Сибирь - Присяжная Анна 17 стр.


— Может быть, и нет железа, а компас-то беспричинно не будет беспокоиться, — несколько обескураженный недоверием старика, неуверенно сказал Акимов.

— А вдруг он, компас-то, за солнечным лучом тянется. Вишь, вон лучи-то опять как играют. Примечал я будто такое.

— Кто же его знает, Федот Федотыч, может быть, и так, как ты говоришь, — развел руками Акимов, но про себя подумал: "Нет, это не причина! Зря ты, старик. Однако думай как хочешь, а я на карте помечу аномалию".

Они еще постояли возле пенька с минуту и встали на лыжи. Акимов приотстал от Федота Федотовича.

Пока шли пихтачами, он то и дело вытаскивал из кармана компас, наблюдал за игрой стрелки. Вскоре, однако, стрелка перестала метаться, приобрела прежнюю устойчивость, и ее намагниченный конец словно припекся к знаку N.

Вернулись уже при луне, глубокой ночью. В дороге Акимов мысленно прорабатывал чертеж, который ему предстояло выжечь на доске. Минутами он отвлекался, с горькой тоской вспоминал Петроград, товарищей по работе, раскиданных теперь в ссылке по глухим деревенькам от Нарыма до Якутска, и, конечно, дядюшку Венедикта Петровича. Каков он там, на чужбине, в Стокгольме? Очень вовремя убрался старик из Петрограда. Успешно ли идет у него обработка сибирских архивов? Эх, повидать бы его сейчас, порасспросить кое о чем, порассказать о примечательных местах Дальней тайги!.. Как знать, может быть, недалеко, совсем недалеко до того дня, когда рухнет самодержавие, падет власть капитала и в России начнется новая эпохаБлизость ее предсказывает Ленин… В своих прогнозах он никогда не ошибался… И тогда вдруг окажется: нет, совсем не излишними были у большевиков вынужденные путешествия по российским просторам. Ведь рано или поздно все эти бессчетные озера и рекиг овраги и холмы, леса и поляны придется вовлекать в хозяйственный оборот. Не может же Россия, обладая тгкпми неисчислимыми пространствами, оставаться страной с ограниченными производительными силами. У нее все еше впереди… А чтобы переделывать свою землю по-новому, надо прежде всего ее знать… осмотреть ее, ощупать, ослушать…

— Ну вот и наша изба! Ухряпался я что-то нонче, Гаврюха! — чуть придерживая скольжение лыж, сказал Федот Федотович.

— И вправду наша изба! — воскликнул Акимов, прерывая свои размышления и удивляясь про себя тому, как легко проделал он обратный путь до стана.

11

А дня через три Федот Федотович сказал Акимову:

— Припас у нас, Гаврюха, кончается. Завтра-послезавтра надо выходить в жилуху. Придется тебе деньков пять пожить одному.

Акимов от такого неожиданного сообщения встал даже.

— Ступай, Федот Федотыч! Ступай! Сколько надо, столько и проживу один.

Федот Федотович уловил в голосе Акимова радостную нотку, подумал: "Видать, высвобождения из своей неволи ждет… Думает, весточку ему принесу… Ой, не ошибись, парень".

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

За окном, как голодная стая волков, завывала вьюга. Позвякивали стекла в оконных рамах. Постукивала калитка на слабом запоре. Минутами казалось: путник, сбившийся с дороги в этом кромешном месиве тьмы и снега, торкается в стены дома, потеряв от бессилия голос, молча просится приютить его.

Горбяков сидел посредине комнаты. Пузатая лампа с чуть увернутым фитилем стояла на полу. Вокруг нее лежали бумаги: две топкие ученические тетради, отдельные листки, испещренные разноцветными чернилами, брошюрка, напечатанная на серой бумахе в безвестной подпольной типографии, конверт с мелкими денежными купюрами. Рядом с табуреткой стоял чурбак, зиявший выдолбленным углублением.

То и дело отрываясь от разборки бумаг, Горблков прислушивался к свисту вьюги, к толчкам ветра в стену дома. Длинная зимняя ночь перевалила уже на вторую половину. Ходики с тяжелой гирькой на цепочке, висевшие на стене, показывали половину второго.

Еще днем Федор Терентьевич Горбяков решил срочно переложить партийные документы в более надежное место. Запрятанные в темной стеклянной банке из-под лекарств, стоявшей в медицинском глухом шкафу, они при тщательном обыске могли быстро оказаться в руках полиции. Правда, на банке была наклейка с устрашающей надписью: "Осторожно! Яд!" — да только едва ли напугала бы она полицейских ищеек…

Чурбак с выдолбленной внутренностью по просьбе Горбякова соорудил Федот Федотович. Старик, по-видимому, хорошо представлял назначение такого чурбака и, выслушав поручение зятя,"сказал:

— Все будет в аккурате, Федя. Выдолблю так, что комар носу не подточит. А поставлю его в сараюшке, в уголок. Под моими вентерями в случае надобности найдешь.

2

Года два-три прошло с той поры. Долго надобность в чурбаке не возникала, но вдруг ударил тревожный час…

Как только Горбяков узнал о намерении урядника провести облаву с помощью мужиков, он оседлал коня и заспешил в Голещихину, Костареву и Нестерову, где жили несколько крестьян, давно уже в глубокой тайне помогавшие ему вести революционную работу.

— Будет урядник зазывать на облаву, ни за какие деньги не ходите, говорил он крестьянам.

Те, конечно, сделали свое дело: передали по соседям, по родным. В свою очередь соседи и родные поступили так же.

Когда урядник кинулся по деревням нанимать мужиков для участия в облаве, он встретил хотя и молчаливое, но упорное сопротивление. Филатов вначале уговаривал мужиков, соблазнял их платой, а под конец рассвирепел, начал кричать:

— Бон как вы царевым елугам помогаете службу нести! Ну погодите, вспомянете вы этот день!

Один из мужиков в Нестеровой взял да и брякнул при всех:

— Что ты, твое благородие, зевало-то на нас разеваешь?! Мы чо, мы ничо! Фельдшер из Парабели не велел нам в эго подлое дело встревать!

Филатов ушам своим не поверил. Переспросил. И раз и два. Мужик понял, что сболтнул лишнее, начал выкарабкиваться из ямы, в которую по глупости влопался.

Он, дескать, сам-то фельдшера не видел, слов таких от нeго не слышал, а по деревне трепали.

Филатов помчался в Парабель, к Горбякову: взбаламученный, возбужденный, веря и не веря тому, что услышал от мужика.

Увидев урядника, неожиданно вбежавшего в дом, Горбяков понял: произошло что-то непоправимое. Вероятно, Акимов и Федот Федотович не успели уйти и попали под облаву. В какую-то микроскопическую долю секунды Горбяков прикинул возникшую ситуацию. Положение складывалось безвыходное. Провал! И не только провал побега Акимова, но и его самого. Как он мог допустить это?! Где, в каком месте он сделал оплошку? Ведь он был осторожен, сверхосторожен…

— Ты что, Варсонофий Квинтельяныч, совсем из ума выжил?! — опережая урядника, не дав ему даже рта раскрыть, закричал Горбяков и энергично потряс кулаком.

Высокий и тощий урядник ошалело попятился к двери, растерянно заморгал, никак не ожидая от фельдшера таких слов.

— Бревно-то, Федор Терентьич, зачем на моей доронe кладешь? Становой шкуру с меня спустит, — забормотал урядник, потеряв от окрика Горбякова прежнюю смелость.

— Какое бревно? — чуть смягчаясь, спросил Горбяков.

— Обыкновенное, Федор Терентьич! Я к мужикам за подмогой, а они ни в какую: ты не велел! — Филатов обиженно выпятил губы, на глазах его выступили слезы.

Вмиг Горбяков понял, что ситуация не столь еще безвыходная, как ему показалось вначале.

— А с тобой, Варсонофий Квинтельяныч, по-хорошему не сладишь, — более миролюбиво, но по-прежнему громко и непримиримо заговорил Горбяков. — Не я ли тебя упрашивал отлежаться! Ты посмотри на себя.

В чем только душа держится! А сляжешь окончательно, с меня начальство спросит: "Почему не уберег жизнь государственного человека?" А что я сделаю? Для всех указание медицины — закон, приказание, которое не подлежит ослушанию, а для тебя — трын-трава. Уж извини меня, а только так: у тебя власть в руках, и у меня она есть. Как услышал я о твоей затее, сел на коня и поехал по деревням. Всем мужикам строго-настрого наказал: "Ни одного шага с Филатовым! Он же тяжелобольной, погубит себя, а с вас допросы начнут снимать.

Затаскают!" И еще вот что, Варсонофий Квинтельяныч: раз ты преданный слуга царю-батюшке, то нужен ты ему здоровым, бодрым, способным исполнить любой приказ. Учти: престол хворых служак не почитает.

Горбяков говорил и говорил, присматриваясь к уряднику и взвешивая, верно ли он оценил сложившуюся обстановку, тот ли тон взял с Филатовым.

Урядник был взволнован всем, чю говорил фельдшер. Он часто-часто моргал, сутулясь, безутешно всплескивал руками. Волна сладкого умиления перед самим собой захлестывала его душонку. "Государственный человек! Преданный слуга царю-батюшке!" Да от таких слов он готов был сейчас же на весь дом разрыдаться или броситься в передний угол, встать во фрунт перед иконой божьей матери и изображением покровителя воинской доблести Георгия Победоносца и запеть торжественно "Боже, царя храни", так запеть, чтоб стекла в окнах зазвенели.

Но Горбяков и не думал давать ему передышки. Он продолжал говорить, несколько понизив голос и не скрывая угрозы, сквозившей в отдельных фразах:

— Ну и что же мне остается? Мне остается, милейший Варсонофий Квинтельяныч, сейчас же отправиться к твоей дражайшей и ненаглядной супруге Аграфене Васильевне и откровенно, как к тому обязывает мой долг исцелителя немощей человеческих, поставить вопрос самым категорическим образом: либо ты подчиняешься моим предписаниям, и тогда я несу ответственность за твою жизнь, нужную отечеству, либо бог тебе судья, поступай как знаешь! Прости, что говорю такие резкие слова… Страшно подумать! Кому говорю? Не какому-то темному, неотесанному мужику, который трем свиньям щей не разделит, а государственному чину, блюстителю незыблемости престола… Вот так, вот так… Пусть Аграфена Васильевна сама все рассудит…

Ах, как верно, пронзительно, точно до последней точки рассчитал Горбяков! Упоминание о супруге урядника было так уместно, так кстати. Даже нарымского станового пристава, и того Филатов боялся меньше. Аграфена Васильевна… Нрав у нее тяжелый, а кулак как налитой свинцом. Случалось, что в гневе и поленом и рубелем саданет… Филатов мучительно поморщился, будто острая зубная боль хватила его. Налет умиления и торжественности померк, прямой его стан обмяк, плечи повисли под серым сукном шинели.

— Уж ты не гневись больше, Федор Терентьич! Давай по-мущински все порешим. Знаешь, женское сословье какое! — лепетал Филатов, с явным подобострастием заглядывая в строгие глаза Горбякова и страшась неподкупности, которая так и сквозила пз. каждой морщинки фельдшера.

Горбяков не спешил с ответом. Он прошелся по прихожей, смахнул пот со лба, вздохнул с облегчением. Пережиты трудные, невообразимо трудные минуты. Ну, нее самое страшное позади. Однако с этого часа еще осторожнее, во сто крат осторожнее будет Федор Терентьевич Горбяков!

— Ты знаешь, Варсонофий Квинтельяныч, меня не первый год, — заговорил совсем другим тоном Горбяков, посматривая на урядника помягчевшими глазами. — И я тебя знаю. И характер Аграфены Васильевны знаю.

Причинять тебе зло не стану. Но еще раз говорю: образумься, поостынь в своем рвении…

— Да разве ж я от себя?! Становой загрызет… Я и сам чую: точит меня хворь. Полежать бы надо…

— Полежи, Варсонофий Квинтельяныч, полежи, коли не хочешь жену вдовой, а дстсп сиротами сделать.

Не первый раз говорю тебе об этом.

— А становому отпишу: все леса, мол, прошли, сгинул беглец… В случае чего и ты словцо, Федор Терентьич, замолви.

— А почему бы не замолвить? Ведь и на самом деле так. Вон поспрошал я мужиков по деревням, все в один голос говорят: ушел беглец, ушел еще тогда, по полой воде.

— И мне так говорят, а становой свое гнет: ищи, лови!

Горбяков вздернул плечами, промолчал, опасаясь, как бы не переиграть свою роль.

Когда Филатов ушел, еще раз пообещав немедленно лечь в постель, Горбяков сел в своем кабинете за стол, чтоб не спеша обдумать все происшедшее.

Нет, остановиться только на этом разговоре нельзя.

Филатов туп, неразвит и трус, каких белый свет не видывал, а раз трус, то и подлец. Припугнет его становой — на любую подлость пойдет, лишь бы собственную шкуру уберечь. Что-то нужно сообразить еще… Мало только уложить этого остолопа в постель, мало натравить на него его злую супружницу, необходимо загладить происшедшее событие, чтоб забыл этот тощий сухарь все, что вызнал у мужика, чтоб испарилась из его памяти сегодняшняя стычка.

Горбяков знал по прошлому опыту, что лучший способ упрочить отношения с Филатовым — это устроить пирушку, пригласить на нее друзей урядника и дать им волю надраться до чертиков, до положения риз, чтоб потом, после пьянки, выворачивало их наивнанку еще суток двое-трое.

При одной мысли о гулянке в обществе парабельской знати лицо Горбякова перекосила гримаса брезгливости.

Унылые, тупые морды, бездарные, плоские разговоры, утробные интересы… Горбяков затряс кудлатой черной головой, будто хлебнул рвотного… И все же лучше ничего не придумаешь, хоть до утра раздумывай. Придется замкнуть свои чувства покрепче, запрятать поглубже свою неприязнь и разыграть гостеприимство по-нарымски, когда пьют и едят через меру…

Горбяков взял лист бумаги и начал прикидывать, во что ему обойдется это предприятие. Сумма получалась изрядная, если учесть его бедняцкое жалованье. Ну, впрочем, унывать он не собирался. Рука у него пока не дрожит, глаз по-прежнему зорок. Завтра же на рассвете он отправится с ружьем в кедрачи. В эту пору глухари прилетают подкормиться зеленой кедровой хвоей. Штук пять-шесть тридцатифунтовых птиц хватит за глаза на вскнкомпанию. Нельму для пирогов он купит по дешевке у остяков на Оби, хотя его новоявленный сват Епифан Криворукое уже обихаживает их на рыбопромыслах, позвякивает бутылками с водкой. Кое-что из закуски соленые огурцы, квашеная капуста, копченая стерлядь — стараниями Федота Федотовича имеется в избытке в погребе, во дворе…

3

Горбяков приближался со своими расчетами к концу, когда вдруг поспешно собрал со стола листки, испещренные немудрящими цифирками, и торопливо сунул их в ящик. Ему показалось, ч го в окне мелькнула знакомая фигура парабельекой попадьи Глафиры Савельевны. Горбяков быстро выскочил в прихожую посмотреть, точно ли она прошагала мимо окон, не ошибся ли он. Нет, ошибки не было. По узкой тропке, протоптанной через сугроб снега, осторожно, слегка покачивая бедрами, приближалась к воротам Глафира Савельевна. Ее яркая, разноцветная цыганская шаль напомнила Горбякову осенний лес, прихваченный первыми морозами: жарким бордовым цветом горел осиновый лист, тоскливыми желтыми пятнышками светилась березка, пунцово пламенел краснотал, рябиновые оранжевые ветки раскидались по кромкам шали. Длинная, чугь не до самых пят шуба-доха из соболей плотно облегала тонкую и гибкую фигуру молодой попадьи. Чтото торжественно-возвышенное и вместе с тем обреченное и жалкое чудилось в подчеркнуто тихой поступи женщины, в посадке ее чуть вскинутой головы. В таком бы наряде да при такой тополиной фигуре ходить бы ей по улицам города, чтоб останавливались люди, дивились ее походке, ахали при взгляде на ее худощавое, чуть скуластенькое смуглое лицо, от которого невозможно было отвести сразу глаза, так как оно приковывало к себе каким-то загадочным, нервическим выражением, когда какая-то затаенная, сокровенная мысль кладет на чело печать безысходности и тем как бы взывает других к сочувствию. А кто же тут мог смотреть на нее? Немо поблескивали окна в избах, немо курились дымными столбами трубы на крышах, немо лежали неподвижные снега, белые-белые, ни с чем не сравнимые ко своей белизне, немо чернели за огородами темные кедровые леса, грустные, задумчивые, притихшие, словно перед какой-то большой бедой.

"Видно, опять тоска обуяла Глашу", — подумал Горбяков и, заслышав шаги женщины на крыльце, осмотрел себя с ног до головы, пригладил бороду и жесткие, чериые, с проседью волосы на круглой голове, которые смолоду у него были непокорными, торчали порой хохотками, как солома в снопе.

Назад Дальше