Екатерина Великая и Потёмкин: имперская история любви - Себаг-Монтефиоре Саймон 5 стр.


Государственная система давала широкий простор для злоупотреблений. В своих мемуарах Екатерина вспоминала, что в большинстве московских поместий имелись «железные ошейники, цепи и разные другие инструменты для пытки при малейшей провинности». В покоях одной старой дворянки, к примеру, имелась тёмная клетка, где она держала крепостную девку, умевшую ухаживать за её волосами. Причина этого проста: старая карга стремилась скрыть от окружающих, что вынуждена носить парики [25].

Абсолютная власть помещика над крепостными иногда проявлялась в пытках в духе Синей Бороды, причём самые страшные бесчинства совершила женщина (хотя, возможно, только из-за пола потерпевшие и смогли на неё пожаловаться). Разумеется, власти довольно долгое время закрывали глаза на её злодеяния. Происходило всё это не в какой-то удалённой губернии, а в Москве. Двадцатипятилетняя Дарья Николаевна Салтыкова, прозванная «людоедкой», получала садистское удовольствие, истязая своих крепостных: она избивала поленом и скалкой сотни крестьян, а 138 девушек убила, предположительно нанеся увечья их гениталиям. Когда в начале правления Екатерины её наконец арестовали, императрица, заинтересованная в поддержке дворянства, была вынуждена с осторожностью избрать наказание для «людоедки». Её нельзя было казнить, поскольку в 1754 году императрица Елизавета отменила смертную казнь (за исключением случаев государственной измены), поэтому Салтыкову приковали к столбу на московском эшафоте, где она должна была стоять на протяжении часа, а на шее её висел лист с надписью «Мучительница и душегубица». Весь город глазел на неё: в то время серийные убийцы встречались редко. Затем «людоедка» была осуждена на пожизненное заключение в монастырской подземной темнице. Но её жестокость была исключением, а не правилом [26].

Такой была жизнь русского села, и таким был мир Гриши Потёмкина. Привычки, сложившиеся в чижовском детстве, навсегда остались с ним. Мы с лёгкостью можем представить, как он бежит вместе с крестьянскими детьми по лугам, где ещё не убрано сено, или жуёт репу и редиску, которыми он любил лакомиться и впоследствии в покоях императрицы. Неудивительно, что в Санкт-Петербурге, в утончённом вольтерьянском кругу придворных говорили, что он – подлинное дитя земли русской.

В 1746 году в возрасте семидесяти четырёх лет умер его отец, и идиллическая жизнь закончилась. Шестилетний Гриша Потёмкин унаследовал имение и крепостных, но это было жалкое наследство. Повторно овдовев в сорок два года, его мать с шестью детьми на руках не могла сводить концы с концами в Чижове. Беззаботная экстравагантность взрослой жизни Григория удивительна для человека, на долю которого выпали денежные затруднения, но ведь ему не пришлось испытать по-настоящему мучительной нужды. Позднее он пожаловал родительское поместье своей сестре Елене и её мужу Василию Энгельгардту. Они построили особняк на месте деревянной усадьбы и воздвигли роскошную церковь на крестьянской стороне села в честь Светлейшего князя – самого знаменитого члена семейства [27].

Дарья Потёмкина была амбициозна. Григорий не мог рассчитывать на удачную карьеру, затерявшись в захолустной деревушке, как иголка в огромном стоге сена России. У Дарьи не было связей в новой столице государства, Санкт-Петербурге, однако в старой столице ещё оставались знакомые, и вскоре семья двинулась в Москву[10].

Первым московским впечатлением Гриши Потёмкина, наверное, стали городские башни. Москва, расположенная в самом центре Российской империи, была полной противоположностью Санкт-Петербурга, новой столицы Петра Великого. Если Северная Венеция служила окном в Европу, то Москва – была подземным ходом в глубину древних ксенофобских русских традиций. Её угрюмая и напыщенная монументальность беспокоила недалёких европейцев: «Особенно броское и уродливое впечатление в Москве производят её шпили: квадратные нашлёпки из разноцветных кирпичей и золочёные верхушки придают городу весьма готический вид», писала гостья из Англии. В самом деле, хотя город строился вокруг неприступной средневековой кремлёвской крепости и ярких луковичных куполов храма Василия Блаженного, его изогнутые, узкие и тёмные улицы и дворы были такими же мрачными, как и предрассудки староверов. Европейцы считали, что Москва совсем не похожа на западный город. «Не могу сказать, что Москва похожа на что-либо, кроме деревни или нескольких деревень, соединённых вместе». Другой путешественник, глядя на дворянские особняки и крытые соломой дома бедняков, подумал, что городские здания выглядят, как будто их всех свезли сюда на колесах [28].

Крёстный отец Потёмкина (и, возможно, его биологический отец) Кисловский, президент Камер-коллегии в отставке, московский представитель Министерства по делам Императорского двора (согласно заведённому Петром I порядку, министерства назывались коллегиями), взял семью Потёмкиных под свою защиту и поселил свою любовницу или всего лишь протеже Дарью в небольшом доме на Никитской улице. Гриша Потёмкин вместе с сыном Кисловского Сергеем поступил в гимназию Московского университета.

На сообразительность Потёмкина сразу обратили внимание: у него были замечательные способности к языкам, и он вскоре преуспел в греческом, латыни, русском, немецком и французском языках, также бегло говорил по-польски, а согласно более поздним свидетельствам, он мог понимать итальянскую и английскую речь. Его первым увлечением было православие: ещё будучи ребёнком, он часто обсуждал литургические вопросы с настоятелем греческого монастыря Дорофеем. Священник в храме Святого Николая поддерживал его интерес к церковным таинствам. Благодаря своей выдающейся памяти, о которой будет сказано ниже, Григорий смог выучить наизусть длинные тексты греческой литургии. Судя по его памяти и багажу знаний в зрелости, обучение, должно быть, казалось ему слишком простым, а необходимость сосредотачиваться – слишком утомительной: он быстро начинал скучать. Григорий никого не боялся: он уже приобрёл известность своими эпиграммами и способностью передразнивать учителей. Каким-то образом ему удалось подружиться с высокопоставленным священником Амвросием Зертис-Каменским, ставшим позднее архиепископом Московским [29].

Некоторое время мальчик помогал в алтаре, но при этом он либо погружался в дебри византийской теологии, либо с нетерпением ждал любой возможности совершить какую-нибудь дерзкую шалость. Когда Гриша предстал перед крёстным в облачении грузинского монаха, Кисловский сказал: «Доживу до стыда, что не умел воспитать тебя как дворянина». Потёмкин хорошо понимал, что он не был похож на других: ему было суждено стать великим. Он высказывал разнообразные предположения о тех высотах, которых ему предстояло достичь: «буду министром или архиереем»; «начну военной службой, а не так, то стану командовать попами». Он обещал матери, что, разбогатев и обретя известность, сломает ветхий дом, где она жила, и выстроит церковь[11]. Счастливые воспоминания об этом времени Григорий сохранил на всю жизнь [30].

В 1750 году в возрасте одиннадцати лет он едет в Смоленск, вероятно, в сопровождении крёстного, чтобы записаться на военную службу. Впервые мальчик надел униформу и ощутил вес сабли в руке, почувствовал, как скрипят ботинки и как рубаха тесно облегает тело – все эти приманки для гордости, предоставляемые военной службой, остались в радостных воспоминаниях всех дворянских детей-солдат. Сыновья дворян заступали на службу в безрассудно раннем возрасте, порой в пять лет, и числились в солдатах заочно – таким образом можно было обойти петровский закон об обязательной пожизненной службе. Когда они в 16–19 лет становились настоящими солдатами, формально за их плечами уже было не менее десяти лет службы и офицерское звание. Родители записывали детей в самые лучшие – гвардейские – полки, подобно тому, как каждый английский аристократ должен был «записаться в Итон».

В Смоленске Гриша засвидетельствовал в герольдии заслуги на службе и благородное происхождение своей семьи, упомянув мнимого римского родоначальника и свою родственную связь со вспыльчивым послом царя Алексея. В документах местного отделения по какой-то причине указано, что ему было семь лет, но это можно считать бюрократической ошибкой, поскольку детей обычно записывали в одиннадцатилетнем возрасте. Пять лет спустя, в феврале 1755 года, он вернулся туда для повторной проверки и был зачислен в Конногвардейский полк, один из пяти самых престижных в России[31]. Затем юноша вернулся к обучению.

Он также записался в Московский университет, где числился среди первых учеников по греческому языку и священной истории [32]. Некоторые университетские друзья останутся с ним на всю жизнь. Студенты носили униформу – зелёные кафтаны с красными обшлагами. Университет был основан совсем недавно. Современник Потёмкина Денис Фонвизин в «Чистосердечном признании в делах моих и помышлениях» вспоминал, как они с братом оказались одними из первых студентов. Как и Потёмкин, они родились в семье бедных дворян, которые не могли себе позволить нанять детям частных учителей. Новый университет пребывал в хаосе: «Учились мы весьма беспорядочно… причиною тому… нерадение и пьянство учителей» [33]. Фонвизин писал, что иностранные языки если и преподавались, то совершенно отвратительно. Документы Потёмкина погибли в пожаре 1812 года, но нам известно, что он несомненно многому выучился, возможно, благодаря своим друзьям-священникам.

Распущенность педагогического состава, впрочем, для Потёмкина не имела значения, поскольку он обожал читать (хотя позднее злые языки говорили, что он не прочёл ни одной книги). Навещая деревенских родственников, он всё время проводил в библиотеке и даже засыпал под бильярдным столом в обнимку с книгой [34]. Однажды Потёмкин попросил одного из своих друзей Ермила Кострова одолжить ему десять книг. Когда Потёмкин вернул их, Костров не поверил, что их можно было так быстро прочесть. Потёмкин ответил, что прочитал все от корки до корки: «Если не веришь мне, проверь!» – так он смог убедить Кострова. Когда другой студент по фамилии Афонин дал Потёмкину свежее издание «Естественной истории» Бюффона, тот через день вернул книгу и поразил Афонина доскональным знанием всех её подробностей [35].

Вскоре на Потёмкина обратил внимание ещё один влиятельный покровитель. В 1757 году он получил университетскую золотую медаль благодаря своим выдающимся познаниям в греческом языке и богословии, чем произвёл впечатление на одного из чиновников императорского двора в Санкт-Петербурге. Иван Иванович Шувалов, образованный и интеллигентный основатель и куратор Московского университета, был молод и благодушен; со своим круглым лицом он был похож на нежного эльфа. Он был любовником и одним из ближайших советников императрицы Елизаветы, которая была старше его на восемнадцать лет, но при этом вел себя необычайно скромно. В июне того года Шувалов приказал университету выбрать двенадцать лучших студентов и отправить их в Санкт-Петербург. Потёмкина и ещё одиннадцать человек спешно снарядили в столицу, где сам Шувалов встретил их, проводил в Зимний дворец и представил императрице Всероссийской. Это был первый визит Потёмкина в Петербург.

По сравнению с Санкт-Петербургом даже Москва казалась захолустьем. В 1703 году на землях, формально еще принадлежавших шведам, на заболоченных берегах и островах в устье реки Невы, Пётр Великий основал свой «парадиз». Когда он наконец нанёс поражение Карлу XVII в Полтавской битве, то прежде всего почувствовал радость за Санкт-Петербург, отныне находившийся в безопасности. В 1712 году город стал официальной столицей. Тысячи крепостных погибли, забивая сваи и выкачивая воду на этой огромной строительной площадке, поскольку царь спешил как можно скорее воплотить свой проект в жизнь. Теперь это был красивый город с населением в 100 000 человек, и его набережные украшали величественные дворцы: на северной стороне стояли Петропавловская крепость и дворец из красного кирпича, принадлежавший раньше фавориту Петра князю Меншикову. Почти напротив располагались Зимний дворец, Адмиралтейство и несколько дворянских особняков. Поразительно широкие петербургские проспекты были как будто построены для гигантов, но их немецкая прямота, так не похожая на петляющие московские переулки, оставалась чуждой русскому духу. Грандиозные здания были построены только наполовину – как и многое другое в Российском государстве.

Английская путешественница писала: «Этот город, с необычайно широкими и длинными улицами, являет очень живописный вид. Не только городу, но и образу жизни здесь присущ особый размах. Аристократы как будто состязаются друг с другом в дорогостоящих причудах». Повсюду иностранцев окружали контрасты: «Дома обставлены самой роскошной мебелью из всех стран, но в гостиную с инкрустированным полом вы поднимаетесь по грязной и вонючей лестнице» [36]. По словам французского дипломата, даже дворцы и балы не могли замаскировать подлинную сущность империи: «С одной стороны – модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой – купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами» [37].

Строительство нового Зимнего дворца императрицы ещё не завершилось, но, тем не менее, здание уже было великолепным: золоченые, богато украшенные и освещенные канделябрами залы, наполненные толпой придворных, перемежались сырыми комнатами, заваленными инструментами и открытыми всем стихиям и сквознякам. Шувалов провел двенадцать студентов-счастливчиков в приёмные покои, где Елизавета встречала иностранных послов. Там Потёмкин с товарищами был представлен императрице.

Елизавете, мужеподобной тучной блондинкае с голубыми глазами, было в то время почти пятьдесят; шёл семнадцатый год её правления. «Увидев ее в первый раз, невозможно было не поразиться ее красоте, – вспоминала Екатерина II. – Она была крупная женщина, несмотря на свою полноту нисколько не утратившая изящества фигуры» [38]. Елизавета, подобно своей тёзке, занимавшей английский престол в XVI веке, была воспитана в тени величественной фигуры своего властного отца и провела юность, словно в тревожном чистилище. Благодаря этому обострилось присущее ей политическое чутьё – однако на этом сходство императрицы с Глорианой заканчивается. Елизавета была не только импульсивной, щедрой и легкомысленной, но и хитроумной, мстительной и безжалостной – истинной дочерью Петра Великого. Жизнь елизаветинского двора определялась тщеславием императрицы и её феноменальной любовью к роскоши, тщательно срежиссированным празднествам и богатым нарядам. Она никогда не надевала дважды одну и то же одежду и два раза в день меняла платье – и придворные дамы следовали её примеру.

Когда Елизавета умерла, её наследница обнаружила в Летнем дворце гардероб, где хранились 15 000 платьев. В то время при дворе французские пьесы всё ещё казались чужеземной диковинкой – обычными развлечениями были императорские травести-балы, где всем гостям нужно было предстать в наряде противоположного пола, что давало почву для разнообразных шалостей среди мужчин «в огромных юбках на китовых усах» и женщин, особенно зрелых, которые выглядели как «жалкие мальчики». У этой затеи были особые причины: «…из всех них мужской костюм шел только к одной императрице. При своем высоком росте и некоторой дюжести она была чудно хороша в мужском наряде. Ни у одного мужчины я никогда в жизни не видела такой прекрасной ноги…» [39]

Даже эти замысловатые забавы елизаветинского двора были пронизаны борьбой за политическое влияние и страхом перед капризами императрицы: когда Елизавета не смогла вычесать пудру из своей причёски и оказалась вынуждена сбрить волосы, она приказала придворным дамам побриться вместе с ней. «Дамы с плачем повиновались». Когда чужая красота внушала ей зависть, она брала ножницы – у одной из соперниц она срезала ленты, у другой – кудри. Она издавала указы, гласившие, что ни одной женщине не позволялось соперничать с ней в изяществе причёски. Утратив красоту, она металась между истовой религиозностью и безудержным применением косметики [40]. Политика – рискованная игра, даже для модных аристократок. В первые годы правления Елизавета приказала отрезать язык молодой придворной даме, графине Наталье Лопухиной, всего лишь за туманный намёк на некий заговор – и в то же время императрица была мягкосердечной женщиной, отменившей смертную казнь.

Назад Дальше