Тайный год. Неизвестный дневник священника - Спиридон Кисляков 4 стр.


Архимандрита возмущают игры с трактовкой истории в угоду идеологической конъюнктуре[45]. Еще больше его поражают церковные хамелеоны, для которых будущее определялось установками мирской власти.

Вся эта молитвенно-обличительная тирада должна читаться не только в контексте недавней борьбы с обновленчеством «Красной церкви». Она рождена и начавшейся в 1927 году полемикой с новыми коллаборационистами, т. н. сергианами, пошедшими на проигрышную сделку со сталинским Политбюро. В своем обличении духовных «ехидин» о. Спиридон далее обрушивается на баптистов, которых уличает в двуличии и услужении большевикам. В словах, посвященных им, много желчи[46]. Но воистину поразительно следующее его прозрение в нынешние времена (отделенные от момента написания текста без малого столетием).

Он вновь обращается к Св. Троице и так говорит о еще одной опасности, открывшейся его умному взору:

«Вот теперь сатана поражает христиан слева; правда, это поражение большое и для христиан позорное; но оно явное, открытое. Но что с нами будет, если он будет поражать нас справа? Что будет с представителями Твоей Церкви, если на смену сей, открытой, обнаженной власти, такой власти, какая она есть на самом деле, придет другая форма власти в костюме христианском? О, ведь тогда все признают ее и не только признают, но и преклонятся ей, и будут совершать ей Божественную литургию!!! Вот когда диавол восторжествует, вот когда он будет торжествовать и радоваться, ибо только тогда он заменит настоящего Христа другим „христом“, „христом“ мира сего. О, тогда и только тогда все духовенство скажет: „Вот наше спасение, вот наше избавление!“»[47]

Мнимое будущее покровительство Церкви будущими светскими властелинами в «костюмах христианских» представляется архимандриту верхом ухищрений зла, и он просит Всевышнего о снисхождении…

Одновременно архимандрит предчувствует, что преодоление соблазна социализма укрепит российское общество, сделав его поучительным примером для народов мира, которые тогда, обняв русских, скажут в их лице всей России:

«Премудрая ты наша сестра, спасительница наша, мы все преклоняемся перед тобою и вручаем себя твоему христианскому руководительству»[48].

Тогда-то «свет засияет» над миром. Правда, это станет возможным, когда Христос спасет Россию. На это и возлагает свое упование миссионер.

Комплекс подобных переживаний имперского патриотизма ярко проявился в нашем обществе в начальный период вступления Российской империи в Первую мировую войну. Тогда архимандрит их также разделял – пока на фронте не столкнулся с оборотной стороной мировой бойни и не ужаснулся бессмысленным ее жертвам. Но умершие чувства ожили под новым идейным соусом.

Ожиданию скорого восстания нации из мертвых мешала грустная окружающая реальность. Отец Спиридон, взывая к милосердию Спасителя, оговаривается: «Правда, в настоящее время появились многочисленные полки в России не только взрослых, но даже, что ужасно, и детей обоего пола, которые, потрясая обнаженными мечами в воздухе, грозят войною Тебе, истинному Богу, чтобы свергнуть Тебя с небес»[49].

Конечно, имеются в виду акции «Союза безбожников», который как раз в 1927–1928 годах готовился к активизации деятельности и вовлечению в свои ряды школьников всех возрастов[50]. Все это обсуждалось в советской печати, и верующие справедливо чувствовали надвигающийся вал новых бедствий. Отец Спиридон не был слеп к опасности, но, как всегда у него, чувство близящегося всеобщего избавления от плена греха побеждало и вселяло оптимизм. «Господи, Ты только взгляни на них оком милосердия, как тотчас все их мечи превратятся в их руках в светлые кресты исповедания…»[51] – восклицал он.

Уверенность его происходила от собственной готовности к страданиям за веру и даже жажды их:

«Чего мне как христианину бояться в сей жизни? Лишат свободы? Посадят в тюрьму, будут мучить голодом и холодом? Но что этим мир сделает мне, когда Ты, Всеблагословенный, будешь все это знать обо мне и будешь заботиться о моей жизни? Ну, будут бить меня, мучить, заражать той или другой болезнью… Отсекут враги христианства руки мои и ноги мои и в таком состоянии оставят меня жить на земле?.. Если у меня вырвут глаза, отрежут нос, язык, уши и так меня оставят, то чего же я этим лишусь? Жизни? Да ведь я и так рано или поздно все же ее оставлю… Мое “я” и после моей земной смерти будет жить»[52].

Он готов стать мучеником, потому что гонимым будет еще больше любить Бога.

«Если я ради Тебя, – горячо обращается монах к Святому Духу, – отрываюсь от матери, от отца, от жены, от детей, от друзей и, наконец, от самого себя, то уже через это одно я спасу свою маму, отца, жену, детей, спасу своих друзей и спасу себя самого»[53].

Мать автора к тому времени давно умерла, жены и детей у него нет и быть не могло, но столь типичным для себя преувеличением он подчеркивает выгодность для христианина жертвенного выбора и ничтожность плотского страха[54].

Конкретно-исторические реалии возникают на страницах записок архимандрита лишь обрывочно, упоминаниями, намеками или в виде обличений. В частности, его патриотические чувства к родине проявились и в оде Сибири, с которой у него связаны воспоминания юности и начала его миссионерского служения[55]. Одическое настроение возникает у автора после мысленного восхождения на Алтайские горы, откуда открывается вид на темное небо с бесчисленными звездами. Это очередной повод восхвалить премудрый план Творца-устроителя. Затем монах бросает взгляд на сибирские просторы и захлебывается от волны местного патриотизма, перечисляя края, в которых побывал во время служения. Восхищается не только «дивным озером Байкал», но и Акатуйской каторгой. Все там достойно удивления и восторга. Переполняющим его чувствам представляется великое будущее Сибири, в которой, по ощущениям, культура вскоре достигнет «кульминационной точки». Но изобилие сибирской земли, разнообразие талантов ее народностей даст плод только тогда, когда они познают Отца Небесного и будут освящать себя именем Его Сына.

Архимандрит молится об этом, и ему видится, что «в Сибири… христианство вступит на свой истинный путь», потому как учение Христа будет переживаться верующими в Него «не умом и мыслями, а самым делом и жизнью». Тогда русский народ встанет «из праха приниженности своей» и наводнит собой всю Сибирь и Азию. Но это случится, только если Вседержитель благословит русский народ и усыновит его. «Сибирь, люби своего Бога Отца, – восклицает монах Спиридон, – и ты велика будешь и высоко превознесешься»[56].

Сейчас этот гимн сибирякам, спустя почти столетие после его написания, воспринимается как неосуществившееся прорицание. Обильная земля, полная материальных богатств, одаренная самобытными людьми, не устроена, отравлена бездарным хозяйствованием и обезлюжена.

Такое же расхождение между остротой внутреннего зрения, умеющего различать важные для совести моменты душевных переживаний и состояний, и близоруким пониманием духовных путей человека в борьбе за свою личность мы наблюдаем на всем протяжении записок архимандрита. Причины этого кроются в подспудном стремлении о. Спиридона к достижению целей евангелия уже в этом мире и в грандиозном всеобъемлющем масштабе. Это тот случай, когда сила индивидуальной веры и порожденного ею оптимизма столь велика, что начинает искажать перспективу духовной реальности. Хмель надежд пьянит сознание.

Это сказалось, в частности, на переживании о. Спиридоном приближающейся встречи с последним, Высшим судом и на видениях картин ада.

Прежде всего, нужно еще раз очертить состояние, внутреннее и физическое, в котором находился он к моменту и во время написания своих записок.

Образы ада и Суда

В 1926 году он так сильно заболел, что мог уже не вернуться к церковному служению. В тексте записок он неоднократно упоминает о своем болезненном состоянии: «Путь моей жизни на земле приходит к концу»[57], «Жизнь моя висит на волоске…»[58], «Могила уже приблизилась ко мне…»[59], «Я ослабел; здоровье мое пошатнулось»[60].

По всему корпусу его записок рассыпаны многочисленные признания своей греховности и сокрушение об этом. Особенно его удручает немощь собственной воли и духа. Чтобы исцелиться от нее, он принял монашество, но «с этого именно момента все свои прежние грехи еще в тысячу раз больше увеличил в себе». Он буквально бичует себя психологически: «С того дня и по сие время я сделался по своим грехам абсолютным сверхсатанистом, я всю Твою божественную литургию смешивал со злом, со своею греховною жизнью»[61]. «При одном воспоминании о моем прошлом цепенеет дух мой, и я сам для себя бываю невыносимым адом, – констатирует архимандрит и продолжает: – Я ведь с самого своего детства был богохульником… предавался всяким самым гнусным формам разврата, естественным и противоестественным; я всегда лгал, никогда не говорил правды, обманывал всех и каждого, я убийца из убийц, я детоубийца, я деторастлитель, я разбойник из разбойников, я кровосмеситель, я волхв, я чародей, я разрушитель бесчисленных семейных жизней… попратель всего христианского… я в человеческом облике сам диавол»[62].

Такие признания находим у него всюду. Конечно, нужно брать во внимание, что перед нами отчасти типичные (и поэтические) преувеличения, вытекающие из покаянного настроения автора. Сгущенные краски нужны ему для того, чтобы показать молниеносное очищающее действие покаяния, а также безмерность божественного снисхождения. Ср. схожее настроение в гимнах преподобного Симеона Нового Богослова: «Противоестественными делами я превзошел всякое естество и явился худшим бессловесных: всех животных морских и всех скотов земных… поистине сделался хуже гадов и зверей… никто другой не согрешил пред Тобою, как я…» и т. д.[63]

И все же нельзя не понимать, что столь интенсивное сокрушение о своем падении накладывало свой отпечаток на состояние автора. Глядя же на паству, он видел, как ее раздирают внутренние противоречия и как она готова принять антихриста, в силу своей внутренней раздвоенности. Он так описывал ее религиозную неустойчивость и шаткость настроения:

«Одни мои овцы проникнуты теософией, другие оккультными науками, третьи спиритизмом, четвертые рационализмом, пятые социализмом, шестые материализмом, седьмые пантеизмом, восьмые полны тупым безразличием к различению добра и зла, девятые совершенным нигилизмом, а десятые уходят из паствы, становясь в ряды открытых богохульников, и только ничтожное количество остаются преданными Тебе».

Мы знаем из скупых свидетельств современников, что Братство Иисуса Сладчайшего состояло из самых разнородных по настроению людей, более того, частично из людей, пришедших туда из неправославных конфессий. Однако эти люди долгие годы совершали служение ближним, беднякам, находящимся в нужде, и все это под омофором православия. И все же архимандрит Спиридон, боясь, что его подопечные примут «христа мира сего», спрашивал себя в тревоге: «Что же ожидает христиан в будущем? Чем же будет тогда христианство?»[64]

Неудивительно, что он ищет последнего суда над собой и последнего Суда над миром.

«Господи, суди и меня», – просит он[65].

Еще одно формально внешнее обстоятельство оказывало давление на душу и нервы автора во все время, пока тот вел свои записки. 29 июля 1927 года в правительственной газете «Известия» появилась т. н. «Декларация… об отношении к советской власти», подписанная именем Заместителя Патриаршего Местоблюстителя, митрополита Сергия (Страгородского; 1867–1944). В ней впервые каноничный церковный руководитель выдвигал критерий верности земной родине, пусть и агрессивно-атеистической, как необходимую составляющую чистоты православия. Он призвал верующих быть «лояльными» гражданами СССР, и радости последнего считать своими радостями. Небесная родина отныне не единственная цель для верующих. Чтобы сохранить земные интересы Церкви, им важней «вывести ее на путь легального и мирного существования».

С этой позицией не согласилась часть Церкви. Близкий друг архимандрита священник Анатолий Жураковский одним из первых написал подробный разбор «Декларации», получивший широкое хождение в церковном самиздате тех лет. Через несколько лет на одном из допросов в ОГПУ он так кратко обозначил суть своих расхождений с временным главой РПЦ: «…я воспринял и воспринимаю учение м. Сергия, его декларацию не как политическое выступление, а как ересь низвержения нравственных устоев Евангелия»[66].

В начале 1928 года в Киеве образовалась группа духовенства, отказавшаяся поминать за богослужением имя митрополита Сергия. В эту группу, кроме Жураковского, вошел и архимандрит Спиридон. Она подвергалась постоянным утеснениям со стороны «органов». Самым тяжким, однако, оказалось для обоих духовных друзей не столько давление со стороны советской власти, сколько разделение внутри киевской церковной оппозиции. Позже Жураковский так это описал в своих показаниях:

«Скоро обозначилось резкое личное расхождение между мною и архимандритом Спиридоном, с одной стороны, и другим духовенством той же ориентации с другой… Причиной к расхождению, вернее поводом, послужили, с одной стороны, особенности служения архимандрита Спиридона, с другой стороны его книги. Мне кажется, впрочем, что истинная причина в том, что весь уклад церковной работы архим. Спиридона и моей был неприемлем для других священнослужителей, казался им сплошным новаторством, попранием сложившихся традиций. Отсюда резкое расхождение с нами вплоть до запрещения прихожанам посещать [наш] храм. Эти расхождения послужили причиной внезапной смерти архимандрита Спиридона»[67].

В конце 1927-го и в 1928 году, времени писания этих записок, нестроения накапливались, чтобы затем обрушиться на архимандрита со всей силой. Священники, состоявшие с ним в одном церковном сообществе, стали писать на него жалобы не только церковному начальству, но и в ОГПУ. Дело заключалось не в «новаторстве», а в том, что религиозная вера для оппонентов о. Спиридона являлась материалом для построения «православной идеологии». Тогда как для киевского миссионера вера была призывом к творческому и свободному осуществлению Евангелия.

Припоминание старых грехов о. Спиридона со стороны его формальных единомышленников в момент общего противостояния церковному коллаборационизму было проявлением своего рода изощренной беспощадности к своему собрату, элементом безжалостного суда над ним, похожим на приговор к вечному адскому огню.

И это при том, что мировосприятие главы Братства Иисуса Сладчайшего, как мы видим, являло собой причудливое соединение ортодоксальной консервативности и свободолюбия, направленное к всемерному проповедованию церковных истин обществу и миру.

Уже в июльских записях 1928 года появляется (во сне) видение мировой жизни, «охваченной стихийным огнем». Архимандрит понимает этот огонь как «образ действия Христовой Церкви в мире, которая готовит его к претворению в Царство Божие»[68]. Ожидание личного и всеобщего спасения через Церковь, подготавливающей человечество к переходу в новый мир, выливается у о. Спиридона в жажду суда над собой, своей личной и всеобщей греховностью.

Назад Дальше