Правда, Папа путешествовал не иначе, как с большим количеством книг, и куда бы мы ни приезжали, у него всегда был свой кабинет для занятий, но во время путешествий Папа гораздо чаще, чем в городе или даже в деревне, «спускался на землю» и жил общей жизнью с нами. В Папа просыпалась туристическая жилка и он с увлечением совершал с нами большие экипажные и пешеходные экскурсии и прогулки. От этого особенно выгадывал я, так как Саша был еще слишком мал. Ни-
- 45 -
когда в детстве я так много не общался с Папа, как за границей. Он много разговаривал со мною во время прогулок, обо многом рассказывал, многое показывал и объяснял.
У Папа была очень талантливая, художественная природа. К моему горю, я не унаследовал от него его «музыкальной души». Но не только музыка находила живой отклик в художественной природе Папа. Красота в природе и искусстве, во всех ее формах и проявлениях, воспринималась им с удивительной чуткостью. Он был эстетически одарен гораздо более разносторонне, чем его исключительно музыкальные родители, Дедушка и Бабушка Трубецкие, и его брат дядя Сережа Трубецкой. К Тому же Папа обладал большой художественной культурой.
Философия Папа — насквозь религиозная — вся была проникнута также и эстетикой. Папа в философии всегда вслушивался в пифагорейскую «музыку сфер» и упивался и вдохновлялся ее гармонией. Ощущение красоты не нарушало философского парения мысли Папа, а сияющей многоцветной радугой соединяло в его душе небо и землю.
Таков был Папа всегда, но во время заграничных путешествий он приходил в особенно восприимчивое состояние для ощущения красоты. Как Папа любил Рим и Флоренцию! Надо было видеть его там! Его многогранная природа, одаренная ко всему — кроме как к практической жизни! — являлась там для тех, кто мало его знал, под неожиданным углом зрения.
В человеке такой глубины культуры, какой обладал Папа, не удивлял, конечно, подход к произведениям искусства утонченно культурный и глубоко продуманный, гораздо удивительней была его способность подходить к ним с полной непосредственностью эстетической интуиции.
Конечно, семилетним мальчиком я не мог понять того, что я понял впоследствии, но могу сказать с уверенностью, что основы моего эстетического воспитания и образования были положены именно тогда и именно Папа. Мне даже непонятно, как Папа мог найти верный подход к моему детскому сознанию, но он его нашел, и печать, которую он тогда положил на мою душу, неизгладима.
Папа не давил на мое детское эстетическое сознание, но как бы вел его за собой. Я помню, как при пер-
- 46 -
вом моем посещении Ватикана (мне было семь лет) — мне больше всего понравилась фреска «Битва императоров Константина и Максенция». Она, конечно, никак не могла быть одним из любимых произведений искусства Папа, но он, видя мое увлечение, не отвлек меня в другую сторону, а, напротив, указал мне на некоторые не замеченные мною красоты в этой фреске. Большая фотография с нее долго висела потом в моей детской комнате. Через несколько лет я перерос это увлечение и «Битва Константина и Максенция» перестала быть моим самым любимым произведением искусства...
Семилетним мальчиком меня, конечно, мало водили по музеям и картинным галереям (пятилетний Саша прямо заявил: «Je suis trop petit pour les musees[1]), но, катаясь в экипаже и гуляя по Риму и другим городам, я видел и запомнил много памятников архитек-туры. Когда я потом был за границей, я многое узнавал из того, что видел тогда и помнил, как будто это было накануне.
Гораздо больше, чем произведений искусства, я навидался в моих детских путешествиях разнообразных красот нерусской природы. Мне стоит закрыть глаза, и предо мною проносятся пейзажи Римской Кампании, с особенно поразившим меня тогда акведуком; передо мною Неаполитанский залив с дымящимся Везувием, форма которого была тогда красивее, чем нынешняя; я вижу прелестные очертания и краски тосканских холмов, искрящееся Лаго Маджиоре, горы и озера Швейцарии, Французскую Ривьеру с ее сияющим морем и горами в дымке...
Я жадно упивался разнообразными впечатлениями, но вкусы мои были уже во многом довольно определен-ны: Вена, например, понравилась мне бесконечно больше, чем Берлин... Во время путешествия я часто испытывал увлечение и очень редко — разочарование. Помню, однако, мое разочарование при виде Рейна, около Висбадена. Особенно после дивного Днепра в Киеве Рейн показался мне прямо жалким. «Только не говори этого Текличке»,— сказал я тогда брату Саше, презрительно отзываясь о Рейне. Я не хотел оскорблять патриотических чувств Теклички, которая, вероятно, и была виновницей моего разочарования: она мне так восторженно рассказывала о Рейне! Я ожидал чего-то не-
[1]Я слишком мал для музеев.
- 47 -
вероятно грандиозного и поэтического, но действительность обманула мои ожидания.
Большое образовательное и воспитательное значение имели для меня в детстве те разговоры взрослых между собой, которые велись в моем присутствии. Понягно, я далеко не все понимал и далеко не все меня интересовало, но с каждым годом я понимал все больше и больше, и разговоры между взрослыми представляли для меня все больший интерес.
«Пустых», светских разговоров я почти не слышал; разговоров о еде и тому подобных практических, домашних вопросах, которые занимают такое огромное место в разговорах большинства нынешних семей, тоже почти не было. Вести в своей среде такие «terre-a-terre» разговоры считалось в наших семьях унизительным и даже почти неприличным. Отчасти это объяснялось тем, что, благодаря состоянию, «земные» вопросы стояли тогда куда менее остро, чём ныне. Однако приписывать атомувсебыло бы, конечно, неправильно. Культурный уровень наших семей того поколения был, несомненно, гораздо выше нынешнего. Этому есть много веских объяснений и оправданий, но факт остается фактом...
Из разговоров старших между собой я с самого раннего детства усвоил, что они думают и разговаривают об очень «умных» и серьезных предметах, и это еще увеличивало их престиж в моих глазах. Впоследствии я убедился, что это вообще способствует созданию престижа высшего сословия в глазах низшего. Так, в большевицкой тюрьме, при полном уничтожении материальных преимуществ, я видел, как действует на простолюдинов ощущение высшего культурного уровня и какой престиж он придает в их глазах его обладателю.
Разговоры среди старших часто бывали на общественные и политические темы. С раннего детства я слышал имена русских и иностранных политических деятелей, ученых, художников. Я помню, как совсем маленьким мальчиком я спрашивал, кто были Бисмарк, Гладстон, Пастер, Менделеев; что такое славянофилы или земство. Конечно, на мои вопросы я получал весьма поверхностные и краткие разъяснения, но эти имена и понятия перестали быть мне чужды уже с раннего детства. Когда в Берлине Папа показал мне экипаж с
- 48 -
проезжавшим Бисмарком (он был уже в отставке), я знал, кто он такой. Кстати, Бисмарк только промелькнул перед моими глазами, королеву же Викторию я видел на Ривьере в 1897 году гораздо лучше. Она каталась в экипаже с каким-то благообразным господином с белой бородой, который показался мне гораздо более импозантным, чем маленькая старушка, королева Великобритании и Императрица Индии! — как все это уже ушло в историю!
Взрослые редко отдают себе точный отчет в том, что и как понимают дети из их разговоров между собой. Я помню, как большие переглянулись, когда я спросил про франко-прусскую войну, о которой они говорили между собой: «А кто был из них прав?» Восприятие детей — своеобразно, и я помню, как я невзлюбил дядю Алешу Долгорукова за фразу: «Россия неправильно поступила в этом вопросе...» По моему мнению, Россия никогда неправой быть не могла!
Во всяком случае, из разговоров между взрослыми я твердо понял, что все большие (конечно, мужчины) должны принимать какое-то участие в общественных делах. Быть «богатым бездельником» и только жить в свое удовольствие казалось чем-то очень стыдным, почти позорным. Понятие «noblesse oblige» молчаливо считалось совершенно обязательным. Из разговоров и критических замечаний взрослых я сделал вывод, что мы обязаны служить какому-то не личному, а общественному делу, науке, искусству. Все это отнюдь не высказывалось в виде прописных истин, но вытекало как нечто само собой понятное и обязательное.
Ни малейшего кичения аристократизмом в наших семьях как с отцовской, так и с материнской стороны совершенно не было. Вообще, с понятием «аристократия» у меня с, детства неразрывно связалось чувствообязанностииответственности,но никак не мысль о превознесении себя над другими и о привилегиях, Я хорошо запомнил фразу Дедушки Трубецкого, говорившего о ком-то с Папа: «Когда князь делается хоть чуточку хамом, он хуже всякого хама!»...
А Дедушка Щербатов в публичной речи, обращенной к московскому дворянству в «эпоху великих реформ», говорил, что «не само дворянство должно возлагать на себя венец, а пусть его возлагают на него другие, видя его ревность к общему делу и его способность руководить обществом».
- 49 -
Такаяаристократия, достойных представителей которой я имел счастье видеть среди старшего поколения, действительно былалучшим,что было тогда в России. Конечно, таких людей было сравнительно немного, но всякая настоящая «элита» — немногочисленна.
Из разговоров между взрослыми я рано усвоил, что мы обязаны быть «культурными людьми». Я помню, как раз, совсем маленьким мальчиком, я сказал про кого-то, что он «культурный человек». «Что это значит?» — с улыбкой спросил меня дядя Миша Веневитинов. «Он много вещей знает и любит картины»,— ответил я. Меня похвалили за ответ.
Я всегда слышал, что все должны как-то «служить» России, но слово «чиновник» было скорее уничижительное. Точно так же быть «культурным человеком» было хорошо, но слово «интеллигент» было столь же мало похвально, как и «чиновник»... Все это вошло в мое подсознание еще раньше, чем в сознание... Теперь я вижу, что не все в этом отношении к «чиновникам» и «интеллигентам» было справедливо.
Позднее, в мои гимназические и университетские годы, мне посчастливилось слышать у нас дома разговоры людей, представлявших цвет тогдашней русской общественности и ученого мира. Эти разговоры мне очень многое дали как в смысле прямого на меня влияния, так и в смысле отталкивания моей мысли, приучения меня к критическому отношению к тому, что я слышал. Конечно, в детстве это было совсем не так, и сознание мое не могло многого воспринять и на многое реагировать. Но то, что мне пришлось тогда слышать, оставило огромный и полезный след в моей душе. То, что я собирал тогда крупинками из разговоров взрослых, я не мог бы почерпнуть ни из каких учебников или уроков. Помню, например, разговоры между Папа и Дедушкой Щербатовым про эпоху Александра II. Эти разговоры, слышанные мною в детстве, не только развили тогда мой ум, но многое мне осветили в дальнейшем под особым углом зрения.
24 января 1904 года вспыхнула Русско-Японская война.
Внезапное нападение японцев на нашу эскадру в Порт-Артуре поразило меня как громом. Я хорошо по-
- 50 -
мню это первое впечатление — почти физическое — какого-то оглушающего удара.
Война еще обострила мое патриотическое чувство. Я был с самого раннего детства совершенно уверен в непобедимости русского оружия, и наши последовательные военные неудачи в течение японской войны от этого особенно тяжело переживались мною.
Вся наша семья переживала поражения России крайне болезненно, но у старших патриотическая боль отчасти переливалась в политический протест, у меня же она оставалась только болью.
Совершенно для меня неожиданное поражение России дало резкий толчок к быстрому созреванию моей политической мысли, до того времени дремавшей. Во многом японская война подготовила то, что окончательно сделала последующая революция: она разбила в моей душе столь же прекрасное и цельное, сколь и наивное детское общественно-политическое мироощущение.
Еще куда тяжелее, чем поражения, переживались мною — как и моим отцом — сдача Порт-Артура и эскадры адм. Небогатова. Душевные раны от военных поражений в конце концов затягиваются и заживают; память о геройстве и позоре навсегда остается живой: она возвышает душу или невыносимо жжет ее...
Память о позорном пятне небогатовского дела на нашем славном Андреевском флаге переживается мною сейчас, на шестом десятке, столь же остро и вероятно даже глубже, чем тогда четырнадцатилетним мальчиком.
1905 ГОД
Я уже говорил; что мои родители решили дать нам с братом домашнее образование, а лет с пятнадцати отдать — приходящими — в гимназию. Когда родители принимали это принципиальное решение, они не могли знать и предвидеть, в какое исключительное время мне придется окунуться в эту «школьную общественность» !
Осенью 1905-го — пятнадцати лет — я поступил в 6-й класс Киевской Первой гимназии.
1905 год! — год так называемой «Первой русской революции». Можно спорить, конечно, произошла ли или нет тогда в России «революция», но совершенно несомненно, что настроения широких народных масс были тогда весьма революционные. И вотвэту эпоху общественного брожения я попал в гимназию. Там все кипело, как в котле, и мои товарищи-шестиклассники — шестнадцатилетние юноши, считали себя призванными принимать самое деятельное участие в политической жизни страны. Можно сказать, что для того, чтобы научиться плавать, я был брошен не в тихую воду, а в бурлящий океан!
В нашей семье, или точнее, в наших семьях, общественно-политический интерес был всегда очень значителен, но он никогда не имел того доминирующего, совершенно исключительного значения, какое ему придавалось, особенно в это время, в среде интеллигенции. В гимназии я столкнулся именно с таким настроением: для огромного большинства моих наиболее способных товарищей казалось, кроме политики на свете вообще ничего не было и все сводилось к ней одной. Те, кто в моем классе не интересовался исключительно политикой, вообще ничем не интересовались, кроме чисто личных дел. Кажется, единственное исключение представлял собой В. Н. Ильин, который тогда только и думал, что о паровозах и мечтал сделаться инженером... (После долгих лет перерыва в знакомстве я встретил его в Париже... профессором богословия!)
Нет человека, на которого не действовала бы «массовая психология», но степень этого действия весьма различна. На опыте оказалось, что я принадлежу к числу людей, сравнительно трудно поддающихся массовому гипнозу, и часто даже массовое увлечение действует на меня отталкивающе, вызывая сопротивление. Это ясно сказалось в 1905 году в моей тогдашней гимназической «общественной жизни».
Не только по сравнению с моими товарищами по гимназии, но даже с очень многими людьми старшего поколения, я остался как-то мало затронут политическим опьянением, охватившим тогда столь многих и, в особенности, молодежь. При несомненном интересе к политике я, насколько помню, сохранил большую трезвость в суждениях. Сколько я видел тогда и юношей и людей уже зрелых лет, которые были буквально «влюблены» в те или иные политические программные требования. «Влюбленный» в глазах невлюбленного представляется несколько наивным. Это чувство, как это ни странно, я не раз мальчиком испытывал тогда по отношению к людям с проседью в бороде... Я помню, например, одного профессора-политехника (проф. Рузский), который совершенно экстатически говорил о «четыреххвостке» (всеобщее, тайное, равное и прямое избирательное право). Тогда, пятнадцатилетним юношей, я был поражен странным опьянением от такого безалкогольного напитка! Только позднее я понял, что это было просто влюбление, влюбление... в отвлеченную формулу... Таких людей, как этот профессор Рузский, было тогда немало среди людей всякого возраста. Субъективно, такие «влюбленные политики» могут быть симпатичны, но они, в лучшем случае, пустоцветы, а в худшем — их наивный идеализм открывает путь самым темным силам...