Минувшее - Трубецкой Сергей Николаевич 38 стр.


Среди серой массы уголовников, «шпаны», выделяются немногочисленные «Иваны». По большей части, если даже не исключительно, они сидят «по мокрому делу», то есть за убийство, но далеко не всякий убийца — «Иван». Для этого, кроме хорошей уголовной марки, надо иметь «общественную жилку» и задатки вождя. «Иван» возглавляет собой уголовных и пользуется среди них огромной властью» но, с другой стороны, сам он готов рисковать и даже жертвовать собой за них. Конечно, «Иваны» — не Разины и не Пугачевы, но я уверен, что и в Разине и в Пугачева было много от «Иванов».

Мой «Иван» не знает, как начать...— «Так что вот, я пришел вам сказать, что мы, значит, очинна вами довольны...» — «То есть?» — спрашиваю я.— «Да так, наши уборщики слыхали, как вы вчерась этих... (нецензурное выражение) отделали... Так ребята очинна вами довольны... Опять же с нашими малолетними вы все по справедливости... Так что вот мы подумали от нас вас делегатом на кухню просить, чтобы, значит, все было справедливо...»

Этогоя никак не ожидал! По старой традиции, уголовные в тюрьме имеют своего избранного «делегата на кухне» (делегатом его назвали, впрочем, только после революции), который следит за правильностью распределения порций и, вообще, чтобы уголовных на кухне не обкрадывали бы. Это место обычно занимается либо самим главой уголовных, либо близким к нему лицом. Между прочим, по неписанному закону, этот делегат имеет право на самой кухне есть из тюремного котла все и сколько ему угодно, но не может ничего с собой из кухни выносить; в наши голодные годы эта привилегия очень ценилась.

Разумеется, я с благодарностью, но твердостью, отказался от этой должности. Уходя от меня, «Иван» еще раз сказал: «Очинна мы вами довольны и, будьте покойны, мойки у вас не будет... А если что, прямо мне скажите».

«Прямо мне скажите»...— действительно, значение и власть главы уголовных в тюрьме огромны. Среди заключенных у нас был один замечательный часовщик (не уголовный, а «спекулянт»). Тюремное начальство оборудовало ему в камере маленькую мастерскую, и наш часовщик чинил — разумеется, бесплатно — часы всего тюремного штата. Слава его росла и ширилась: к нам стали посылать в починку часы из Карательного Отдела; сам начальник его прислал чинить свои золотые часы. Но тут случилось несчастье! Бледный и дрожащий часовщик пришел доложить начальнику тюрьмы, что у него из камеры «смыли» сразу 12 часов и среди них — о ужас! — часы самого начальника Карательного Отдела. Кража была произведена только что, и часы не могли быть еще вынесены из тюрьмы.

Немедленно были приняты самые экстренные меры к розыску. Ни один уголовный не мог выйти из тюрьмы без тщательного обыска; раздевали даже тех, кто под охраной шел в суд. По всей тюрьме был произведен обыск, ходили во все без исключения камеры, но у самых почтенных, в том числе и у нас, не обыскивали. К нам с Леонтьевым зашел помощник начальника тюрьмы, извинившись, что «обязан», но только посидел у нас, разговаривая, несколько минут; также поступил он в камерах наших Епископов, Самарина, Джунковского и нескольких других. Обыски шли целый день, но ничего найдено не было. Тогда начальник тюрьмы вызвал главу уголовных и сказал ему следующее: сейчас вышел декрет о частичной амнистии для уголовных. Мы должны в канцелярии подготовить все дела по категориям. Так вот, пока все часы не найдутся, дело будет задержано и у нас в тюрьме, и в Карательном Отделе тоже... Во всяком случае на несколько месяцев затормозить можно. Никто из уголовных, кто по амнистии имеет на это право, на волю не выйдет... Представьте все часы, никто за эту кражу не ответит, и тогда дело с амнистией пойдет как по маслу.

Через час или два после этого разговора глава уголовных врывается к часовщику: «Ты, такой-сякой, сколько часов, говоришь, пропало?» — «Двенадцать».— «Двенадцать! А как же их тут, такой-сякой, тринадцать? Все твои, или нет?» — «Все мои,— сказал испуганный часовщик,— я про одни забыл».— «Забыл, мерзавец! А потом из-за лишних пропавших часов опять заварушка бы вышла. Смотри, в другой раз ты перед нами в ответе будешь, по головке не погладим!» — На этом глава уголовных и часовщик пошли к начальнику тюрьмы и заявили ему, что все часы найдены. Начальник вздохнул спокойно: все в порядке, в Карательном Отделе об этой передряге и не узнали.

Да, велика власть и значение главы уголовных! В мою бытность в Таганской тюрьме однажды ночью одному уголовному отрезали голову... Вся тюрьма знала, что это было сделано по приговору уголовных, за неотдачу карточного долга. Должник пытался скрыть, что у него была возможность отдать долг, за это его и казнили. Глава уголовных несомненно знал все дело и, очень вероятно, сам вынес, если не выполнил приговор, но следствие, разумеется, дальше нахождения трупа не пошло... Таинственен и скрытен уголовный мир! Тюремная администрация старается задевать его как можно меньше. Раз, помню, я говорил с дежурным помощником начальника тюрьмы по какому-то делу касательно «малолетних». Вдруг откуда-то издалека раздались полузаглушенные стоны; скоро они прекратились, вернее, их лучше заглушили. Мой собеседник переглянулся с другим тюремным служащим: «Учат!» — «Вы пошлете туда?» — спросил я.— «Да... Пойдите!» — обратился он к другому. Тот пошел, но мне было совершенно ясно, что для обоих это была только «демонстрация»: как-то неудобно, все-таки, полное невмешательство, при свидетелях. Но ничего сделано не будет...

Я уже говорил выше, что наш Отдел малолетних преступников распадался на два отделения. К моему отделению было еще пристегнуто так называемое «штрафное отделение», то есть на моем попечении были все карцеры и сидельцы в них, моего ли они были отделения, или щепкинского. Это была неприятная, а иногда даже тяжелая обязанность, но мне пришлось ее взять на себя, так как бедный мягкосердечный Щепкин мог бы от этого просто сойти с ума. Один из воспитателей сочинил стихи про наш Отдел:

                             Мягкий Щепкин, в мягкой блузе,

                             Мягко мальчикам внушает,       

                             Что нельзя друг друга тузить,

                             Но никто не понимает...

Про меня в том же стихотворении говорилось;

                            И спокойно, непреклонно

                            Добиваясь своей цели,

                            Княжит конституционно

                            Трубецкой в штрафном отделе...

Чтобы объяснить слово «конституционно», надо сказать, что нами троими — Леонтьевым, Щепкиным и мной — был выработан устав и правила штрафного отделения, которые были объявлены мальчикам и которых я твердо держался.

Чтобы дать понятие о — выражаясь мягко — «неприятностях», связанных со штрафным отделением, кроме уже рассказанного выше случая с отрубленным пальцем, я приведу еще другой.

Не помню, за какой проступок мне пришлось перевести в карцер мальчишку лет 14-ти. Это был ужасный, вконец испорченный мальчик. Судьба его была трагич-на, и сколько было тогда таких! Это был гимназист, сын врача. По нему еще было видно, что он — из интеллигентной семьи. Отец был мобилизован военным врачом: что с ним сталось во время революции, сын не знал: отец просто не вернулся. Мать перебивалась кое-как, продавая свои вещи. Они мерзли зимой и отапливались мебелью и паркетным полом соседней комнаты. Мать заболела и умерла, оставив сиротами его и младшую сестру. Сестра, лет 12-ти, куда-то вышла и не вернулась. Он с помощью дворника продавал оставшиеся вещи, и дворник его кормил. На улице он познакомился с несколькими беспризорными мальчишками и девчонками и попал в их шайку. Вероятно — разврат, алкоголь, кокаин, наконец тюрьма, которая и закончила его воровское образование... Потом снова краткое время свободы, снова воровство и вторая тюрьма, где я и застал его. Несмотря на всю жалость его истории, это был один из самых антипатичных моих воспитанников. С большим трудом двум рослым дядькам удалось доставить его в карцер: он бился, кусался и, думаю, если бы не мое присутствие, озлобленные дядьки его бы избили. Он поднял крик на всю тюрьму. Прибежала стража даже другого этажа и дежурный по тюрьме, коммунист. Мальчик начал ему жаловаться на меня: «Вот, были князья и остались князья, над нами, пролетариями, издеваются и в карцера сажают...» Узнав, в чем дело, дежурный помощник начальника наставительно произнес: «Князь, не князь,— не твое дело, это дело наше, а тебе в карцер и дорога!» Тогда мальчишка начал зараз ругать и князей, и коммунистов... При помощи стражи его заперли в карцере. На некоторое время он затих. Скоро, однако, меня вызвал к нему дежурный дядька. Мальчишка нагло заявляет мне, что «требует» своего немедленного освобождения из карцера, иначе он разобьет стекла в камере (стекла были тогда очень ценной редкостью).— «Если разобьешь, я тебя оставлю в этой же камере на морозе»,—сказал я. Мороз был тогда сильный.— «Не посмеете! Вы за меня отвечаете!»—«Посмотрим»,—ответил я и направился к двери... Вдруг стоявший за мной дядька прыжком бросился на мальчика. Оказывается, когда я повернулся, мальчишка схватил доску с койки и со всей силы хотел ударить меня по затылку. Дядька вовремя успел схватить его...— «Господин воспитатель, он мне делает больно!» — визжал мальчишка. Я остановил дядьку и молча вышел с ним из камеры. Почти немедленно раздался звон разбитого стекла: мальчишка исполнил свою угрозу.

Наружная стража тотчас сообщила начальству, что у нас бьют стекла, и к нам снова поднялся помощник начальника, коммунист.— «Перестрелять бы всю эту сволочь!» — кричал он, входя со мною в камеру. Окно было разбито, на цементном полу разлита вода и в этой луже, которая, скоро должна была замерзнуть, лежал нагишом наш мальчишка. «Да что он, с ума сошел, что ли?» — спросил помощник начальника.— «Вот что со мной князья делают! — вопил мальчишка,— пусть ответит за мою смерть!»—«Никто за такую падаль отвечать не будет»,— сказал коммунист и вышел.— «Я думаю перевести его в другой карцер»,— сказал я.— «И не думайте! Пусть тут, мерзавец, замерзнет. Что он нам, во всех камерах стекла бить будет! Пусть сдохнет, сволочь: другим острастка будет! Ни под каким видом не переводите».— Начальник удалился... Я послал дядьку поискать в тюрьме досок, чтобы забить ими окно: пусть будет хоть и темно, но по крайней мере не так холодно, как при разбитом окне. Дядька пошел исполнить мое поручение, но вернулся с пустыми руками. Мне не сиделось в своей камере: я снова пошел к карцерам. Не отпирая двери, через глазок я увидел, что мальчишка, уже одетый, но совершенно синий, сидит на койке и трясется от холода, кутаясь в свой дрянной бушлат. В камере почти не действовало скудное по всей тюрьме отопление и стоял мороз.

Я приказал дядьке снова открыть дверь камеры. «Не входите лучше, видите, чуть не убил. Просто—зверь лютый... Слыхали, если подохнет, ответа на нас не будет...» Я повторил приказание и вошел в камеру. «Петров,— сказал я мальчику,— ты слышал, что начальник приказал оставить тебя замерзать здесь?» — «Слышал»,—глухо ответил мальчик.— «Мне жаль тебя. Если ты обещаешь мне больше не скандалить и стекол не бить, я переведу тебя в другую камеру».— «Обещаю»,— простонал мальчик. Его перевели, и я дал для него дядьке горячий «кофе» (разумеется, о настоящем не могло быть и речи), а он, по собственной инициативе, еще растер его суконкой, «чтобы кровь разогреть»... В результате этот щуплый мальчишка, с прогнившим от кокаина организмом... даже не простудился! Если такие случаи были и мне очень тяжелы, то что бы делал на моем месте милейший Щепкин, с его нежной, женственной душой!

Выше я говорил, что мальчишка, Петров, был кокаинистом. Это было далеко не исключением среди «малолетних», а почти общее правило. Можно даже сказать, что большая часть вырученных за ворованные вещи денег проигрывалась в карты и в конце концов шла на кокаин, который стоил тогда бешеных денег. При этом кокаин действовал на недоразвившийся организм, по-видимому, еще сильнее, чем на сложившегося уже человека.

В «делах» малолетние преступники значились под фамилиями, но между собой они звали друг друга только по прозвищам, обычно очень метким. Это отчасти вызывалось необходимостью; мальчики, как и взрослые уголовные, старались как можно чаще менять паспорта и фамилии, чтобы скрывать прежние судимости: они жили по «липе» (фальшивые документы). Не раз освобожденный при мне «Иванов» возвращался к нам через короткое время уже как «Семенов», но для «своих» он всегда оставался «Паразитом», «Брюхом», «Цыганом» и т. п. Другая уголовная традиция, для них бесполезная, им сильно вредила. Я говорю про страсть к татуировке, которая часто позволяла Уголовному Розыску простейшим образом устанавливать тождество между «Петровым» и «Николаевым». В тюремных банях, где мы мылись вместе с уголовными, я видел много татуированных тел, при этом ни одной, сколько-нибудь художественной татуировки мне никогда не попадалось. Многие уголовные открыто признают, что привычка татуироваться их губит.— «Почему вы это делаете?» — «По глупости... так уж повелось!»

Как я уже говорил, мы с самого начала многое упорядочили в Отделе малолетних преступников. Польза в отношении того, что во всех странах преследуется полицией нравов, была несомненная, хотя, конечно, полностью наша цель были недостижима. Внешнюю дисциплину среди «малолетних» мы несколько подтянули. Например, в первое время мальчишки из «карманников» очень любили похищать носовые платки из карманов воспитателей и потом подавать их им: «Вот, гражданин воспитатель, вы платок уронили!» Эта «шутка» имела неизменный успех среди мальчишек, но, понятно, не способствовала престижу воспитателей. Такие «шутки» мы совершенно вывели и вообще несколько подняли авторитет воспитателей. Однако в других отношениях сделали мы мало. И что, в самом деле, можно было сделать, скажем, с обучением, когда мы никак не могли добиться ни учебников, ни бумаги, ни письменных принадлежностей? Обучение, которое шло в тюрьме всего успешнее, было, конечно, взаимообучение наших воспитанников всем видам преступлений и разврата... Если к нам попадался полупреступный и полуразвращенный мальчик, то он выходил от нас уже совершенно преступным и полностью развращенным. И ничего с этим мы поделать не могли. Щепкин бесплодно терзался, мы с Леонтьевым пожимали плечами.

Некоторые «малолетние» приговаривались к заключению не на определенные сроки, а «до исправления». Mы всегда отмечали у всех «признаки исправления», чтобы возможно скорее освободить их от заразительной атмосферы, которой они у нас дышали. Конечно, и на воле они попадали в дурные условия, но все-таки в той лотерее было больше выигрышных номеров, чем в нашей, тюремной. Помню я один редкий случай. Простой крестьянский мальчик попал как-то случайно при облаве с беспризорниками и поступил к нам «для перевоспитания». Мы хлопотали, как могли, и его освободили месяца через три... Тяжело было видеть, насколько он успел за это время развратиться. Кстати, о «перевоспитании». К нам однажды был прислан из Минска какой-то мальчишка: в его деле была только одна бумага, где не говорилось за какое преступление он осужден, а только значилось: «препровождается в Москву вкрематорий(так!) 1-го разряда для перевоспитания новейшими педагогическими методами» (очевидно, в Минске что-то слышали о «реформаториях», но смешали их с крематориями)... Горьким смехом посмеялись мы над нашими «новейшими педагогическими методами»: конечно, посылка мальчика в настоящий крематорий была бы методом более радикальным и действенным... Мы имели удовольствие освободить этого подростка еще в полу, а не в окончательно-развращенном состоянии.

Очень было трудно бороться среди наших воспитанников с азартными играми (а все игры они имеют тенденцию превращать в азартные). Игра—единственное развлечение и в то же время —бич тюрьмы. В карты проигрывают все, в частности — пищу. У нас кормили — по тогдашним понятиям — довольно прилично, но все же на самой грани голода, и вот мальчики проигрывали друг другу свои порции хлеба и еды, иногда на несколько дней вперед. Одни ели несколько порций, другие буквально голодали. А неплатеж долга среди уголовных карается, как я уже говорил, безжалостно и самым диким образом.

Мы боролись против карточной игры, но какое другое развлечение мы могли им дать вместо него? Кроме того, наши воспитанники все равно никак не могли понять, как можно играть «ни на что».

В моей памяти живо воспоминание об одном «революционном празднике» в тюрьме.

К нам должен был приехать и произнести речь заключенным сам «наркомюст» (народный комиссар юстиции) — Курский. В связи с этим событием в тюрьме приготавливалась целая артистическая программа: тюремный балалаечный оркестр и артисты (из заключенных), а также—коренной номер—приезжие артисты и между ними известный Москвин из Художественного Театра. Представление шло на площадке балкона 2-го этажа, мы смотрели и слушали с нашего пятого этажа. Мы жили в то время среди уголовных (только позднее мы перешли в коридор «малолетних») и стояли в их густой толпе во время речей и концерта. Характерно, что когда мы, с Митрополитом Кириллом Казанским и Самариным, во время всеобщего пения «Интернационала» спешно протискивались среди уголовной толпы в наши камеры, мы не слышали ни одного слова протеста или насмешки, хотя мы не могли не мешать стоящим и цель нашего ухода была очевидна.

Концерт был слышен по всей тюрьме. Москвин, с присущим ему талантом, читал смешные рассказы Чехова, а тут же, в соседнем коридоре, сидело несколько «смертников», ожидающих расстрела, может быть, в эту самую ночь...

Назад Дальше