Маятник жизни моей 19301954 - Малахиева-Мирович Варвара Григорьевна 12 стр.


Похожее на это, но по сравнению с этим слабое и лишь изредка вспыхивающее на этом фоне ощущение пробуждал учитель смежного мужского училища. Ему что-то нравилось во мне – думаю, что без примеси нечистых помыслов. Он меня иногда ловил – я любила забегать на мальчишескую гимнастику, – целовал, подбрасывал кверху.

4–5 часов.

Ценная книга талантливого “циника” и “верхогляда” И. Эренбурга “Лик войны”[147]. Правдиво, художественно, насыщено подлинным негодованием. Над черепами (8000 черепов, 18 тысяч черепов), над разлагающимися трупами, над бессмысленным разрушением культуры и неописуемыми телесными и душевными страданиями людей. На его, эренбурговских, глазах, мальчик от голода кусал себе руки, взрослый серб ел землю; он пережил (значит, не верхогляд, если пережил) то, что делалось на фронте и в тылу – во всех странах, вовлеченных в ужасную бойню. Он был с тем, кто штыком открывал бочонок консервов – и только потом заметил, что штык в крови. Он отгоняет людей от реки забвения, расколдовывает тех, кто поспешил напиться летийских струй, и вносит этот штык в крови в их столовую, в спальню, в самое сердце. Верхоглядам не дано это умение. Его поражает крепость, неискоренимость быта, обыденность, цепляние человека за привычный обиход, отсутствие емкости, нужной для того, чтобы вместить трагические жизни. Какая-то госпожа Лебрюи в бомбардируемом городе нанимает глашатая, который трубит по улицам о том, что утеряна брошка с изумрудами. Вывешиваются анонсы о свадьбах. Так было в дни потопа. Так будет до конца времен. Но бывает и несколько иначе. В Ростове, когда белые ежедневно бомбардировали город из Батайска, на базарной площади продолжали торговать сулой, молоком, хлебом. Через день я и моя приятельница Екатерина Васильевна ходили под обстрелом за покупками. И в том была от начала до конца, как во всех ростовских днях и ночах времени обстрела, какая-то литургийная торжественность. И я знаю людей, которые в таких обстоятельствах (в Киеве в 1918-м году) жили как на лезвии ножа, ни на миг не теряя ощущения катастрофы. Но и литургийность, и философия трагедии – для единиц.

31 августа

Пропало желание писать на тему влюбленности. Почувствовалась тщета этой затеи. Почувствовалась, кроме того, усталость и нежелание разворачивать пласты могильной земли в сердце. Мир им – всем семидесяти человеческим душам, пересекавшим мою орбиту, обжигавшимся и приносившим ожоги и долгую боль от них; приносившим иллюзию единой, свыше сужденной, свыше благословенной встречи; дарившим радость, мечту, коротавшим долгое сопутничество дружбы. Делившим со мной житейские заботы, горести и неудачи. Мир – и нежная благодарность слушавшим, слышавшим и понимавшим меня. Мир – ушедшим с непониманием и осуждением. Земной поклон всем семидесяти мужским и женским душам за каждую минуту, когда сердце мое билось от лицезрения их красоты (внутренней или наружной, действительной или воображаемой) и от прикосновения их души к моей душе. А вывод отсюда – опытное познавание сводится к томлению души с 3 до 63 лет, души, заблудившейся на своих путях, ищущей на них того, чего нельзя было найти, – единения своего с вечной незыблемой Любовью – Богом.

25 сентября

Нет сна. Не хочется читать Горького – единственная книга из числа Жениной[148] библиотеки, которую я не читала. Прочла один рассказик, точно мыльную тряпку пожевала, что-то серое, липкое, едкое. У него есть лучшие вещи. Но все всегда плоскостное и вульгарное. Как мог Цвейг назвать его великим писателем, да вдобавок и великим человеком. И Ромен Роллан рассыпался в неумеренных комплиментах к 40-летнему юбилею Горького. Там не без влияния Майи[149], этой маленькой ловкой интриганки с детской челкой на умном мужском лбу над глазами, страшными тем, что из них вместо человеческого взгляда смотрит наглая и беспощадная воля к жизни. Дочь приниженной гувернантки-француженки и неизвестного отца, натерпевшаяся в детстве вдоволь нужды и унижений, она задалась целью взобраться на верхние ступеньки социальной лестницы. Незаурядный ум, французский практицизм, стихотворный дар, ловкое актерство, полная беспринципность, наивная порочность и лживость помогли ей проникнуть в литературные круги, заинтересовать ряд известных писателей теми пятью французскими стихотворениями, какие она читала на вечерах, и своей особой. Ей удалось сделаться княжной, поймав в свои сети юного рыцарственного Сережу Кудашева[150]. Она замучила его своими истерическими причудами, и только ранняя смерть освободила его от ее тирании. Когда пришла революция, Майя быстро перекрасилась из теософии и аристократства в большевизм. После ряда мопассановских романов с французскими и русскими коммунистами она задумала ни больше ни меньше как стать m-me Ромен Роллан. Пущен был в ход обычный арсенал – письма, стихи, посылка портретов. Старый идеалист заинтересовался молодой княжной-коммунисткой – Princesse Майя. Ему захотелось увидеть ее en chair[151]. И она не замедлила исполнить его желание. Чем-то, как-то – со всем своим душевным холодом и ложью она все-таки сделалась нужной для Р. Р. – поселилась у него в качестве подруги, да и, вероятно, не отчаиваясь получить желанный приз – европейски славное имя, – и, вероятно, ей поможет в этом та отточенная, как бритва, воля к самоутверждению, какая двумя стальными точками блестит в зияющей бездушности ее глаз.

26 октября. Утро

Проснулась с мыслью о том, как должен страдать Бог в тварном мире, в роковых, неустранимых страданиях твари. Начиная от инфузории, пожирающей другую инфузорию, от волка, пожирающего зайца (кажется, именно это мне и приснилось – волк – заяц), и кончая тяжкими, долгими болезнями, пытками, кознями, сумасшествием, самоубийством и разнообразными нравственными ужасами и муками Человека. Если Бог не отменил, если он допустил действовать закон борьбы и страдания – значит, он был неизбежен. И, сотворив мир, Бог принял на себя Крест мира (паскалевское: l’agonie de Jesus Christe durera jusqu’a la fin du monde[152]). То, что я написала, я не только думаю, но и чувствую. С раннего детства, когда еще никто этого не втолковывал мне, все свои проступки я ощущала, как оскорбление, как ранение Бога, божественного начала в себе. Отсюда наши тайные молитвенные сборища (в возрасте 10–13 лет), полные покаянных слез и обетов исправления. И тогда это все соединялось с именем Христа, с теогонией Ветхого и Нового Завета. Так длилось до 15 лет. В 14 лет был особенно сильный, до состояния экстаза религиозный подъем – жажда умереть в молитвенном состоянии от предельного блаженства и какой-то нестерпимо сладостной муки. Письма Христу, относимые в Лавру и тайно подкладываемые под местной иконой Спасителя. Ладанка с обетами “благоветствовать слепым прозрение, хромым исцеление, проповедовать лето Господне благоприятное”. В 16 лет – перелом в нигилизм. Отказ от причащения. Через 10 лет по-иному возврат к христианству – евангелизм, толстовство, интерес к армии Бутса[153], к неплюевцам, к сектантству. В 30–33 года – Заратустра.

Десять лет пустоты, метания, жажды гибели, близость к самоубийству, попытка в личной жизни найти религиозный смысл и религиозное деление. Опять – Евангелие. Сопереживание Голгофы, углубление в смысл страдания. Достоевский. Искусство. Оно как дверь религиозного познания; наряду с чувством природы со школьных лет, начиная с лермонтовского “Паруса” и с рафаэлевских репродукций, случайно попавших в нашу мещанскую обстановку. Но в эти годы верилось, что через символизм найдешь путь, какой жаждала душа, – путь Богопознания и наполнения религиозным смыслом своей жизни в днях. Интерес к теософии и отвращение к тем сторонам ее, которые так очевидно allzumenschliches[154] – к Безант, Ледбитеру, Блаватской. От 48 лет ряд попыток войти в церковь. Невозможность принятия догматического христианства и церковных канонов. Мелькнувшая на краткий срок надежда сделать из жизни мистерию и найти путь познания через “науки тайной письмена”, горькое разочарование, убеждение в ультра- и мелко-человеческой чепухе, наряду с осколочками, обрывочками того, что знал Египет, Индия. Долгое горестное распутье, провалы в пустоту и вскарабкивание на какие-то нагие утесы, с вершины которых брезжит вдали гора Навав, с которой дано было перед смертью Моисею увидеть Землю обетованную – благодарное сопутничество, соприкосновение с некоторыми ее тайнами, с эзотерической ее частью. Порою жажда прежней детской верой веровать в Христа и в каждое слово Евангелия. Сознание, что это уже навеки невозможно, что нужна новая ступень, новая форма религиозному чувству. Мир более одухотворен для меня, каждый миг жизни более ответственен, чем в молодости. Но нет стройности во всем этом. Есть какая-то зыбкость, неудовлетворенность, тревога, тоска. Есть и часы высокого покоя и ощущения близости к Богу. Но они редки. И не они дают тон всей жизни.

Канатчикова – теперь лечебница им. Кащенко.

Несомненно, от таких учреждений, от самих стен их исходит особый флюид, вредно действующий на неустойчивые душевные организации. Оттуда возвращаешься в каком-то омороченном состоянии – бодрствование, похожее на сон. А сон после него похож на бодрствование. Безотчетность, затрудненность внутренних процессов, мозговая тошнота[155].

Одеревенелость, оцепенелость, инфантильность интересов, старческий эгоизм, плюшкинство – вот чего надо бояться старости, а не артериосклерозов. Но поскольку такие душевные состояния вытекают из склерозов и других перерождений тканей – физиология старости, поистине испытание огнем и мечом духовной мощи человека.

В письмах Плиния-младшего 80-летний старец, поэт (забыла имя) играет в мяч, мудрой беседой услаждает гостей, делает пешеходные прогулки по нескольку верст. Так было и с нашим Л. Толстым. Ездил верхом за два года до смерти, наслаждался музыкой, природой. Не прекращал религиозно-творческого процесса и учительского общения с людьми. Но еще трогательнее старость моей матери, где силы телесные уже совсем упали, человек был пять лет прикован к постели – вдобавок слепой, глохнущий – тем не менее последние годы ее были временем наибольшего духовного просветления, ясности, мира, любви к людям, религиозной покорности и готовности к смерти.

7 ноября

П. А. Ж.[156] Таковы инициалы человека, внезапно и так странно и радостно близко вошедшего в мою орбиту. И в старости бывают такие чудеса. И тем чудеснее они, что уже как nonsens исключено всякое иное тяготение, кроме духовного. Всколыхнулись те слои, где протекают глубинные воды внутренней жизни. И все, чем они были завалены, замутнены, унеслось быстрым движением далеко. Почему так бывает, я не знаю. Сужденное. А может быть пришли времена и сроки сдвинуться застою. И тут довольно было одного понимающего слова, одного верного отражения Лика того, который бывает скрыт и от нас самих, как явились тайные силы и права – сдвинуться с мертвой точки.

П. А. Ж. – паж той, которую искал, почти нашел и потерял Блок, на свидание с которой В. Соловьев ездил к пирамидам и которую выкликал всем гениальным кликушеством А. Белый.

У П. А. творческие возможности несоизмеримы с теми, какими обладали Блок, Соловьев и Белый. Но, может быть, здесь еще большая интенсивность чувства в сторону Дамы. И не нарушалась рыцарственная верность Ей – как в кутежах Блока, кощунственных шутках Соловьева и перекраске А. Белого. Так почувствовалось мне. Но если я в какой-то мере ошиблась и нарисовала образ большего масштаба и такой чистоты, какой на свете не бывает, все равно остается важным то, что дали мне эти встречи, – душевный сдвиг с мертвой точки, оживление и осияние тех ценностей, какие померкли, как ризы на тех иконах, перед которыми – по бедности ли, по скупости ли, по иным ли, роковым, причинам не зажигают свеч, и они тускло светятся из угла.

П. А. смотрит на творчество как на процесс, религиозно обязывающий идти в мир и послужить миру (“Не ставьте светильники под спудом”, “Духа не угашайте”). Ради писательской работы собирается расстаться с семьей, уйти в одиночество. Хорошо сказал Лев Исаакович: “Писательство – жизнь, а жизнь нельзя прерывать”.

Взволновала меня еще одна его мысль. Не новая, евангельская – “не бросайте святник псам”. Но это ожило и зазвучало от силы живого убеждения, с каким было сказано. И вскрылась за этим “реальность”. Вся значительность общения с людьми – не измеряется ли силой и тонкостью касания к реальности высшего порядка.

Он рассказал (вечер был длинный, и никого, кроме детей, от 8 до 11 часов не было дома) о своей первой любви к одной девочке, 10-11-летней, как и он. “Мне довольно было сознания, что она живет в том же городе и что вообще она есть на свете”. И я точно сквозь магический кристалл увидела весь этот детский роман со всеми перипетиями, со всеми ростками в юность, взрослость и по ту сторону жизни. И когда он спросил меня об очень важном, о таком интимном в области религиозной жизни, что я никому бы, может быть, не сказала, кроме Л. И. (“апофеоз беспочвенности”), – я не удивилась вопросу и ответила с лихостью и естественностью, как будто была наедине с собою.

А сегодня вспомнились мне розановские, незадолго до смерти записанные, кажется, в “Уединенном”, слова о неожиданном подарке Судьбы – дружбе Цветкова. Здесь, конечно, не дружба – по объему, по ритму, житейскому смыслу это нечто высшее. Вернее, это совсем другое – а по духовной значимости (для данного момента) большее. Встреча.

13–14 ноября. Вечер

Молодая женщина, актриса, полюбила в ответ на очень большую любовь старого актера[157], очень талантливого, внутренно несостоявшегося и моложавой наружности. И потому, что у актера громкое имя и в театре он занимает крупное положение, театр, вместо того чтобы смотреть на это с грустным тютчевским умилением (“сияй, сияй, закатный свет любви последней, зари вечерней”) – все забрызгал грязью. Говорят о хищности, о легкомыслии и расчете женщины, о комическом амплуа “влюбленного старикашки”…

Ночь.

Кто-то рассказывал мне, что, когда к Владимиру Соловьеву обратилась однажды какая-то близкая ему старушка с вопросом, как ей жить, он будто бы сказал: – Как живешь, так и живи. Ты стара, ты слаба, все равно ничего уже в своей жизни не переменишь.

Странно, если В. Соловьев мог с обывательской поверхностностью видеть в старости только процесс доживания.

Насколько глубже мысль Л. Толстого о прямой пропорциональности слабения изможденной плоти и духовного роста.

Это, конечно, не значит, что так бывает у всякой старости. Духовный рост, увы, не рядовое явление в человечестве.

Ничто так не обязывает нас к мужеству, как горе и слабость близких.

17 ноября

Рассказала Даниилу свою классификацию старческих лиц. Вспомнили толстовские категории старости в “Холстомере” – старость величественная, жалкая и смешная. Прибавили к этому – трагическую, умилительную, окамененную и “отвратительную” старость. Последняя там, где измельчание интересов, неряшество, скупость, дрожь эгоизма, воркотня. Впрочем, все эти свойства могут привести человека в другие разряды – в жалкий, в смешной, в окамененный и трагический.

11–13 декабря

Два дня вне дома. Ночлег у Затеплинских[158]. Ночлег у Бируковых. Милый добровский дом, где все уголки прогреты устоявшимся многолетним теплом к Человеку – в частности, к приходящим в него друзьям. У них я гораздо более “дома”, чем дома.

…А в сущности, не к лицу русскому человеку английский home и даже французский chez soi[159]. Курная изба – с теленком с одной стороны. Странничество – с другой. Смерть в Астапове. И представительница гнезда, усадьбы, “дома” только заглядывает в окно. Не смеет войти к умирающему мужу. “Мне самому, одному, умирать”, – вырвалось у него еще задолго до смерти. Уют, камин, пушистая кошка – в английском home? Гиацинты в синих вазах у норвежцев, кокетливое изящество французского жилья – как все это не похоже на нашу среднюю интеллигентскую дореволюционную квартиру. Обезьянничанье стилей или случайная обстановка – мещанствовкусие. Главное – лучшей части интеллигенции не это было нужно. Бессознательно стыдилась гнездиться на этом свете. Скитальчество (типичное для 1920-1930-х годов) – “беспокойство, охота к перемене мест”, бегство за границу, Печорин и другие его современники, потом хождение в народ. Монастырь (Леонтьев). Тюрьмы (революционеры). Кавказ у Печорина. Как презирали мы в первой молодости подруг, вышедших замуж, погрузившихся в заботы и домоводство. И как нескладно, богемно, неизящно устраивалась их домашняя жизнь. Или по-мещански трафаретно. Что-то нервное, торопливое и как будто бесправное. Вкус, богатство, стиль и настоящую уютность быта знают только предания родовитых усадьб – Абрамцево, Мураново, Прямухино[160]и другие. Если забыть о задворках быта, где покупали и продавали людей.

Назад Дальше