— Еще была у меня, Иван Иваныч, одна находка.
Что вы про нее скажете?
— А ну-ка, покажите, пожалуйста, покажите, — Акимов почувствовал свое обычное состояние, которое в таких случаях всегда охватывало его. Глаза, уши, сердце — все как бы настораживается, волнующее любопытство заставляет пульс ускорять свои удары. Акимов поднялся и тоже поспешил к печке, чтобы прикурить по способу Лукьянова — от лучинки.
Лукьянов опустился на колени, полез под нары и достал оттуда железный ковш с длинной деревянной рукояткой и поржавевшие щипцы с углублением посередине зажимов.
— Вот, Иван Иваныч, с помощью этого ковша и этих щипцов отливал я пульки. — Лукьянов крутил перед Акимовым ковш и щипцы.
— А где металл брали? Из города привезли? — забирая ковш и щипцы в свои руки, спросил Акимов.
— Здесь нашел, Иван Иваныч.
— Неужели?
— Здесь.
— А пульку не покажете?
— Почему же? В один миг достану. — Лукьянов вытащил из подсумка патроиташа круглую пулю, подал ее Акимову.
— Двустволка у меня двенадцатого калибра. Для нее отливал.
Акимов положил на нары ковш и щипцы, принял пульку на вытянутую ладонь и долго встряхивал ее, словно взвешивал. Потом рассматривал пульку на свет и наконец зачем-то поднес ее к ноздрям и нюхал с упоением, может быть, с минуту, если не больше.
— Любопытно. Это очень любопытно, — повторял Акимов, изредка посматривая на Лукьянова, который не спускал с него глаз, с его манипуляций самодельной пулькой. Закончив самое тщательное обследование пули на вес, на цвет, на запах, Акимов сел к столу, пригласил присесть и Лукьянова.
— И попрошу вас, Степан Димитрич, рассказать, где вы нашли руду, из которой сумели выплавить пули, когда нашли. Ну, в общем, все-все на этот счет.
— Охотился я в ту пору, Иван Иваныч, на птицу, по Большой Юксе. Было это в самом начале войны.
Проводил своего старшого и затосковал. Так затосковал, что от кручины хоть в петлю полезай. А кручиниться мне нельзя: жена, дети, нужда из всех углов рот разевает. Подался я на охоту. Ну, это все присказка, а сказка впереди, — усмехнулся Лукьянов. — Приметил я в одном месте яр. По верху сосняк строевой, лесина к лесине. А ниже кромки яра — сажени на две, на три — образовалось как бы его предплечье. И такое ровное, гладкое, будто кто-то лопаткой эту площадку выровнял. Давно я приметил, что любят тут проводить время глухари. Оно и понятно: площадка крупным песком усыпана, тут же мелкая галька, а чуть в сторону, у подножия террасы, слой галечника лежит. Глухарь наклюется хвои и ягоды — и сюда за камушками.
Иной раз разделываешь глухаря, а у него в зобу целая горсть песка и камней. И вот решил я в этом месте слопец поставить. Припас ружейный всегда у нас тяжеловато было добывать. Да и как ловушка — слопец простое дело. Большого труда не требует. Ну, нарубил я кольев, затесал их, начал ловушку сооружать. Уж не знаю, как это получилось, а только когда потребовалось один колышек закрепить в земле, топор у меня оказался не под рукой. Шарю я это по камушкам рукой, выбираю на ощупь, какой покрупней, чтобы ударить-то посильнее, а сам и смотрю-то вроде куда-то в сторону. Хвать за один камень — он маленький, легкий, отбрасываю. Хвать за другой. Тоже не подходит.
Отбрасываю. Вдруг хватаюсь еще за один камень и чую, что этот тяжел, до того тяжел, что колышек я опустил. Смотрю на камень — ничего особенного, темно-серого цвета, а руку тянет к земле. Величиной камень с ладошку и хоть не совсем плоский, а все-таки скорее плитку напоминает. Кромки закругленные, углов острых нету. Вижу — камень редкий, такие прежде мне не попадались. Ну, оставил я тут свои колья, взял топор и — тюк носком по камню. Смотрю — блестит. Блеск тускловатый, белесый. Еще раз взял камень на руку, покачал его. Ого-го! Тяжелыпе гирьки.
Вот, думаю, чулымские тунгусы-то не зря мне рассказывали, будто в старое время топили они свинец сами, а потом катали из него дробь, пули, рубили картечь.
Сказать по правде, долго не верил я этому. Думал, привирают тунгусы. "Наш брат охотник горазд выдумывать всякую всячину…
— А что же вы сделали дальше? — поторопил рассказчика Акимов.
— Взял я камень на стан. Принес его сюда, в избушку. Запрятал. Не было у меня в тот год с собой никакого струмента. Да к тому же был я тут не один — с артелью. Думал: займусь камнем, подымут меня на смех. "Смотрите, дескать, Степаха-то Лукьянов чего удумал? Дробь из камней решил делать! Гляди, как бы из дерьма пули не начал катать!" Ну и понеслось бы!
Народ у нас, Иван Иваныч, остроязыкий, беспощадный к чудакам… Я-то бы сам вынес любую кличку, а все ж таки дети у меня. Разве им приятно, если родителю какое-нибудь издевательское имечко не за понюх табаку прилепят? Стало быть, не тронул я в тот год камень. А в село тоже не принес. Выходили по зимнику, поклажи и так набирается до макушки. Идешь, а тебя мешок за плечами водит из стороны в сторону. На следующий год оказался я на стане один. Артель поднималась на лодке, а я шел по тропе — прямиком. Пока они в пути, решил я с камнем заняться. Ковш и эти щипцы были со мной. Перво-наперво заготовил дров.
Из всех деревьев жарче всего горят лиственница и береза. Ну, березы тут дополна, а вот лиственницы — не скажу. Однако нашел и лиственницу. Сухая, крепкая, смолью покрылась. А самое главное — поблизости от избы. Поначалу углей нажег. Потом обложил кострище кирпичами из глины. Ее тут по берегам видимо-невидимо. Ну, раскочегарил костер, так что стоять близко нету мочи, положил этот камень в ковшик и на огонь, на самые уголья. Смотрю, покраснел ковшик, ручки дымятся, а камушек мой лежит себе как ни в чем не бывало. Тут я еще подгреб угольков поближе к ковшику. А ковшик стал уже не красный, не синий, а какой-то голубой-голубой и по краям весь прозрачный, как бутылочная стекляшка. Взглянул я на камушек и вижу — вроде меняться он стал. Почудилось мне, что и запашок появился какой-то совсем другой — не таежный. Жду-пожду, с места ковш не трогаю, а щипцы с пулевой формочкой придвинул поближе. Вижу — камень вроде вспузырился, лопнул, и покатились из него белесые капли. Тут подправил я ковшик, сделал на один край наклон побольше. Потекла белая струйка.
Когда скопилось этой жидкости побольше, взял я ковш за рукоятку и вылил в щипцы. Отформовал пульку, взялся за другую, потом за третью. А камень хоть сжался, а все-таки не распадается. Нет, думаю, прибавлю-ка еще жару, заставлю тебя развалиться на мелкие части. Бился долго, а только ничего не достиг. Камень лежит целенький, а металл из него больше не выходит. Вытащил ковшик из огня. Пусть, думаю, остынет. Когда камень остыл, покрутил я его в руках, осмотрел и понял: силы моего костра было маловато…
— Покажите, Степан Димитрич, этот камушек, — попросил Акимов, все еще не выпуская лукьяновскую пульку из своей руки.
— Не уберег, Иван Иваныч, — смущенно сказал Лукьянов.
— Ах, какая жалость! Как же вы так?
— А вот уж так. Ставил перемет. А стрежь на реке.
Надо, думаю, грузило потяжелыпе сделать, иначе перемет снесет, запутает, потонет стяжка. Хватился, а поблизости никакой тяжести нету. Хоть плачь. Ну и решил поставить этот камень. Думаю — временно, потом заменю. Да ведь не зря говорят, что русский мужик силен задним умом. Запутал я камень в бечевку, запутал хорошо, не выскользнет из гнезда. И все бы ничего, а только заменить сразу не заменил. А бечева-то, язви ее, взяла да подгнила. К тому же, на беду, коряга на удочку села. Ну, начал выбирать, тяну стяжку, перебираю удочки, а тут эта коряга. И так и. сяк. Зацепилась — и ни с места. Потянул сильнее. Оборвал уду.
"Бог с ней, — думаю, — как бы камень не оборвать".
Только так подумал — и готово! Раз! Коряга всплыла, а грузило оборвалось и пошло на дно. Обругал я сам себя за оплошность, а отступать не захотел. Съездил на стан, привез кошку — якорек такой с загнутыми гвоздями. Привязал на бечевку и давай кидать его на том самом месте, где стяжку вытягивал. Сто раз кинул, если не больше. Пробовал и по плесу шарить. И все зря. Отчаялся, взмок. Нет, что с возу упало, то пропало.
Вот так, Иван Иваныч, было дело.
— Жалко, Степан Димитрич! А пульку эту не шь жертвуете мне? Исключительно из-за научных целей прошу. Венедикт Петрович будет вам премного благодарен. Все, что вы рассказали, — факт примечательный.
— Берите, Иван Иваныч. Пожалуйста. Разве мне жачко?
— Спасибо вам. Если удачно доберусь до цели, то встречусь с дядюшкой непременно. Будет расспрос вести. Вот я ему и выложу на стол вашу находку, Степан Димитрич.
— Ах, какой человек! Вот возьмите же; благородный, образованный, а какое обхождение с нами, людьми простого звания? Как подумаю о своей жизни, Иван Иваныч, вспомню все прожитое, лучше той поры, когда с Венедиктом Петровичем по рекам ходил, не припоминаю. Да, была пора! Почтение ему от всех нас, мужиков, передавайте. Может быть, и не забыл еще. Ну и скажите попутно, что многих война унесла, будь она трижды проклята…
Голос Лукьянова дрогнул, он замолчал, опустил голову.
— Все исполню, Степан Димитрич. Не беспокойтесь. Если, "конечно, суждено мне дойти до цели.
— Бог милостив, Иван Иваныч. Дойдете.
— Бог-то милостив, Степан Димитрич, да жандармы сильно уж недреманные стали.
— А я увидел вас и в первые минуты растерялся.
Вы ли, думаю? Не обмишулился ли? А вот подумал про себя, поговорил с вами и скажу вам чистосердечно, Иван Иваныч, не удивляюсь, что это вы… Лукьянов пытался найти подходящие слова, но их мучительно ему не хватало.
— Что я бегу из ссылки, что я против войны и царского самодержавия… подсказал Акимов.
— Вот-вот, — подтвердил Лукьянов.
— Да ведь, если сказать честно, Степан Димитрич, и у меня такое же чувство. Увидел вас, удивился. Экая неожиданная встреча! А вот поговорил с вами, подумал, и получается вроде, что ничего в этом неестественного нет. Сама жизнь свела, как она сводила уже нас на Оби и на Кети тогда…
— Ах, Иван Иваныч, — вздохнул Лукьянов и вскинул голову. — Жизнь… Хитрая она, эта жизнь… Грызет меня тоска по какой-то другой жизни. Спросите: по какой? Не смогу сказать… Да меня ли одного? Каждого… почти каждого… Летом в знойную пору бывают такие дни, когда вдруг чуешь: дышать нечем, заходится сердце, рвется из груди. И только и смотришь на небо: не надвинулась ли тучка, не приближается ли гроза… Вот так и живут сейчас люди. В изнеможении. В ожидании.
Ну что ж, Иван Иваныч, как вы, готовы, нет? Пора двигаться. До ночевки далеко.
— Пошли, Степан Димитрич. Пульку вашу запрячу в кисет. А вот как рыбу, прихватим с собой?
— Возьмем. Придем на ночевку со своей едой.
— А вы не устали, Степан Димитрич? Я-то и вчера полдня отдыхал и ночь спал.
— Потерплю! Идти-то все-таки надо! По расписанию, даденному мне, послезавтра должен я вас доставить на заимку Окентия Свободного.
— Окентия да еще Свободного. Звучит и загадочно и заманчиво, засмеялся Акимов.
— Именно так, Иван Иваныч.
Акимов смотрел Лукьянову в спину, невольно думал: "Верно говорится, что у каждого человека своя походка, как и свой почерк, как и свои извилины на ладонях". По манере ходьбы Лукьянов не напоминал ни Федота Федотыча, ни Полю, ни тем более тунгуса Николку. Ни с кем так легко не передвигался Акимов, как со Степаном Лукьяновым. И все потому, что никто из прежних проводников не умел так пользоваться местностью, находить в ней преимущества для себя, как это делал Лукьянов.
Яры, холмы, крутые лога Лукьянов старался оставлять в стороне. За весь день ходьбы они ни разу не поднялись в гору. Наоборот, у Акимова было такое впечатление, что они все время катятся под уклон. Он сказал об этом Лукьянову.
— Нет, Иван Иваныч, сами знаете по картам, что идем вверх. Чем ближе к Томску, тем местность выше.
А кажется вам так потому, что от прямых подъемов я уклоняюсь. Лучше пройти десять — двадцать верст больше под уклон, чем три-четыре версты подниматься.
Подъемы изматывают ходока. Начинается одышка, дрожание в ногах…
— Столько прошли, а я ничуть не устал. Все катимся и катимся самоходом.
— Будет скоро и подъем. Обходить его невыгодно.
Большой крюк. А тут мы попадем прямо к избе. Ходу осталось не больше часа, засветло ужин из вашей рыбы сварганим.
— Опять ваш стан?
— Знакомого моего. Из Старой Кусковы. Имеет фамилию Зайцев. Тут по берегам луга кусковских мужиков. Рядом со Старой Кусковой большое село НовоКускова.
— Чулым впереди? — спросил Акимов, увидев неподалеку извилистую полосу, окаймленную красноталом и топольником, слегка присыпанным снегом.
— Чулым. Многоводная река, рыбная. И больше чем на тысячу верст судоходная. По большой-то воде чуть не до Ачинска суда могут плавать.
— Рыбачили здесь?
— Как же, рыбачил. А знаю реку не только по рыбалке. Ходил по ней с устья и почти до верховий с экспедицией путей сообщения. Шишков Вячеслав Яковлевич, техник, водил артель. Хороший человек, не забыть. Он тоже вроде из тех же мест, что и вы.
— Встречать не доводилось.
— Белый свет велик.
Лукьянов пригасил скорость, и Акимов понял, что вот-вот они остановятся на ночевку. К вечеру стало подмораживать, серое, непроглядное небо по горизонту посветлело, снег под лыжами поскрипывал и посвистывал сильнее, чем днем.
Пересекли закованный льдом Чулым и вошли в прибрежный лес. Вдруг откуда-то издали послышался говор людей. По сплетению голосов, по эху, которое чутко подхватывало все звуки и разносило их по лесу с мощным отзвуком, было ясно, что разговаривают не два, не три человека, толпа.
— Что за светопреставление? — оглядываясь, сказал Лукьянов. — И смотрите, печку растопили, видать, уходить не собираются.
Акимов уже заметил, что труба избы как бы фонтанирует клубами светло-сизого дыма, прошитого непрерывными струйками огненных искр.
— Как поступим дальше, Степан Димитрич? — спросил Акимов.
— Вы оставайтесь здесь, а я подойду узнаю, что за сходка. Тогда и сообразим.
— А не лучше ли обойти сразу, Степан Димитрич?
— Ночевок поблизости нету, Иван Иваныч. До Кусковой — и до Новой и до Старой — к полночи можно добраться, но, по правде сказать, не хотелось бы. Урядник там проживает. Назначен еще осенью четырнадцатого года, как и у нас в Лукьяновке. А до Окентия сил у нас не хватит добрести без отдыха.
— Идите. Я буду ждать.
— Пойду. Уж если они не покинут избу на ночь, не уйдут в деревню и выхода не будет, изображу вас моим городским связчиком. Приотстал, мол, немножко.
Вот-вот подойдет.
— Что ж: давайте. А зовите меня в таком случае Гаврилой.
— Гаврил Гаврилычем. Техник опять же по путям сообщения. Летом, дескать, экспедиция пойдет. Смотрели, что и как. Все тут знают по Чулыму, что я с Шишковым ходил.
— Подходит, Степан Димитрич. Идите.
Лукьянов ушел. Акимов слегка отступил от колеи, проложенной лыжами Лукьянова, встал за толстый, в два обхвата тополь, прислушивался. Вот говор смолк, притихло эхо, и Акимов понял, что Лукьянов подошел к избе и здоровается с мужиками.
Прошло, пожалуй, не меньше получаса, когда Акимов услышал скрип снега и между стволов сухих тополей замелькала фигура Лукьянова.
— Ну и потеха же, Иван Иваныч, — весело заговорил Лукьянов, — И смех и грех. Мужички кусковские.
Третий день скрываются здесь от полицейского наряда.
И сам Иван Егорович Зайцев тут же. По Чулыму он знаменитый рыбак, хозяин этой избы.
— И много их, мужиков-то?
— Да целых семнадцать! — рассмеялся Лукьянов. — Все не входят в избу, спят по очереди. Охотничают, рыбачат.
— А в чем дело? Что у них произошло?
— А произошло вот что, Иван Иваныч. В Дороховой солдатки самовольно вскрыли казенный амбар с хлебом и поделили его. Ну, вызвали солдат для расправы из Томска. А только над кем расправу-то будешь учинять? Пока солдаты ехали, бабы так хлеб попрятали, что как те ни искали, ни одного зернышка не нашли. А самое главное, спрашивать не с кого. Ну, сельского старосту арестовали, увезли в город. Судить будут по закону военного времени. Видимо, дадут мужику каторгу. А пример-то заразительный. На днях пытались будто захватить хлебный амбар и в Ворониной Пашне. Начальство-то и затревожилось не на шутку. Поступил приказ: сколотить из не призванных в армию мужиков и уволенных по ранению солдат команды и назначить по селам на охрану хлебных амбаров.