– Камилла умела. Ты о ней знаешь?
– Женщина-лучник?
– Женщина-воин, прекрасная, неуязвимая. Из вольсков [32].
Я покачала головой. Единственное, что я слышала о вольсках от отца, это то, что они безжалостные воины и ненадежные союзники.
– Ну, в общем, – сказал призрак, – наверное, и ее я тоже выдумал. Но она мне очень нравилась.
– Выдумал?
– Я ведь поэт, Лавиния. – Слово «поэт» звучало хорошо, но он сразу понял, что я этого слова не знаю. – Пророк, – пояснил он. Это слово я, разумеется, знала: предсказатель будущего, провидец. Ну да, конечно, он ведь из этрусков! И вон сколько всего знает о том, чего еще не случилось. Но мне все же было неясно, какое все это имеет отношение к той женщине-воину, какие, по-моему, бывают только в сказках.
– А ты не мог бы в таком случае побольше рассказать мне о том чужеземце, который вскоре сюда прибудет? – попросила я.
Он задумался. Хотя беседовали мы чрезвычайно легко и открыто и, похоже, вполне доверяли друг другу, словно и я тоже стала такой же, как и он, тенью, бесплотной, безвредной, неуязвимой и бессмертной, но он, видно, все же по-прежнему чувствовал себя мужчиной, который всегда как следует подумает, прежде чем что-то сказать.
– Да, это я могу, – сказал он наконец. – Что бы ты хотела о нем узнать?
– Зачем он направляется сюда?
– Пока я не могу тебе сказать. Еще рановато. Но со временем ты сама все узнаешь. Зато я ничего плохого не вижу в том, чтобы рассказать тебе, откуда он родом и где еще побывал.
– Я слушаю тебя. – Я поудобнее устроилась на овечьих шкурах.
– О, Лавиния, ты поистине стоишь десяти Камилл! – вздохнул поэт. – Как же я этого не видел! Впрочем, не обращай внимания. Ты когда-нибудь слышала о Трое?
– Да. Это небольшое селение к югу от нас, недалеко от Ардеи.
– Ах, это… нет, я не вашу Трою имел в виду. Та Троя – огромный город далеко отсюда, на востоке, восточнее Внутреннего моря, восточнее греческих островов, на азиатском берегу. Так вот, у царя Трои был красивый сын по имени Парис. И этот Парис похитил одну греческую царицу и привез ее в Трою. А муж этой царицы, призвав на помощь других правителей Греции и собрав огромный флот из тысячи остроносых кораблей, отправился за беглецами в погоню, твердо намереваясь вернуть свою жену назад. Ее, кстати, звали Елена.
– А зачем ему так уж понадобилось ее возвращать?
– Для него это было делом чести.
– По-моему, дело чести в таком случае – немедленно потребовать с этой женщиной развода и выбрать себе другую, более достойную жену.
– Но, Лавиния, это же были греки, а не рим… не италики!
– Царь Эвандр – тоже грек. Интересно, стал бы он гоняться за неверной женой?
– Ну хорошо, Лавиния, дочь царя Латина, так ты все же позволишь мне рассказать эту историю до конца?
– Извини. Я буду молчать.
– В таком случае я расскажу тебе историю падения великой Трои, как рассказывал ее царице Карфагена сам Эней, – сказал поэт. И он, сев прямее на темной земле, тень среди теней, запел.
Впрочем, назвать это пением было все же нельзя. Эта песнь не походила ни на те, что поют, например, пастухи или гребцы, ни на гимны, исполняемые, скажем, во время амбарвалии [33], ни на длинные монотонные песни женщин, которые целыми днями прядут или ткут шерсть, растирают в ступке зерно, рубят овощи и мясо, подметают жилище и стирают. Настоящей мелодии эта песнь не имела, однако сами слова ее, казалось, звучали как музыка – четко задавая ритм, точно бой барабана, точно стук челнока на ткацком станке, точно шарканье ног воинов на марше, точно удары весел по воде, точно стук сердца, точно грохот волн, набегающих на берег неведомой мне далекой Трои.
Я, конечно, не сумею повторить здесь все, о чем пел мне поэт; он рассказал мне и об огромном деревянном коне, и о змеях, что вышли из моря [34], и о падении великого города. Напомню лишь то, что потрясло меня сильнее всего, заставив хорошенько задуматься.
Когда греки вылезли из деревянного коня и впустили в город свою армию, троянский воин Эней сражался с ними на улицах. В пылу сражения, обезумев от гнева, он забыл обо всем, пока не увидел, что царский дворец объят пламенем. И тут разум его вдруг прояснился: он вспомнил о своем доме, о близких и поспешил туда. Дом Энея находился в стороне от центра города, и там пока что было тихо.
Но пока Эней пробирался к дому по темным улицам, он видел, как движутся вокруг него, становясь видимыми, те высшие силы, по воле которых Троя была обречена и сгорела.
Дома он прежде всего попытался убедить всех, что нужно скорее бежать из города, спасаться, но его отец Анхис уходить не хотел. Анхис был калекой [35] и едва мог передвигаться. Он сказал, что хочет умереть в своем доме. А слуги не хотели оставлять своего хозяина. Эней уже готов был сдаться и снова броситься в гущу безумной схватки, чтобы там, на улицах родного города, и погибнуть, но жена его Креуса сказала, что он не имеет права так поступать, что им нужно спасти своих людей, ибо это их долг. Пока она все это говорила, их маленький сын Асканий стоял рядом с нею, и вдруг кто-то воскликнул: «Глядите!» – и все увидели, что у мальчика вспыхнули волосы – золотистое пламя так и взвилось у него над головой. Перепуганные люди поспешили затушить огонь, но старый Анхис, хорошо разбиравшийся в знамениях, сказал, что это добрый знак. Потом они увидели, как огромная падающая звезда промчалась по небу и упала в лес на склоне горы, возвышавшейся над городом. Гора эта называлась Ида [36]. И вот тут уже Анхис сказал, что им нужно следовать за этой звездой. В общем, Эней велел всем обитателям дома поскорей собираться и бежать из города куда глаза глядят и назначил им место встречи: на горе Ида у старинного алтаря Великой матери [37], богини плодородия. Затем Анхис собрал фигурки домашних богов в большой глиняный горшок, Эней посадил своего изувеченного отца на плечи, взял маленького Аскания за руку, велел Креусе следовать за ними, и они стали осторожно пробираться по темным улицам города. Но Анхис, заметив в переулке вражеских воинов, крикнул Энею, чтоб тот бежал скорее. Эней послушался отца, свернул куда-то и кинулся бежать, но в темноте сбился с пути. Потом он, правда, сообразил, где находится, и двинулся к городским воротам, по-прежнему неся на спине отца и держа за руку сынишку. Но лишь добравшись до того жертвенника на горе, где его уже ждали собравшиеся там люди, он понял, что Креусы с ними нет. Она шла за ним следом, когда он свернул и побежал, и он даже ни разу не оглянулся, не проверил, не отстала ли она. Никто из собравшихся на горе Ида тоже ее не видел.
Тогда Эней уже в одиночестве вновь поспешил в город, надеясь, что Креуса просто вернулась домой. Однако, прибежав туда, он увидел, что их дом объят пламенем. Он еще долго метался по улицам Трои, отчаянно зовя жену: «Креуса! Креуса!» – но видел лишь разрушенные, горящие дома и воинов, которые убивали и грабили его соплеменников. Вдруг прямо перед собой на темной улице он заметил Креусу. Только она почему-то показалась ему куда выше, чем обычно. И она сказала Энею: «Нет, я с тобой не пойду, но и рабыней ни одного из этих греков я не стану. Мать-Земля хранит меня. А тебе, милый мой муж, придется надолго уехать в далекие края. Уезжай, любимый, ты должен это сделать! Странствовать ты будешь, пока не достигнешь Западных Земель. Там ты станешь царем и женишься. А обо мне не плачь, но пусть твоя любовь ко мне хранит нашего сына!» Энею хотелось поговорить с женой, обнять ее – три раза пытался он это сделать, но это было все равно что обнимать ветер или сновиденье. Креуса уже ушла в страну теней.
И тогда Эней вернулся к тому черному жертвеннику на горе, где уже успела собраться изрядная толпа троянцев. Люди бежали из города и присоединялись к членам семьи Энея и его слугам. Пока что никто из греков за ними не погнался. Наступал рассвет, и Эней, снова посадив отца себе на плечи, повел своих соплеменников в горы – в том направлении, куда упала звезда.
Я помню, что, как только смолк голос поэта, издали сразу донесся тонкий писк какой-то ранней пташки, хотя небеса еще были объяты ночной мглой, и птичке никто не ответил. Значит, и у нас, в Альбунее, скоро утро, подумала я и увидела, что там, где только что сидел мой поэт, уже никого нет. Тогда я, устроившись поудобней, свернулась клубком на овечьих шкурах и крепко уснула. Я спала до тех пор, пока меня не разбудили яркие лучи солнца, которые, пробившись сквозь густую листву деревьев, ударили мне прямо в лицо.
Я была чудовищно голодна, прямо как волк, так что пошла прямиком в хижину дровосека, где меня ждала Маруна. В старой округлой хижине со стенами из горбыля и соломенной кровлей была только одна комната. Дровосек уже ушел в лес, и я попросила у его жены чего-нибудь поесть. У нее ничего не оказалось, кроме нескольких ложек пшеничной каши и чашки простокваши из козьего молока, и она, страшно стесняясь и боясь оскорбить меня подобным угощением, все же предложила его мне. Я, разумеется, мигом все проглотила и, поскольку мне нечего было дать ей, от души расцеловала ее и поблагодарила за то, что она накормила «голодную волчицу». Она лишь смущенно засмеялась.
– Но что же вы сами-то есть будете, – ужаснулась я, – ведь я слопала все, что у тебя тут было?
Но она меня успокоила:
– О, муж всегда приносит из лесу кролика или несколько птиц.
– Тогда я, пожалуй, подожду его возвращения, – пошутила я, но моя шутка лишь снова ее смутила. Бедняжка, несомненно, считала, что у нас в регии всегда едят только мясо.
Итак, мы с Маруной отправились в обратный путь, и на душе у меня в то утро было так хорошо и радостно, что Маруна, заметив это, спросила:
– Хорошо ли ты спала там, в святилище?
– О да! – воскликнула я. – Я видела свое царство. – Хотя сама, пожалуй, не знала, что это значит. – А еще я видела, как пал объятый пожарами огромный город и как оттуда выбрался один человек, неся на спине другого, старого человека. И тот, первый, вскоре сюда прибудет.
Маруна внимательно меня слушала, явно верила каждому моему слову и никаких вопросов не задавала.
Да, только ей я могла сказать об этом, ибо разговаривать так откровенно я вообще могла только с нею, моей рабыней, моей сестрой. Больше ни с кем.
Весь обратный путь я ломала голову над тем, как мне упросить отца, чтобы он разрешил мне вскоре снова пойти в Альбунею и остаться там не на одну ночь, а подольше. Я была почти уверена, что поэт туда вернется, но понимала я и то, что вряд ли он сможет надолго там остаться, ибо то время, которое он может провести со мною, весьма ограниченно. Ведь он уже находился на пути в подземный мир, в страну теней, и конец его путешествия был близок.
Свернув в сторону с тропы, по которой мы шли, я сбежала к речушке Прати, светлой, мелководной, с каменистым дном. Мне хотелось пить, и я опустилась на колени у брода, отмеченного отпечатками множества копыт. Напившись, я подняла голову и вдруг поняла: это место удивительно похоже на приснившийся мне шесть лет назад брод на реке Нумикус, где я стояла, с ужасом глядя на кровь в речной воде. Ужас и восторг перед тем давним знамением наполнили мою душу. Я встала, развязала мешочек с соленой мукой и рассыпала жертвенную пищу по камням на берегу.
Маруна терпеливо ждала меня. Она была почти моей ровесницей, высокая, смуглая, красивая, с продолговатым и нежным этрусским лицом. Завязывая мешочек, я сказала:
– Маруна, мне нужно будет вскоре снова сходить в Альбунею. И, возможно, остаться там не на одну ночь.
Она задумалась и долго молчала – мы, наверное, с полмили пройти успели, – потом наконец сказала:
– Но только не сейчас. Пока царь Турн здесь, лучше этого не делать.
– Да, ты права.
– А вот когда он уедет… Но что ты скажешь, если наш царь спросит, зачем тебе снова туда идти?
– Наверное, правду скажу. Нельзя лгать, когда речь идет о священных оракулах.
– Но ведь можно и промолчать, – заметила Маруна.
– Я дочь царя, – сказала я, тут же вспомнив, что именно так называл меня тот поэт, – и я, разумеется, поступлю так, как мне и следует поступить. Не сомневаюсь, наш царь поймет меня и кивнет головой в знак согласия. – И я, громко рассмеявшись, воскликнула: – Смотри, смотри, Маруна! Вон олень Сильвии! Что это он так далеко от дома забрался?
Крупный олень спокойно шел по открытому склону холма над хлебным полем, которое уже вовсю зеленело. Белая повязка у него на шее превратилась в грязные лохмотья, зато новые рога, покрытые нежным пушком, были просто великолепны.
Маруна указала мне чуть вперед, и я увидела изящную олениху. Она шла чуть впереди самца по склону холма и преспокойно щипала травку, совершенно не обращая внимания на своего ухажера.
– Вот что его сюда привело, – прошептала Маруна.
– Ну да, и ему все равно, брачный сейчас сезон или нет. Прямо как Турну, – сказала я и снова засмеялась. В то утро ничто не могло омрачить мое радостное настроение.
Так что дома, по-прежнему преисполненная смелости, я сразу же пошла к отцу, поздоровалась с ним и сказала:
– Отец, можно мне снова пойти в Альбунею, когда наши гости уедут? Маруна, конечно, пойдет со мной. А если ты считаешь, что меня нужно охранять, то можешь послать с нами и еще кого-нибудь. Но мне бы очень хотелось провести в святилище не одну ночь, а хотя бы две или даже больше. Причем в полном одиночестве.
Латин долго смотрел на меня, словно издалека, любящим и одновременно оценивающим взглядом. По-моему, он хотел меня о чем-то спросить, но так и не спросил.
– Я жалею о каждой ночи, детка, которую ты проводишь не под крышей моего дома, – сказал он. – Долго ли тебе еще оставаться здесь, со мной? Впрочем, я тебе полностью доверяю. Ты можешь идти в святое место, когда захочешь, и оставаться там столько, сколько тебе нужно. Вернешься, когда сможешь.
– Хорошо. – И я от всей души поблагодарила его, а он поцеловал меня в лоб и, поскольку отцы обязаны быть строгими с дочерьми, сказал:
– Надеюсь, сегодня ты придешь на пир? И не вздумай дуться! И в обморок постарайся не падать!
– Тогда, пожалуйста, пусть от меня уберут подальше эту африканскую тварь.
– Хорошо, я прикажу ее убрать, – сказал Латин, и я совершенно отчетливо поняла, что и он тоже думает о том, как хорошо было бы убрать подальше не только эту африканскую тварь, но и человека, который ее привез. Впрочем, вслух он ничего подобного, разумеется, не сказал.
Так что мне пришлось терпеть, и я, пока Турн оставался у нас в гостях, вела себя, как и подобает покорной и тихой дочери семейства, лишь изредка роняя за общим столом два-три слова. Турн, честно говоря, на меня особого внимания и не обращал. Да и зачем? Ведь убедить ему нужно было не меня, а моего отца. Ну а мать моя и без того уже была полностью им покорена и завоевана. Бедняге Турну пришлось нелегко: вызвав обожание Аматы, он должен был не только не обидеть при этом Латина, но и суметь вызвать его одобрение, заинтересовать разговорами, не позволяя, впрочем, и Амате обижаться на то, что ей уделяют мало внимания. Турн был человеком пылким, импульсивным, привыкшим все делать по-своему, а вот за собственным языком он следить совсем не привык, да и не умел. Он вполне успешно продолжал свои осторожные ухаживания за Аматой, но временами, поглядывая на него, я отчетливо понимала, что и ему не меньше, чем мне, отчаянно хочется, чтобы эти пиры поскорее закончились. Я даже испытала к нему нечто вроде дружеского сочувствия. В общем, в качестве двоюродного брата Турн мне, пожалуй, даже нравился.
Оказалось, что тот противный африканский зверек, пока я была в Альбунее, ухитрился больно укусить мою мать, после чего исчез. Позже выяснилось, что его прикончил один из наших гончих псов. Он выжрал его внутренности, а остальное бросил под стеной дома, где эти жалкие останки и обнаружила одна из наших ткачих. Бедняжка была беременна и, решив, что это трупик младенца, страшно перепугалась. Она с воплями рухнула на землю, у нее начались преждевременные роды, и она родила мертвого ребеночка. Так что африканская тварь действительно принесла нашему дому одни несчастья.