Тайный год. Неизвестный дневник священника - Спиридон Кисляков 5 стр.


Наконец с 1 августа (ст. ст.) он погружается в «глубокое созерцание суда Господня». Показательно для понимания характера записей видений «вечных мук» выделение их в отдельную часть, в заглавии которой автором подчеркивается субъективная интерпретация слов апостола о восстановлении творения в райском состоянии через Божественный Суд (См.: Деян. 3:21). Мы имеем дело не с типичным духовным озарением, когда подвижнику свыше нисходят видения горнего бытия, а с сознательным конструированием и рациональным представлением того, чего заслуживают грехи человеческие. Перед нами не видения в собственном смысле этого слова, а видения, сконструированные сознанием автора и представленные в виде назидания. Судебный процесс, им описываемый, развивается по логике школьного «Закона Божьего», в котором, со ссылками на Писание и Предание, излагается порядок расплаты за дурное устроение и поведение личности.

В раннесредневековых «Мытарствах блаженной Феодоры» (вт. пол. X в.) изложена классическая схема посмертного прохождения души через горнило суда и очищения. В них мы можем видеть жесткий юридический подход к грешнику, выдаваемый по недоразумению за мистическое потустороннее явление сверхразумного взвешивания пороков на весах Правосудия. По существу, каждый содеянный грех влечет за собой вечное осуждение, ибо последствия его предельно разрушительны и для личности и для всего космического бытия. Лишь при покаянии, правильном смиренном благочестивом поведении грешника в земной жизни и при наличии святого заступника (в данном случае наставника блаженной, преп. Василия Нового) у него есть шанс на снисхождение и пропуск в вечность. Только в силу наличия перечисленных выше условий св. Феодора достигает Небесных врат, покрытая, по молитвам своего бывшего духовника, милосердием Всевышнего.

Она проходит через двадцать мытарств, через своего рода судебные процессы над двадцатью смертными грехами, могущими погубить бессмертную душу человека и свести ее в ад. Архимандрит Спиридон созерцает последствия 37 смертных грехов и видит, как повинные в них бесчисленные сонмы душ мучаются в геенне огненной. День за днем (запись за записью) он видит непоправимые последствия дурно проведенной жизни. «Каждый грех есть величайшее зло, – констатирует он, – а последнее есть вражда против Бога, в чем и заключается всяческая погибель твари»[69].

Злые души, ненавистники, завистники, корыстолюбцы, властолюбцы, лжецы, обманщики, льстецы, лицемеры, ленивые, тщеславные, честолюбцы, скупые, бессердечные, клеветники, убийцы, блудники, прелюбодеи, смехотворцы…

Все, кто на деле порабощен этими и другими пороками, заслуживают не только физической смерти, но и смерти абсолютной. Как и в Писании сказано: «Возмездие за грех – смерть» (Рим. 6:23). Обратим внимание, что в перечень смертных грехов, по архимандриту, входят не только делатели порока, но и, к примеру, насмешники, то есть те, кто готов цинично издеваться по любому поводу. Неужели и за это человек подлежит вечной погибели? Но автор здесь следует лишь традиционным спискам грехов монашеских требников. Архимандрит твердо знает, что любой грех погибелен и любой человек не свободен от греха.

Описание мучений грешников, виновных в каком-то одном смертном грехе, фактически повторяет известные еще со Средневековья картины пыточной расплаты за плохое поведение. Отец Спиридон, как правило, подробно описывает муки грешников, ужасается им, плачет над ними и вместе с ними[70]. Единственным отличием от древней традиции живописания душераздирающих наказаний служит изображение смертной тоски грешников и их жажды прощения. В этом настроении их поддерживает архимандрит, который покидает очередной круг пыточных адских камер в уверенности, что столь интенсивные вопли падших не останутся без ответа и конечного высшего милосердия.

Картины казней, которыми расплачивается грешник за дурную земную жизнь, являются фабулой последней части книги.

По Спиридону, ужасающие муки в потустороннем бытии – естественное продолжение и завершение земных безобразий имярека. Это – концентрированное выражение нелюбви, ставшей природой грешников. Наблюдая их отчаяние, расспрашивая о причинах их печального положения, монах подчеркивает безвыходность путей преступников, бесконечность состояния пагубы, в котором они оказались. И каждый раз вопль отчаяния погибших завершает очередную такую встречу. Каждый раз этот вопль не остается без ответа монаха Спиридона, подающего им надежду…

Но чтобы из обычной еще своей земной жизни попасть на место мучений Страшного Суда, архимандрит день за днем ищет встречи с «созерцательной силой», с неким вдохновением, озарением Святым Духом, Который переносит его в мир иной[71].

68 последних записей (глав)[72] посвящены картинам ада и Суда. Каждый раз автором поначалу овладевает некое беспокойство, маета духа, а то и просто головная боль, он ищет местность, где обычно происходит его встреча с загадочной «созерцательной силой», вводящей его в потусторонний мир.

Можно предположить, что сила эта приходит к нему тогда, когда его сознание очищено от влияния помыслов и молитвенно сосредоточено. «Спрашиваю себя, – записывает о. Спиридон, – что такое созерцательная сила?» И отвечает:

«Вдохновение? Нет, это не вдохновение. Фантазия? Тоже нет! Творчество? Тоже нет…. Созерцательная сила в высшей степени зависит от чистоты совести: чем чище совесть, тем она сильнее и решительнее проявляет свое действие; кроме того, она не всегда и появляется в человеке… Бывают случаи, когда я чувствую себя находящимся во вдохновении, а созерцательной силы в себе не ощущаю. Правда, эта сила близка к экстазу, но все-таки она и не экстаз! Вот и сейчас я два часа ожидаю ее в себе, и ее нет. Но вот она появляется, и я всецело нахожусь под ее обаянием»[73].

Время встречи блуждающее: утро, день, вечер, ночь. Иногда все случается после долгих часов ночного бодрствования, иногда сразу после утреннего пробуждения, порой после литургии (литургия, бывало, оканчивается в «четыре часа вечера»[74]). Иногда эта «сила» обозначается им как «возлюбленная спутница»[75], а то и «одигитрия»[76]. В любом случае та поднимает его над будничным миром[77] и с вышины открывает «страшное зрелище суда Господня над всем сущим».

В день Успения Богородицы и с ее помощью он видит суд, совершающийся не только над землянами, но и над неодушевленными «космическими солнцами, планетами, кометами и метеорами».

«Молитвенное место» («мое любимое место»), где автора настигает озарение, как правило, находится в лесу («по обыкновению, молитвенно стал перед любимым моим деревом»). Однажды последнее оказалось срублено крестьянами, и автору пришлось искать новое место и новое дерево[78]. Еще до этого эпизода в одну из ночей конца августа он бежит босой в глубь леса и там, встав под «одной сосной», созерцает суд Господень.

Когда автор встречается с высшей силой, та переносит его в «богоотчужденность». Этим неологизмом он обозначает мистическую тьму, полное отъединение от Творца, где мучаются сонмы грешников.

По собственному признанию, он чувствует близость Бога более всего на природе (даже сильнее, чем в храме во время совершения литургии). Архимандрит всегда стремится из города на природу и даже задается вопросом об истоках своей постоянной жажды отшельничества: «От Тебя ли это чувство во мне или оно является реакцией моей утомленности от городской пастырской жизни?»[79]

Еще об истории написания текста и его подоплеке

Но наяву ли, реальным ли было это регулярное, каждодневное, еженощное бегство в глубь лесной чащи на протяжении нескольких месяцев? Мог ли автор, к примеру, среди ночи спохватиться и броситься на поиски излюбленного «дерева»?[80] Скорее всего, мы имеем дело со своего рода литературным образом. То, что перед нами не типичное визионерство, подтверждает и характер записи картин ада. Они сделаны из обратной перспективы припоминания, создающей ощущение непосредственного лицезрения запечатленных пером сюжетов. Фабула рассказа такова: со своего излюбленного места в лесу он наблюдает за судебным процессом над вселенной и сонмами грешников. Он испытывает сильное потрясение, выражаемое в тексте бесконечными молитвенными взываниями к Богу. Он изнемогает в ужасе и отчаянии от увиденного и напряженно молит о помиловании. Сейчас мы знаем об этом только благодаря запискам Кислякова, которые он делал, вернувшись к своему письменному столу. Значит, его текст не является синхронной констатацией внутреннего откровения. Мы имеем дело с позднейшей реконструкцией (и, значит, повторным переживанием встречи с «созерцательной силой»). Вопрос можно поставить по-другому: была ли сама поездка в «лес» или это все изначально сочинено автором в результате мучительных и долгих молитвенных раздумий о конечных судьбах человека и мира?

Архимандрит сам указывает на возможные литературные образцы подобных переживаний, к которым он подспудно или сознательно отсылает. Восхваляя спасительную миссию Церкви, он отмечает плоды ее культурной работы в лице Данте и Мильтона. В «Божественной комедии» темный лес, в котором очутился поэт в середине жизни, служит аллегорией мирских заблуждений. У о. Спиридона, напротив, лес является символом непосредственного общения человека с Творцом. Но в обоих случаях «лес» выступает художественной условностью.

Подобно Данте, встречавшего на своем пути по кругам ада множество знакомых, киевский миссионер то и дело наталкивается в вихрях своей «богоотчужденности» на тех, с кем некогда соприкасался в реальности или же на известных современников и исторических персонажей. Это, к примеру, целый «отряд» бывших Нерчинских каторжан, сибирский купец-миллионер, монах из Андреевского скита на Афоне, артист из Одессы, какой-то «боевой генерал»… Архимандрит натыкается на Бонапарта, позже с ним заговаривает какой-то мучающийся под ударами «метеорного огненного дождя» грешник, оказавшийся в конце беседы Иваном Грозным.

У Данте его встречи с былыми знакомыми или современниками всегда пронизаны мощным трагизмом и нетривиальным символизмом (изложенная им в пятой песне «Ада» история влюбленных Паоло Малатеста и Франчески да Римини стала одним из вечных сюжетов мировой культуры). Разговоры же Спиридона, как с его бывшими друзьями, так и с мировыми знаменитостями, поражают мелкотемьем, пустой назидательностью, словно предназначенные быть тусклой иллюстрацией к положениям катехизиса о наказаниях грешников[81]. Даже когда с ним заговаривают его бывшие подруги, намекающие на былые чувства, ничего, кроме набора банальных моралите, читатель из этих сюжетов не почерпнет[82].

Если в предыдущих сочинениях архимандрита он обличал духовенство как главных виновников массового религиозного лицемерия, то, конечно, и в аду он во множестве встречает их представителей из разных конфессий. Один из епископов, с которым о. Спиридон заговаривает, объясняет приговор к вечным мукам своим кощунственным отношением к совершению «божественной службы»[83]. Удивительно, что никакой другой епископ не попался в аду киевскому миссионеру – и с причинами гореть в неугасимом пламени более актуальными (хотя бы по переживаемому Церковью кровавому историческому моменту).

С начала июня 1928 года Спиридон размышлял о Небесных сферах, начиная с объяснения причины разделения и восстания славнейшего из ангелов, увлекшего за собой (по церковному преданию) до трети «всех светлых духов». На протяжении записок он называет это восстание первой в истории революцией, к которой затем присоединились Адам и весь мир. Корнем этого бунта, имевшего такие громадные последствия для истории, стал помысел, овладевший сатаной, о равенстве твари Творцу и о возможности самому стать четвертой ипостасью Святой Троицы. Мысль же эта в свою очередь возникла из чувства неудовлетворенности тем, что Творец создал мир «не единосущным Себе». Разве не мог Он дать твари вечно-совершенное бытие? Из этого настроения[84] пошло зло превозношения создания над Создателем, воспринятое затем всем творением через грехопадение[85]. Но в жертвенном подвиге Христа, второй Ипостаси Св. Троицы, падший мир получил прощение и возможность обожения.

В череде дней, последовавших за молитвенным переживанием этого богословского положения, о. Спиридон радостно «безумствует»[86], созерцая славу грядущего Царства Небесного. Однажды ранним утром им овладело «легкое исступление» и он увидел толпы землян, идущих в Небесный Град. Он так описывает персонажей, их составляющих:

«…Кто от сохи, кто из мастерских, кто с поезда, кто из брачного чертога, кто от царского престола, кто из учебных заведений, кто из театра, кто из непотребных домов, кто из ресторанов, питейных домов, кто из государственных учреждений, кто из военных казарм, кто из города, кто из сел, деревень, кто с поля, кто с моря, кто из пустыни, кто из монастырей, кто в качестве нищего, кто в качестве странника, доктора, епископа, священника, монаха, отшельника, пустынника, юродивого, арестанта, каторжника, бродяги и т. д. И у всех у них лица светлые, веселые, жизнерадостные»[87].

В этом перечислении обращает на себя внимание соединение «чистых» и «грешных» – все призваны в Царство Божие и на всех лежит его отсвет. В начале XX века в русской культуре произошло открытие древнерусской иконы как «умозрения в красках». В то же время заново раскрывалась для церковной интеллигенции глубина святоотеческого учения, его прочтение евангельских истин. И прежде всего, проникновенное понимание древними отцами и подвижниками Церкви милосердия и любви Божьих. Не без влияния этих тенденций девятнадцатилетний Анатолий Жураковский, находясь в действующей армии, написал статью «К вопросу о вечных муках». Она была опубликована в двух номерах «Христианской мысли» за 1916 год.

«В глубине русского сознания живет невозможность примирения с ходячим учением о вечных муках, – писал солдат Жураковский, – [которое] говорит нам о блаженстве “праведных” пред лицом нестерпимой, непрекращаемой муки их грешных отцов, матерей и братьев. И невозможно думать, что любовь к Богу и к спасенным братьям заглушит тоску о погибших. Не такова природа этой любви. Она не заглушает, но просветляет и возвышает нашу любовь ко всему существующему».

Традиционное представление об аде, где грешники истязаются своей же нелюбовью, бесконечно противоречит христианской совести. По Жураковскому, адская мука не может быть «дурной вечностью»:

«Грешники войдут в вечную муку… но будут мучиться не бесконечно. Настанет час, и они выйдут из мучений, из сферы небытия. Но сама сфера, сама область Божественной пассивности, внешняя тьма, вечная мука останется как духовный план, как возможность, как необходимая предпосылка человеческой свободы… Вечная мука существует, но ее существование не исключает возможности всеобщего спасения».

Жураковский в своей работе рассматривал конечные судьбы человека через идею апокатастасиса, учения о всеобщем восстановлении, которая еще на заре христианства выдвигалась некоторыми из учителей Церкви. Иные из них, в частности св. Исаак Сирин, считали, что павшее творение вследствие крестной жертвы Христа будет восстановлено в первоначальной славе вплоть до полного прощения всех грешников, включая и падших ангелов с их начальником. Жураковский в своей статье хотел «показать возможность согласования идеи апокатастасиса с учением Спасителя о вечных муках». Ведь «христианская любовь на высших ее ступенях» проявляется жалостью ко всей твари, злым и добрым, и «даже к демонам».

Назад Дальше