В холода дамы поверх туфель обували боты – от дешевеньких, коротких, бесформенных до почти изысканных, тонкого фетра, на высоком каблуке, с изящной колодкой. У сановных мужчин в ходу были бурки, тоже фетровые, отделанные кожей.
Но истинные модницы – и бедные, и богатые – старались и в мороз щеголять в туфельках и шелковых чулках при зимнем пальто. Мучились ради шикарного вида, и пешком так бегали, и ждали подолгу трамвая и кавалеров под часами…
Люди смирились и, наверное, уже не замечали, насколько жалкую картину являл собою советский обыватель в тюбетейке, сандалиях или парусиновых башмаках, в мятых парусиновых же брюках, даже в начальственном френче, с неизменным толстым портфелем из кожзаменителя, вечно бегущий за набитым трамваем или мающийся в очереди. Все это бесконечно печально сейчас вспоминать и горько об этом думать. Но ведь и чеховские чиновники во вполне цивильной чесуче тоже были жалкими и пошлыми. Так в чем же дело – в печати советской особливости, в этом сугубо «совдеповском» зощенковском наряде, ставшем синонимом нищеты и оболваненности? Но люди-то не были ни хуже ни лучше. Или все же сидела в них какая-то затравленность, убогость? Сейчас уже не понять. Но тогда эта жизнь виделась естественной, другой мы не знали, и европеизированные «фифы» на Невском казались куда смешнее совбарышень в синих беретах с хвостиком.
Мороженое продавали с лотков или из больших синих ящиков, и летом около них всегда толпился народ. Два вафельных кружка, между ними особой ложкой клалось мороженое. На кружкбх иногда вытиснены имена: «Таня», «Вася», «Шура»… Удачей было встретить свое. Плохо было носителям модных советских имен – Ремира (революция всего мира), Стален (Сталин – Ленин), Владилен (Владимир Ильич Ленин): их тиснение на вафлях не предусматривалось. Эскимо на палочке еще почиталось редкостью. Другая летняя, особенно дачная, радость – лимонад, его приторно-кислый, остро-колючий от газа вкус. Взрослые покупали его неохотно, – видимо, считалось, что он вреден (почему маленьким всегда вредно то, чего они вожделеют?). Газированная вода – отдельный сюжет, о ней чуть позже и подробно.
Пьяные встречались редко. Их боялись и им удивлялись. Помню растерзанного, до пояса голого дядьку, которого вели милиционеры по улице Ломоносова. Он вырывался, орал ужасные слова, я не мог вспоминать его без ужаса и долго потом боялся выходить (даже с мамой!) на улицу. Вообще-то, пили, наверное, не меньше, чем в другие времена. Но было множество пивных (помню вывески «Культурная пивная»), из которых пьянство на улицу могло и не выплеснуться. И был глобальный страх, действовавший даже на хулиганов, тот страх, о котором с тоской вспоминают радетели «порядка, который был при Сталине». Как легко забывается былое, его суть и подлинная трагедия. Недаром Монтень писал, что желание «вычеркнуть и изгладить из памяти есть первейший путь к неведению».
Все происходящее за пределами семейной жизни в детстве фиксируется плохо. Испанские события для меня – нечто далекое и героическое, еще менее реальное, чем пароход «Челюскин», утонувший еще 13 февраля 1934 года, или папанинцы. Помню карту на стенде «ТАСС» около Сада отдыха, апельсины-корольки, невероятно модные «испанские шапочки» – синие остроугольные пилотки с красной кисточкой. Что-то мелькало в кинохронике. Какие-то героические стихи в детских журналах. Слово «Гвадалахара» было у всех на слуху, как и слова «фалангисты», «франкисты». Слово «фашист» казалось омерзительным: лукавые игры с Германией еще не начались. В Испанию уезжали наши военные, гордо и не вполне открыто. Такой же экзотикой, героической и победоносной, были «события» на озере Хасан и на Халхин-Голе. Показывали фильмы про гнусных самураев.
Начало Финской кампании помню смутно.
Конец 1939 года. Бесконечно повторялось: белофинны обстреляли нас из артиллерийских орудий, в результате чего погибли «одиннадцать пограничников». Мы, естественно, «защищались», попросту – старались отодвинуть слишком близкую границу. Не слышал, чтобы у нас кто-нибудь тогда возмущался нападением на маленькую страну или говорил о том, как негодует цивилизованный мир. Помню другое: затемнение, первые на моей памяти очереди (в Ленинграде о них уже стали забывать), все тогда «стояли за маслом», тогда же опять подорожали (и заметно) продукты. Многое ведь продавалось невероятно дешево. Зарплата, скажем, среднего инженера составляла рублей 700, а водка стоила меньше червонца (десяти рублей). Простодушно удивлялись: почему война длится так долго? Помню, что финнов называли исключительно «белофиннами», предполагалось: мы спасаем народ Финляндии, чуть ли не по его желанию. Сколько было презрительных карикатур. Тогда появился Василий Теркин. Начал он воевать в Финскую кампанию в качестве лубочного персонажа героических плакатов. Твардовский написал своего «Теркина» позднее.
«Белофинн в лесах таится…» Агитплакат. 1939
Война затянулась, победе все радовались. Правда, мама потом мне рассказывала, что ходили осторожные слухи о наших чудовищных потерях, говорили и о жестокой бессмыслице войны. Даже вполне просоветские люди были озадачены неспособностью и неготовностью нашей доблестной Красной армии. Появилась новая территория, вскоре туда посыпались дачники; названия звучали экзотически: Оллила, Куоккала, Терийоки (нынешние Солнечное, Репино, Зеленогорск).
А собственная жизнь была важнее. Упоительные подшивки «Чижа», старой «Нивы». Великолепное, с восхитительными картинками издание сказок Андерсена, которое добрый Евгений Львович Шварц принес мне, когда я болел корью.
Был и более «взрослый», для «старших дошкольников», журнал «Мурзилка». Не знаю, как игрушечный франт в цилиндре и с моноклем – герой книжки Анны Хвольсон «Приключения Мурзилки и лесных человечков»,[6] написанной по мотивам рисунков канадского художника и поэта Палмера Кокса и изданной в 1898 году, – обернулся в тридцатые годы пушистым созданием в ярком берете. Ничего специально советского в нем не было, с ним случались смешные приключения, и журнал мне нравился.
Предвоенным моим увлечением стала коллекция крышек от папиросных коробок. Они служили в конце тридцатых годов материальным воплощением своего времени. В них была своего рода нормативность, триумфальная эстетика, своя табель о рангах, свой абсурдизм.
Самые распространенные – вероятно, они и в коллекцию-то не попали – «Беломорканал» (их курила мама), относительно демократические, и более «начальственные», дорогие – «Казбек» с джигитом на фоне заснеженного пика, нарисованным (по разным сведениям) то ли Гази-Магомедом Даурбековым, то ли самим Евгением Лансере, то ли еще кем-то. Совсем дешевенькие: «Норд» (после войны оборотившийся «Севером») и «Красная звезда» («Звездочка») с изображением военного мотоциклиста на фоне большой красной звезды, «Смычка», украшенная фигурой молотобойца, «Дюбек» с изображением табачных листьев, «Интурист» с летящим самолетом, «Стенька Разин» и даже «Кармен».
Коллекционными были другие. Плотные картонные пачки, с серебряной фольгой внутри, с изящной золоченой маркой на внутренней стороне крышки, а то и с шелковой ниточкой, эту крышку придерживающей.
Самыми роскошными считались, конечно, папиросы «Герцеговина-Флор», которые курил и крошил в трубку Сталин. Зеленая лакированная коробка с орнаментом, очень дорогая.
Были старые, наверное, еще дореволюционные сорта. «Пушки», на крышках которых папиросы целились в курильщика, подобно жерлам корабельных орудий; «Борцы» с двумя могучими восточными атлетами; «Юг» – пачка, украшенная томным пейзажем с олеандрами и луной над ночным морем. Были и вполне советские: «Делегатские», таинственно мерцавшие жаркой красной крышкой, словно впитавшей в себя отсветы красных портьер и штор кремлевских дворцов; «Люкс» с зелено-черными острыми угольниками и золотой надписью; «Северная Пальмира» с лиловатым изображением Биржи и Ростральных колонн; «Зефир» с золотой «рокайльной» надписью на лазоревом фоне; «Фестиваль» с черным силуэтом дирижера перед высоким голубым занавесом – необыкновенно длинные, тонкие и тонные дамские папиросы…
И. Д. Боград. Папиросы «Пушки». Рекламный плакат. 1926
И. Д. Боград. Курящими решен вопрос. Рекламный плакат. 1937
Но встречались и совсем редкие, и необыкновенно шикарные коробки, например оформленные под Палех, с черными лакированными крышками и пестренькими пейзанскими сценками на них, – «Палехский баян». И первые советские сигареты (подумать только, нечто без мундштука!) «Тройка», чудом сохранившиеся и нынче. И даже «железную коробку от папирос „Кавказ“», что фигурирует в «Золотом теленке», я отлично помню – под серебро с чернью, с горным пейзажем в овале.
Не знаю, различалось ли все это на вкус, но ощущение языческой роскоши, совсем не похожей, как мы теперь знаем, на относительно скупой ассортимент знаменитых заморских сигарет, запомнилось надолго.
Была еще одна – недолгая и весьма специфическая для времени – коллекция. В 1940 году, как известно, к нам «присоединились» Латвия, Эстония и Литва. Вслух о том, что произошло в действительности, не говорили, боюсь, и не думали столь серьезно, как пытаются вспоминать нынче. Присоединились – и слава богу. До этого мы «освобождали» Западную Украину, Белоруссию, и все ликовали. О том, что происходил раздел Восточной Европы между Сталиным и Гитлером, не знали, не думали или не хотели ни знать, ни думать.
Так вот, в этих маленьких и небогатых, но все же европеизированных странах и провинциях был всякого рода «дефицит», заграничные вещи, которые быстро расхватали военные и все те (в том числе и писатели), кто первым попал в Ригу или Таллин. Две рубашки, как тогда говорили – «бобочки», отец привез мне, кажется, из Львова: одна тускло-розового плотного шелка, другая – особенно любимая – из сложно и элегантно фактурного, в тисненую полоску белого мягкого полотна. А единственное, что дошло до Ленинграда в изобилии, – это конфеты. Обычные, не особенно даже вкусные, но в совершенно западных, дивной красоты и блеска фантиках. Их-то мы и собирали, удивляясь их разнообразию.
Впрочем, суть детской тогдашней жизни была не в коллекционировании. Главное было – играть. В войну, в шпионов (все очень любили), в пограничников. (Кто не знал великого пограничника Никиту Карацупу и его собаку Индуса,[7] как сладостно звучала суровая фраза, обращенная отважным пограничником к нарушителю: «Пройдем на заставу, там разберемся»…)
Была тьма интереснейших «настольных» игр, не просто «Догонишь – сгонишь» (дореволюционная «Рич-рач»), не просто «Цирки», но разные замечательные замысловатости, чрезвычайно искусно придуманные. Морские сражения, скачки и бега, велосипедные гонки, исторические игры. С непременными прелестными, литыми из олова, раскрашенными кораблями, лошадьми, солдатиками, была даже игра про восстание сипаев в Индии с зелеными фигурками английских солдат и красными – индийцев в тюрбанах. Была даже игра, где было изображено более ста (!) видов транспорта, вплоть до трехколесного автомобиля или корабля с роторными движителями в виде колоссальных вращающихся труб.
А «Почта»! Картонный домик с окошечками «Телеграммы», «Заказные письма и переводы», игрушечные конверты, марки, бланки и даже печать! Лото «Былины» с Ильей Муромцем, Добрыней, Алешей Поповичем, Садко, Вольгой и Микулой Селяниновичем, с Соловьем-разбойником, Горынычем и прочей восхитительной нечистью! Конструкторы – металлические, с вечно заедавшими и терявшимися винтами и гайками, деревянные, называвшиеся «Матадор», или же «специальные», из которых собирались несколько моделей автомобилей или самолетов, в числе которых помню даже почти забытый «автожир» (аппарат, похожий на нынешний вертолет).
Автором большинства замечательных настольных игр был таинственный человек по фамилии Епишкин. Мое поколение обязано ему многими счастливыми часами.
Была и еще одна игра, вроде бы и ничем не примечательная (в духе все той же «Догонишь – сгонишь»), но с диковинными фигурами-фишками в виде голых пузатых, лопоухих человечков, прозванных у нас дома «мымрочками». Они были настолько милы и выразительны, что появилась страна «Мымростан». Голубые мымрочки были летчиками, зеленые – пограничниками, красные – пехотинцами, желтые управляли боевыми лучами или чем-то вроде гиперболоида инженера Гарина. Все мыслилось военным и героическим. Но главное не это, а всякие другие замечательные события, в этом государстве происходившие. Но это уже из области детских заповедных тайн.
Мымрочки, кстати, у меня сохранились, и одна, со следами почти облупившейся красной краски, стоит на письменном столе и ласково таращится на меня, как и семьдесят пять лет назад. Взгляд на собственный стол поучителен, когда беседуешь с «давно прошедшим». Дощечка из искусственного мрамора – в шестидесятые мы с мамой купили мне такой письменный приборчик с вечной ручкой. Ручка давно сгинула, на ее месте ручка в виде гусиного пера винного цвета – парижская изящная игрушка. Крошечная, вполне кичевая Эйфелева башня, привезенная мне из Парижа в начале шестидесятых художником, о котором я написал свою самую первую книжку, – как ее выкинешь? Сувенирная шпага с гербом того же Парижа, купленная там же, уже мною самим в 1965 году, как и башня, совершенно кичевая, но тоже нежно любимая. И наконец, мымрочки. И пуговица с маминого довоенного платья, которая называлась рубиновой и во время игр служила «драгоценным камнем», она тоже чудом сохранилась…
Оттуда же, из детских тайн, два моих игрушечных медвежонка (никто тогда не знал, что у каждого Кристофера Робина – свой медвежонок, да и о Винни Пухе никто не догадывался) со странными именами – Психозный и Психоватый. Первый был вроде ребенка, трусливого и капризного, а второй олицетворением родителей – рассудительный и взрослый. Существовали эти персонажи материально в виде маленьких прюнелевых медвежат. О них рассказывались и рисовались истории, – например, младший вечно страдал «воспалением среднего хвоста» (по аналогии с моим постоянным воспалением среднего уха), и я лечил его с помощью «хирургических инструментов» (из маминого маникюрного набора).
И конечно, вечные игры: блошки (прыгающие при нажатии пластиночки особой формы), детское домино (с автомобилями, зверюшками, кораблями).
Домашним кино служил «волшебный фонарь» – картонная коробка, оклеенная гранитолем, с объективом и неяркой (чтобы не было перегрева) лампочкой внутри. Он проецировал на экран небольшие диапозитивы, наборы которых продавались в игрушечных магазинах или магазинах «наглядных учебных пособий». Диапозитивы бывали черно-белые, вирированные (сепией, лазурью – словом, одним каким-нибудь цветом) или разноцветные.
Но подслеповатый, пахнущий нагретым гранитолем «волшебный фонарь» сразу забылся, когда появилось чудо техники «аллоскоп» – прибор для показа диафильмов. Он упаковывался в жесткий компактный футляр, наподобие маленькой швейной машины, светил ярко, современно, победно и таинственно пахнул лаком, целлулоидом и металлом и при каждом повороте пластмассовой ручки показывал новую прекрасную и четкую картинку – во много раз увеличенный кадрик диафильма. Диафильмы продавались в цилиндрических пластмассовых или жестяных коробочках. По современным понятиям – настоящие комиксы: картинка с коротким текстом. Бывало, случались диафильмы аж в двух сериях – чуть ли не на сотню кадров. Часто цветные. Какие были «Дикие лебеди» по Андерсену! И вечные сказки, впервые увиденные через аллоскоп, навсегда связались с полутьмой, запахом лака, целлулоида и нагретого металла. Запахом аллоскопа.
Вообще, среди игрушек попадались совершенно невероятные. Как-то отец, склонный к покупке дорогих и экстравагантных подарков, приволок мне на день рождения детский токарный станок с набором резцов. Выточить на нем ничего было нельзя, он, в сущности, и работать вообще не мог, но было интересно…