Работа молодого богослова создавалась в разгар Первой мировой войны, в преддверии гибели Российской империи, вызванная поиском незыблемых духовных опор для христианина посреди бушующего океана насилия. Архимандрит Спиридон в своих видениях ада во многом руководствовался этими давними соображениями своего друга, ставшего к тому времени его духовником. Недаром в оглавлении к этой части своих записок монах подчеркивал, что Суд Христов он рассматривает через призму идеи апокатастасиса «в субъективном моем созерцании». И недаром через все картины мучений грешников и павших ангелов проходит мысль (и чувство) автора о неотвратимости всеобщего покаяния и прощения[88].
Не забудем, что за четыре года Гражданской войны Киев пережил, по ощущениям его жителей, своего рода нисхождение в ад. Город неоднократно переходил из рук в руки противоборствующих сторон, в нем разворачивались военные действия, беспощадные к населению, массовые аресты, пытки в застенках и казни. На улицах в период боев по несколько дней лежали трупы, парки над Днепром «украсили» братские могилы для захоронения расстрелянных и замученных. В период последовавшей стабилизации, нэпа, дух насилия, озлобления и страха не покинул город, верующие подвергались утеснениям, доносы стали повсеместным явлением. Бесчинства творились горожанами, «своими», разделившимися на жертв и палачей, на добрых и злодеев. Христианская вера, да и всякая религия вместе с моралью, основанной на ней, были объявлены преступными и поставлены на грань уничтожения.
В понимании тогдашнего христианина соучастники насилия всех мастей и попиратели евангельских заповедей за порогом физической смерти сводили себя в огонь геенны. Но захватывали туда с собой и всех слабых волей, соблазненных ими во имя идолов идеологии и примитивного благополучия. От этого нисхождения в ад миллионов, отпавших от Церкви, от элементарных правил гуманности, мысленно наблюдаемого архимандритом, он сам приходил в удрученное состояние. В один из дней после видений Суда он записывает, что охладевает внутренне, сознавая, что прежний мир с его солнцем, землей, людьми и культурой ушел навсегда. Этот старый добрый мир весь погрузился в «богоотчужденность», то есть в состояние смерти. Чтобы преодолеть собственное уныние от созерцания подобных картин, архимандрит подбадривает себя мыслью о невидимом присутствии Христа:
«…Что бы с миром ни стало, что бы с ним ни случилось, это есть дело любви Божией к миру». Тут же он спрашивает себя: «Не есть ли эти мои мысли только отчаянное самоутешение? Не есть ли это отчаянное стремление выйти из скорби о мире в двери Твоего благого Промысла о нем, лишь бы притупить в себе свои земные чувства к нему?» Но монах отгоняет от себя эти помышления, превращаясь в «одно благоговение» пред волей Творца[89].
Монах Спиридон постоянно чувствует свое бессилие перед вызовами истории. В аду он встречает своего двойника, который сообщает, что в бездне богоотчужденности он помещен на ее дно, «глубже самого сатаны». Грехи, перечисляемые отражением Спиридона, ужасны и бесчисленны. Он принимает на себя все преступления мира от его создания (вплоть до соучастия в распятии Христа), но кроме того перечисляет последствия попранных некогда обетов крещения. Признается и в нарушении иноческих клятв («грешил сам с собою, грешил с девушками, грешил с замужними женщинами, грешил со всеми живым миром, грешил со всем органическим и неорганическим космосом»)[90]. Таким образом, Спиридон из адского зазеркалья очередной раз указывает себе настоящему на его абсолютное бессилие и неспособность выдержать испытание свободой.
Архимандрит всегда сознает себя беспредельно падшим человеком. Он рад исправляться, но на это своих сил нет, и он ждет избавления от Бога. Он знает, что, брошенный в раннем возрасте в океан житейский, почти всегда впоследствии – без поддержки, без знаний, без солидарного сотрудничества с единоверцами, – не мог бы избежать падений. Как же выбраться из бездны? Только одним путем: выдержать историю можно, когда Сам Христос преобразит тебя и весь мир вокруг.
Историю нельзя выдержать своими силами, и человек, как бы ни был воодушевлен, нисходит в ад по делам своим. Это чувство пронизывает записки архимандрита и является главным их идейным сюжетом. Сюжетом, состоящим из переживаний, – рваным, разорванным на куски и атомы воспоминаний, богословских и культурных ассоциаций, обрывочных суждений (порой неграмотных и судорожных) и ярких (чуть ли не пророческих) высказываний. В своих записках Кисляков там и тут бодро выстраивает стройные рациональные рассуждения (порой черносотенного свойства) по поводу правильного воспитания человека христианином. Правда, логика этих рассуждений быстро обрушивается под напором хаоса земного бытия, и тогда изложение превращается в мольбу о спасении, о любви[91].
Человечество эпоха за эпохой отказывается от свободы во имя сытости, вручая себя различным воплощениям Великого инквизитора. Но не таков о. Спиридон. Сознавая свое бессилие, он ни на йоту не отказывается от свободы. Намереваясь пройти свой путь по собственному выбору и вольным усилием вручить себя Создателю. Даже в аду. (Он верил, что муки очистят его и введут в райскую жизнь.)[92]
Логика повествования переносит его в пейзажи гееннского Суда. Монах знает, что мучение есть оборотная сторона любви, очищающей и возрождающей. И на этом фундаменте он настойчиво пытается возвести здание Царства всеобщего счастья, пусть пока только в открывающихся ему видениях будущего всепрощения Творца. Если Царство будущего века является уму и сердцу, значит, дело всеобщего спасения реально. Так ощущает автор, приблизившийся к концу своего земного пути, больной и мучающийся от понимания того морального развала, в котором находились его народ и страна.
Всю свою жизнь он фактически посвятил поиску возможного блаженства христианского сердца в этой бескрайней стране. Это было возможно только при евангелизации общества, приведении его к жизни по учению Христа. В 1917 году киевские друзья поставили его во главе Братства Иисуса Сладчайшего. С того момента архимандрит ощущал себя полноценным христианином, все силы полагающим на служение ближним. Это был его и нескольких его духовных соратников личный педагогический проект по взращиванию христианского поколения на восточном краю Европы, в городе-купели русского христианства.
И этот проект потерпел крах.
Будучи оптимистом, архимандрит до последних дней жизни верил, что родной край придет под знамя Христа. Несмотря ни на что. Ни на разложение общества, ни на распад народной души, ни на конформизм церковной бюрократии и духовенства. Созерцая ад, обозревая его бездны, поглощавшие народы Земли, он так размышляет о смысле адских мук: «Христос через Свой страшный суд решительно стремится весь мир… очистить от всякой причастности началам греха, всякой возможности вторичного возникновения в них зла. И через Свой суд и адские муки путем ее покаяния сделать тварь абсолютно принадлежащей Богу»[93].
Ад для архимандрита «точно Ледовитый океан»: с «холодными бурями и полярными ураганами». «Здесь нет ни тишины, ни ясности! Все движется, кружится, вращается, мятется…» Там, в этом адском вихре, находится неисчислимое количество грешников, «облеченных в одежду такого холода», от которого минута пребывания в нем равна бесконечности. Миг мучений как нескончаемая вечность – этим определением подчеркивается безусловность евангельского приговора грешников к «муке вечной» (Мф. 25:46). Одновременно о. Спиридон видит ее очистительное действие, так что даже дьявол у него взывает о пощаде: «О, милосердный Господь! Нет более сил терпеть, помилуй меня, себялюбивого!»[94]
Ничто и никто не могут противиться «боговселенскому процессу боговоплощения в тварь», очищенную от греха. Потому – так представлял киевский монах-миссионер – сатана изменяется (изнутри вечного мучения) и «осеняет себя крестным знамением», а за ним крестится и вся рать падших ангелов[95]. Враг рода человеческого, по преданию Церкви, не может вытерпеть крестного знамения[96]. Возможность перекреститься у того может появиться только при полном перерождении[97]. Что и означает разрушение ада и возвращение падшего мира к райской гармонии.
Такую картину открывает для себя в собственных визионерских конструкциях конца света о. Спиридон. Это его личное откровение обнажает по существу зыбкость подобного восстановления поврежденного творения. Шаткость, потому как если вечная мука и способна вызвать покаяние у грешников, то злая воля падших духов – лежит за гранью всех земных логик и воистину подлежит лишь суду Творца[98]. Недаром на это указывал «белый старец» Василий Экземплярский в своей статье о христианском юродстве[99].
…Видения ада только, казалось бы, укрепили у отца Спиридона надежды на преображение жизни.
Но клевета «единомышленников», доносы их подкосили его окончательно, сердце не выдержало, и за несколько дней до кончины он увидел нечто, что заставило его содрогнуться. (Это мы знаем из свидетельств за пределами его последнего текста.) Он просил прощения у своего друга о. Анатолия Жураковского и предсказал тому личную Голгофу и тяжкие мучения[100]. Таким образом, архимандрит, умирая, видел разрушение дела своей жизни, дела христианского просвещения в России и уничтожение тех немногих, кто вместе с ним совершал его.
Записи его предчувствий перед концом собственной жизни – концом его мира – стали свидетельством предсмертных переживаний христианина в момент окончания истории. Стали мукой сознания неизбежной гибели русской истории, гибели крестьянской и христианской культуры в России, печалования и тоски души, жертвовавшей собой ради служения ближнему и обнаруживающей неминуемый обрыв надежд в обреченности земной истории. И, словно волшебный фонограф, записки архимандрита Спиридона неожиданно оживляют для нас (его потомков уже в новом тысячелетии) голос одного из ярких представителей уникального поколения Церкви, противоставшей злу в момент его разгула в истории и утверждавшей среди гонений конечное торжество любви и милосердия.
[1927 г.]
[Начало декабря. «На границе двух миров»][101]
(…)[102] Удивительное в мире явление – это мое «я»! Оно все есть живое солнце, но какое же дивное солнце! Мое «я» есть само по себе некое духовно-интеллектуальное солнце и как таковое является созидателем своего телесного организма. Оно является творческим началом моего разума, всемогущею космическою мыслью, взвешивающей материю, измеряющей пространство и время, исследующей содержание вещества всего космоса, открывающей мировые законы, изучающей движение планет, вычисляющей расстояние одной планеты от другой, проникающей в самый состав миров, исчисляющей быстроту света, осознающей химический состав космического вещества, вторгающейся в самую сущность космической жизни, распределяющей ее на роды и виды.
Мое «я» стоит на границе двух миров – духовного и физического, – и зорко смотрит на все космическое бытие, и связует живым узлом эти два мира в себе самом. О, дивное и преславное мое человеческое «я»! Нет ничего в мире подобного моему «я»! Всякая тварь бледнеет пред ним как по своему содержанию, так и по своей бесконечно разнообразной красоте! Мое человеческое «я» бесконечно превосходит всю тварь своим сознанием[103].
Сознание! Есть ли что-либо подобное в мире? Сознание! Оно есть что-то тварное, но вместе с тем и надтварное. Сознание! Оно есть какой-то неизреченный свет, но свет, различающий себя от всего того, что не оно само, т. е. не сознание, а им сознаваемое. Сознание! Оно есть сущий образ Божий и сущее подобие Божие. Сознание! Оно есть в одно и то же время всё мысль, всё разум, всё творчество, всё ведение, всё видение и всё самоведение, всё самопричина и всё самоцель. Сознание! Сущая жизнь моего «я», действительное начало бессмертия человеческого «я», преломляющая живая самосознающая жемчужина сознания Абсолютного; оно, наконец, есть предотображение Самого Бога в моем «я». Отсюда мое «я» является отображением в себе всесущего Божеского «Ты», в котором и заключаются все корни самого бытия моего «я».
Здесь я должен буду смириться перед невообразимой любовью моего Творца по отношению к себе как к человеческой личности. В самом деле, если я до моего возникновения в качестве личности и был чем-либо во времени и пространстве, то только был исключительно чем-то. Но это «что-то» было не чем другим, как только лишь космическим бессознательным мертвым веществом, и ничем другим. Но вот наступил момент времени, и вдруг в мире появилось мое «я». Это мое «я» теперь чувствует себя и осознает совершенно, и осознает себя по самому своему содержанию отличным от всего окружающего мира. Это мое «я» полно сознательно свободного, самопричинного, самоцельного, самоутверждающегося, живого, закругленного в себе самоначала. Оно совершенно просто, вне всякой в себе сложности. Оно все есть полнота стремлений, чувств, сознания, мышления и т. д. Однако оно все целиком не исчерпывается всей этой полнотой, а остается всегда равной себе величиной, всегда из себя самой порождающей всю эту известную полноту своих свойств. Мое «я» есть единственное чудо среди всех естественных космических чудес. Но это не все. Мое человеческое «я» представляет из себя какую-то динамическую живую силу, всегда влекущуюся с тоской и неотразимо родственно тяготеющую к абсолютному «Ты» как безусловному своему всемогущему всетворческому «Я», от Которого мое личное «я» получило свое сущее начало бытия и без Которого мое «я» не только не может существовать, но не может быть даже и самым содержанием «я» как таковым.
Отсюда какое же я вывожу последнее заключение о своем «я»? Последнее мое понятие о моем «я» такое, что мое сущее «я» есть собственное «я» Божеское, в котором отображается сущее Божеское «Я». Но так как мое сущее «я» как собственное «я» Божеское, имея в себе триединое начало: «я» как сущее метафизическое (самопричина и самоцель), и «я» духовно-психическое (феноменальное), и «я» как сознательное (мистическое), – оно как таковое отображает в себе и самое сущее Божеское «я» как Триипостасное Божеское «Я»! Отсюда сама идея о Боге в человеческом «я», и самое откровение о Триедином Боге, и тоска о Боге, и молитва к Нему, и непреодолимое всеобщее тяготение человеческого существа к Богу, и вообще всякая религия есть природное, чисто свободное метафизическое тяготение моего «я» к Абсолютному «Ты» как непреодолимое влечение собственного Божеского «я» к своему сущему «Я» и также непреодолимое влечение сущего «Я» Божеского к Его собственному личному «я».
После всего мною сказанного о моем «я» я не могу удержаться от того, чтобы не пасть перед величием Триипостасного Бога и изумленно не воскликнуть: «Всемогущий, вездесущий, самосознающий, всеведающий и всевидящий, животворящий, самобытный, безначальный, бесконечный, неизменный, всеблагостный и всесладостный, все собою наполняющий, единая сущая истина, источник всякого совершенства, начальник всякой жизни, Творец всего видимого и невидимого, Триипостасный мой Бог, отображающий живой образ Святой Троицы в моем «я». Ты мой вселюбящий Отец, Ты мой превожделенный Творец и Спаситель, Ты прелюбезнейший мой Утешитель, ты моя всеблагостная жизнь, Ты мое бесконечное всесладостное блаженство, Ты мое всеблагостное утешение, Ты моя всетихая и мирная радость, Ты святая цель моей жизни!