Но об этом потом.
Из двух Нахимовских,[7] то есть сугубо морских училищ, одно из которых было наше ленинградское, а второе, которое, вероятно для дезориентации предположительного противника, возникло, а потом так и осталось[8] на горной реке Кура в горах Кавказа – на кораблестроительный факультет Дзержинки (старейшее из Высших военно-морских инженерных) прибыло в 1954 году (и это еще кроме тех, кто пришел из обычных школ) около двух десятков медалистов. Медаль по закону давала право выбора высшего училища и факультета, и первые три года, выбрав Дзержинку и попав в нее, занимались мы не просто рьяно, а так, что, можно сказать, шел дым. Дзержинка в ту пору слыла военно-морской Сорбонной, кораблестроительный же ее факультет, сокращенно – корфак, считался по сложности математических предметов попросту заумным. Об этом не только ходила молва, но и не без плохо скрываемого удовлетворения (или гордости?) проговаривались и наши преподаватели. В паруса этому юношескому снобизму дул, казалось, ветер даже главной особенности нашего размещения – и если электрики, дизелисты и паросиловики в своем Адмиралтействе круглосуточно пребывали в одинаковых, словно вычерченных по линейке коридорах, однотипных классах, ходили по одинаковым лестницам с одинаковыми ступенями, то у нас, корабелов, все перечисленное было не только иным, но и, можно сказать, штучным, поскольку наш факультет помещался в Инженерном замке. И, хотя треть Замка тогда оставалась еще в стадии военной и блокадной разрухи, но уже то, что при нас возродилось – я имею в виду дворцового типа реставрацию, – было необъятным пространством архитектуры совершенно изысканной. А еще Замок, и это было неожиданным, оказался вовсе не угрюмой казармой непредсказуемого гатчинского правителя, а хоть и тяжело раненным, но уже начавшим выздоравливать великолепным дворцом, то есть тем, где не только предвидятся, но и реально существуют – и пространства для торжеств, и трапезные, и покои будуарного назначения, и разного рода и стиля гостиные, и огромный надвратный мальтийский зал, при всей своей новой волейбольно-баскетбольной судьбе сохранивший свою величавую символику. И есть еще и галереи для развода караулов, и места для книжного уединения, а также и библиотек. То есть общий тон Замка, не только как дворца, но даже как корпуса отдельного факультета военного училища, когда мы в нем поселились, оказался отнюдь не бездушной казармой, несмотря на то что, скажем, когда мы были на первом курсе, на нашем спальном этаже (самом верхнем) почти впритык к койкам стояло несколько станковых пулеметов. По тревоге мы числились пулеметной ротой. И я до сих пор помню, как мы вчетвером (при этом рысью) спускали наш пулемет по тесному винтовому трапу (иначе, как известно, моряки лестницу назвать не могут). У первого на плече на подложенной ушанке лежит ствол, двое – один спереди, другой сзади – схватились за колеса, а четвертый – вцепившись в дугу сзади. Этот четвертый не только не помогает нам двигаться вниз, а его задача – одерживать и страховать.
И это тоже – таскать вниз и снова вверх устарелое военное орудие – тоже особенность Замка. А станковый пулемет на литых колесах, конечно, орудие. Оно не такое, которое рушит стены и бастионы, но все же настоящее. То есть абсолютно в стилистике нашего Замка. Я здесь о том, что Замок поселял в квартирующих в нем (я и сейчас так считаю) – бациллу нестандартной памятливости. А мы, повторю, занимались, учились, сейчас, подбирая слова, щелкаю пальцами – потому что слово «упоенно» – не моего словаря. Но учились мы на первых курсах именно так. Хотя не каждый, понятно, день, и не подряд…
Да, странное, очень странное и почти ностальгическое ощущение, даже когда речь идет об этих пулеметах практически каменного века…
Что же касается нашего общего настроя – заниматься так, как не занимался еще никто, то настрой этот был следствием нашей коллективной и, можно сказать, многолетней мечты, которая, как почти все коллективное, обернулась утопией. Во всяком случае, для половины из нас. Именно для половины, и при этом – ровно. Но будущее предвидеть мы, естественно, не могли, и нас, устойчиво бредивших именно кораблестроительным факультетом, цель эта объединяла еще задолго до окончания Нахимовского. Оказавшись же на корфаке, мы наверно задирали подбородки – вот, мол, о чем мечтали, того и добились. И теперь свою судьбу строим сами. То, что наш курс учился с небывалой успеваемостью, вскоре уже говорили даже преподаватели. А от них похвалы дождись.
VII
За три года до нас (то есть в 1951 году) на корфак прибыл так называемый «комсомольский набор». Мне известно об этом курсе больше, чем другим, потому что именно на этом курсе учился мой любимый Егор (Г. А. Коротков, 1932–2009), будущий муж моей родной сестры Надежды, один из самых добрых и порядочных людей, кого я в жизни знал. Егора (так с самого начала стали его называть в нашей семье, и это прижилось, хотя до того и в школе, и дома его звали Жорой) обожали все – мои дядя и тетя, бабушка по отцу и бабушка по приемной матери, мои сестры, курсанты его курса, соседи по дому (где бы он ни жил). Для дяди (моего приемного отца – место службы Эрмитаж, Военная галерея 1812 года) Егор был вообще воплощением лучших сторон и качеств русского человека. То есть надежный, честный, скромный. А еще и такой, который никогда не бросит в беде. И благодарный. И помнящий о стариках и больных. А еще Егор умел все. Отремонтировать, починить, придумать замену. А еще – шить, стирать, готовить. А еще (тут только загибай пальцы) – построить собственными руками дачу. Выкопать колодец, построить баньку. Наилучше разместить парник, научить этому соседей. Вскопать, посадить, вырастить, засолить, намариновать…
Но высшая математика, теоретическая и строительная механики, гидродинамика – были для Егора полосой препятствий, часто непреодолимой. Егор мучился, мучились, бессильные ему помочь, все понимающие преподаватели корфака. Несчастный Егор, которого все любили, сидел каникулы в училище безвылазно. Сам тот факт, что Егор оказался в этом именно училище, и к тому же (обстоятельство в данном случае доводящее ситуацию до абсурда почти театрального) – на самом «математическом» из его факультетов – это, конечно, уже перебор.
В связи с этим сюжетом помню изумленное его лицо. Он же не поступал в это училище! Он совершенно не имел в виду становиться кораблестроителем и, закончив школу, поступил в предельно заурядный (не буду его называть) институтишко… А тут – не спрашивая никакого ни желания, ни согласия (время было еще сталинским) – бац! И, без всяких разговоров – комсомольский набор!
На том курсе, куда попал Егор, таких, как он, было не то чтобы много, но достаточно, и некоторые из них так же, как Егор, попали совершенно не туда, куда их звали способности, интересы, вкусы. Но случай Егора был, наверно, из ярчайших.
Каким образом его переводили с курса на курс, понятно было не вполне, и, в первую очередь, вероятно, ему самому. Могу лишь предположить, что тот же циркуляр, по воле которого из какого-то аграрного вуза передвинули в вуз военно-морской пятьдесят студентов, предписывал тех же пятьдесят, но уже военно-морских инженер-лейтенантов в срок и выпустить. И, ставя такому курсанту, в нашем случае Егору, минимальный проходной балл по сопромату или теории качки, преподаватели, видимо, зажмуривались. Но у этой тягостной, неловкой и, казалось бы, почти невозможной истории – где преподаватели (доктора наук и профессора!) якобы молча соглашаются выпустить в офицеры совершенно не усвоившего программы курсанта – как это ни странно, абсолютно оптимистический конец. Я имею в виду дальнейшую службу Егора как инженера-военпреда. Столкнувшись с практическим делом, допустим, с ремонтом корабельного корпуса, он, еще до чтения инструкций, мгновенно понимал суть того, что предстояло делать.
До поступления в военно-морское училище Егор жил в семье тети Марии Алексеевны и ее мужа Александра Андреевича Черепенниковых. Фамилия Черепенниковых была до революции одной из самых известных, если не сказать из самых знаменитых, в торгово-купеческом мире Петербурга. И великолепный дом, в котором продолжал жить Александр Андреевич (Литейный проспект, дом № 12) строился его родителями в годы его детства.
У Александра Андреевича и Марии Алексеевны было двое детей – Елена и Андрей. Судьбы их трагичны. Елена, красавица и умница, в пятнадцать лет (1939 год) скоропостижно умерла от менингита. Ее смерть явно не прошла бесследно для рассудка матери. Но якорем, который еще держал Марию Алексеевну в некоторых пределах реальных представлений о мире, был сын. Он был на год старше Елены, и начало войны застало его на первом курсе Высшего военно-морского училища. Осенью 1941 года (октябрь или ноябрь) курсантов пытались вывезти на баржах из блокадного города через Ладогу. Баржи подверглись бомбардировке, и большая часть курсантов погибла. Погиб (кто-то из оставшихся в живых свидетельствовал, что он утонул) и Андрей Черепенников.
Оставшиеся без детей Мария Алексеевна и Александр Андреевич усыновили после войны племянника Марии Алексеевны – Георгия Короткова (р. 1932), потерявшего во время войны обоих родителей, и Георгий теперь жил в семье своей тети на Литейном, 12 и с седьмого класса ухаживал за моей единственной родной сестрой Надеждой Глинкой. Их школы – мужская № 203 и женская № 189 (бывшие гимназии Анненшуле, номера этих школ теперь другие) стояли рядом, разделенные лишь зданием бывшей Аннен-кирхи (Кирочная, д. 8, в то время кинотеатр «Спартак»).
В 1956 году Жора, тогда курсант кораблестроительного факультета ВВМИУ им. Дзержинского, и моя сестрица поженились, и на их свадьбе я впервые увидел Александра Андреевича и Марию Алексеевну Черепенниковых. Мария Алексеевна (тетя Маня) до конца жизни так и не могла поверить, что сын ее погиб. Она ждала его всю свою жизнь, кого умиляя, а кого и пугая своей уверенностью, что он скоро вернется, и, порой, рассказами о том, где он сейчас живет и почему так долго не подает о себе вестей.
Александр Андреевич Черепенников (дядя Саша) был замечательным интеллигентом старого русского типа, всегда спокойным, дружелюбным, скромным, превосходно владеющим языком, да не одним, и знающим все и вся. Он рассказывал, что когда строился их дом (Литейный № 12), то ему, в это время еще мальчику, иногда удавалось попасть на строительные леса, и он по ним бегал, а потом, уже в квартире, ездил по анфиладе комнат (третий этаж) на велосипеде. В 1930-е годы его, уже ученого с именем, собирались высылать из Ленинграда, как потомка состоятельных родителей, но по какой-то причине это не состоялось. Возможно, причиной такой милости была ценность его как специалиста по разведке газовых месторождений.
И снова Егор. Сразу после училища он служил сначала во Владивостоке, затем в Ленинграде, а потом даже и в Польше (Щецин), которая тогда была с нами в дружбе, и военпредом, судя по всему, был первоклассным. Вот парадокс! Все, что есть теория, символика, абстракция, умозрительность – ноль! Как только предметность, практика, зрительное, осязательное общение с чем-то конкретным – будь то металл, дерево, резина, пластик, ткань, любые жидкости, краски, гели, газы – Егор как у себя дома. Есть такой пример в мемуарах А. Н. Крылова, нашего великого кораблестроителя – там, на заре своей деятельности Крылов встречает кораблестроителя-практика, который не конструкцию создает сообразно расчетам, а – ход обратный – правильность расчетов проверяет на своей уже построенной интуитивно конструкции. Наш Егор был определенно из людей этой породы. Что же касается продвижения по службе, то Егора, возможно, за его паталогическую скромность, неспособность к интригам и незлобивый характер обходили все кому не лень…
Как-то, заехав к сестре, я стал свидетелем того, что Егор вернулся с работы не тогда, когда его ожидала моя сестра, а на час-полтора позже. Вопросов сестры (она просто кипела) не помню. Помню ответ Егора:
– Я что же – по-твоему, по Невскому гулял!?
Невский! Гулять по Невскому! Должно быть, это была та, в его сознании граничащая с развратом, предельная вольность, которую он способен был себе лишь вообразить. Но то крепостное право, в котором этот доброволец прожил около полувека, иногда все же освещалось благотворным разумом. Когда по прошествии нескольких лет работы в военной приемке на родине для Егора наконец сыскалась должность военпреда за границей (Польша, уже упомянутый Щецин), то тут же моя сестра получила анонимный донос. Мол, у ее мужа тайная связь, он с этой женщиной связан давно и т. д. И ей, то есть моей сестре (середина 1980-х), может помочь только обращение в политотдел…
– Жора, – сказала моя мудрая сестра, – под тебя, то есть под нас, кто-то копает. Не вздумай никому ничего об этом говорить.
И через месяц они уехали на два года в Польшу. Полгода спустя их, как и в Ленинграде, уже окружало несколько дружеских, теперь уже польских, семей, переписка с которыми стала пожизненной.
Однажды на их польскую верфь ожидался приезд нашего адмирала, одного из главных по кораблестроению (фамилия выскочила из памяти). Наши офицеры, их на верфи было несколько, и для каждого из них этот день был немаловажным, встречали гостя отглажены, надраены, а кто и в парадной форме. Адмирал ходил по верфи, говорил скупо, спрашивал мало, но смотрел так, что становилось понятно, во-первых, он все видит, а во-вторых, ему нравится совсем не все. Адмирал стоял на лесах одного из строящихся кораблей, когда с верхнего яруса лесов скатился, чуть не задев его, кто-то в комбинезоне и пятнах сурика. Не останавливаясь, комбинезон хотел бежать дальше…
– Стоп, – сказал адмирал. – Фамилия?
– Капитан третьего ранга Коротков, – за Егора ответил кто-то из сопровождающих.
– Повысить, – тихо сказал адмирал и молча посмотрел на приодевшихся ради него офицеров.
Так Егор совершенно неожиданно стал капитаном второго ранга.
Старушки на лестнице того огромного дома на Охте (Большеохтинский, 10), где Егор с моей сестрой доживали свой век, говорили с Егором особенными голосами. И не только о том, как что мариновать и как солить. Ему отдавали на хранение запасные ключи от квартир, просили совета, как удачней превратить лоджию в летнюю комнатку, а то и просто звонили в дверь, когда срочно или даже совсем не срочно были нужны плоскогубцы, дрель, стеклорез. Чаще же всего – его руки, его сметливость, его улыбка. Представить себе, что Егор когда-либо ожидал благодарности, значило просто его не знать. Заботясь обо всех рядом раньше, чем о себе, – а особенно о старых, больных, одиноких (как-то сразу чуя, у кого что не ладно), о детях, о животных, – у Егора почти никогда не было времени на себя самого…
Однажды на даче, когда он, ступая по жердочкам, как эквилибрист, забрался на стропила своего королевского парника, чтобы то ли заклеить, то ли покрыть чем-то образовавшуюся в полиэтилене щель, соседка (парник Егора стоял у самого забора) вдруг включила насос и стала обливать Егора через забор водой из шланга.
– Люся! Люся! – закричал Егор. – Ты что?! Что с тобой?
Кричал-то он кричал, да только как-то тихо… Скорей, изумленно вопрошал. Не умел он кричать. И соседка, она была вдовой бывшего начальника Егора, вовсе не перестала делать того, что делала. Вода хлестала. А Егор был в одежде. И день был совсем не теплый. И Егору по мокрой скользкой пленке было никак с парника не слезть. И соседка почему-то плакала.
– Ну, Люся, – уже совсем другим голосом говорил скрючившийся на парнике мокрый Егор. – Ну, что ты? Что у тебя случилось?
Она приезжала на дачу каждый день и вечером уезжала в город, чтобы утром следующего дня, потратив два часа на дорогу, приехать снова…