз этот сокрушителен, но ставит его «доктор» Живаго не на медицинском бланке и не путем проповеди новой веры, а характером своего поведения. Образ доктора Живаго есть образ поведения, а если быть совсем точным – образ отсутствующего поведения, т. е. образ поведения, которого нету. «Трагедия безволия», как сказал Пастернак. Однако в этом безволии кроется свой глубокий смысл. Получается, что самый незаметный внешне человек в романе, невыразительный, никаких действий не совершающий, оказывается мощным центром всей идейной концепции произведения, – именно благодаря отсутствию каких бы то ни было поступков, действий, эпохально значимых слов. Он центр, и он незаметен. Мы не видим его, читая роман, хотя ощущаем присутствие чего-то очень значительного.

Я бы сказал так: естественное поведение в неестественных обстоятельствах. И булгаковский Иешуа также не совершает и не произносит ничего особенно значительного. Он лишь убежден, что вера, которую он принес в жизнь, и есть истина, но он ничего не предпринимает для того, чтобы реально и обстоятельно утвердить это свое знание. Здесь также господствует над образом поведение, которое – само по себе – создает, формирует образ.

Смирившись со всем происходящим, оба «врача» – доктор Живаго и «великий врач» Иешуа Га-Ноцри, приняв как неизбежное, но отринув всю мировую жестокость, с которой никто не желал бороться, ни в дохристианском мире, ни в годы гражданской войны, пошли по пути слияния с миром, просветляя и облагораживая его. Проф. Дмитрий Оболенский в статье «Стихи доктора Живаго»47 одним из первых соотнес образ Живаго с образом Гамлета, а образ Гамлета с образом Христа: «Рассматриваемые в таком свете, – пишет Д. Оболенский, – жизнь и смерть Юрия Живаго представляются подвигом, а потеря им всего, что он считал для себя наиболее дорогим, за исключением, в конце романа, его дара поэтического видения и его духовной целостности, есть сознательное самоотречение. Это отречение от себя и есть залог бессмертия» (С. 113).

Переломилось историческое время: наступала эпоха подведения итогов. Рубежом, пограничным знаком и стал роман Пастернака и отчасти «Поэма без героя» Анны Ахматовой. В этих двух произведениях впервые с такой наглядной глубиной предпринята попытка художественно осмыслить, дать оценку, подвести итоги периоду от начала века до его середины, от смутного ожидания надвигающихся потрясений до подлинного (художественно подлинного) смысла этих потрясений. Оценка эта оказалась не весьма утешительной. Вс. Князев, Блок, Гумилев, Клюев, Маяковский, Мандельштам – вот чьи судьбы легли в основу концепции ахматовской поэмы. Есенин, Блок, Маяковский, Пастернак – вот прототипы доктора Живаго. Это поколение начала века, им же уничтоженное. Глубинные качества этого поколения, запрятанную, но бесспорную его черту – его духовную интеллигентность – и делает главным в натуре Юрия Живаго Борис Пастернак.

Это поколение людей сломанных, но сохранивших до конца дней своих высоту своих устремлений и верность идеалам, уже переставшим быть идеалами.

Показать человеку самого себя, дать ему возможность выявить всю глубину своего несовершенства (трусость, жестокость, раболепие, нравственное одичание), а потом разом взять да и простить все эти грехи, и где-то там, в лучах лунного света, в космических просторах, олицетворяющих вечность, подниматься к Луне, мирно беседуя о несовершенстве мира с человеком, отдавшим тебя на растерзание толпе. Вот это превосходство, вот пример для подражания! Или жениться на дочери своего же прежнего дворника Марке- ла, хама, который стал теперь хозяином жизни, на деле демонстрируя равенство всех смертных (а также бессмертных) перед лицом Господа Бога.

Поэтому и причитания Лары над гробом Юрия Андреевича в Камергерском переулке, когда они остались одни, есть тот же разговор в вечности, что ведут в лунном свете Иешуа Га-Ноцри и Понтий Пилат. Лариса Федоровна совершила хоть и незаметный, не акцентируемый автором, но все же акт предательства, уехав из Варыкина с Комаровским. Так некогда предал Христа, отказавшись от него, Понтий Пилат. И вот теперь, над гробом мертвого Живаго, Лара и объясняет, и оправдывается, и понимает, что слабости допускать нельзя, когда на повестку дня поставлена судьба пророка, целителя, гениального диагноста. Это не разговор с покойником, это разговор с живым человеком, это живые люди, они вечно живы, как живы Мастер и Маргарита, Иешуа и Понтий Пилат. Таинственная связь существует между ними – подчеркивает Пастернак, люди покидают комнату, как только видят их вдвоем – ее у гроба и его в гробу.

Но у Булгакова «злая сила» в соответствии с мировой литературной традицией творит добро, у Пастернака та же злая сила творит все то же зло – в полном соответствии с реализмом его художественного мышления, чуждого арлекинаде и буффонаде.

Судьба художника – реальная, земная, неизбежно трагическая – вторгается теперь в общее представление о происходящем, становясь частью творимого мира. Это было очень важно. Творимый (сотворяемый заново) мир – мир земных законов и неугасаемой вечности одновременно – был и внутренним миром человека, и миром человеческих отношений, и миром природным. Позади ничего не было, всё было лишь только сейчас, вокруг, или в туманном, но уже пугающем будущем.

«Символисты» и «реалисты» вошли в жизнь с уже готовым ощущением созидаемого на глазах нового мира, акмеистам и футуристам потребовалось время. (Оно потребовалось еще и для того, чтобы стереть все эти разграничения, которые одинаково умалялись и уничтожались безжалостной историей. Может быть, только поэтика символизма проявила наибольшую жизнестойкость). Дольше всех формировали свой космос Ахматова и Пастернак – не изъятые из жизни, они прошли сквозь опыт истории всей первой половины века. Судьба осмыслялась теперь как Рок, жизнь виделась сценой из трагедии Софокла. В нелегкой эмиграции открыл для себя космос человеческой души Бунин. Он не повторял себя, он искал новых форм творчества и новых героев, неосознанно стремясь привести их в соприкосновение с изменившимся временем. Перетолковывая Новый Завет, примеряя его к своему времени, устами героя своего романа Пастернак утверждает рождение Нового мира как нечто уже бывшее в истории:

Назад Дальше