Железный поход. Том 1. Кавказ проповедь в камне - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 5 стр.


И не были бемятежными их безлунные ночи; бесстрастными казались лица спящих, но под киверами и касками в кошмарных бредовых снах кроился чудовищный мир безумия, и всевластным владыкою его был все тот же загадочный, пугающий своей непобедимостью русский солдат.

Лето тридцать первого для Польши выдалось «жарким». Изнеженная Варшава была охвачена паникой, и Скржинецкий был заменен Дембинским.

3 августа произошел переворот, президентом агонизирующей Речи Посполитой был назначен пан Круковецкий, и Сейм подчинил главнокомандующего правительству. Возмущению Дембинского не было края. Не желая этого подчинения, он немедленно подал в отставку и был замещен Малаховским. Польша затаила дыхание; как под топором палача, ее голова, ее самостоятельность и конституция, ранее сердечно подаренная Александром I, лежали на плахе великой России. Предстояла последняя битва. Битва за Варшаву, которая ставила жирную точку в сей кровавой резне славянских народов.

6 августа армия Паскевича, доведенная до 85 000 человек, плотным кольцом обложила Варшаву, которую защищало 35 000 поляков, не считая корпуса Ромарино, действовавшего самостоятельно. Император Николай Павлович повелел Паскевичу предложить восставшим амнистию, но Круковецкий презрительно отверг эти «унизительные» условия.

Тогда переговоры были стремительно прерваны, и 26 августа, в славную годовщину Бородина, Варшава была взята кровопролитным штурмом. Приступ, начавшись на бледном рассвете 25 августа, длился 36 часов24.

Так была взнуздана и усмирена Государевой волей ретивая Польша. Ее конституция была уничтожена и заменена органическим статутом. Царство Польское обращено в русское генерал-губернаторство, получив отныне то же административное устройство, что и прочие области Российской Империи. Сейм и национальные войска за ненадобностью были распущены. Генерал-губернатором был назначен Паскевич, стяжавший за взятие непокорной Варшавы титул светлейшего князя Варшавского.

Сам же Император Николай I не находился в то время среди штандартов и дымных биваков своих чудо-богатырей, о чем крайне сожалел и печалился. Занятый в тот сложный, тяжелый для Отечества 1831 год внутренними делами страны, он тем не менее горячо поздравил Паскевича князем Варшавским, искренне сетовал в послании: «Зачем я не летал за тобой по-прежнему в рядах тех, кои гордо мстили за вероломно поруганную честь России… больно, право, носить мундир и в таковые дни быть приковану к столу подобно мне, несчастному»25.

«Что же до горе-поляков, – писали газеты, – то, переходя к оценке их действий, нам должно перво-наперво отметить полнейшее отсутствие какого-либо политического глазомера у их вождей. После взятия Варшавы, когда уже все было потеряно, с ними все-таки еще разговаривали, их еще признавали воюющей стороной. Казалось, им бы надо ценить это обстоятельство и стараться лояльным, смиренным выполнением условий перемирия сохранить последние крохи польских вольностей, тем паче что с 20-30 тысячами разбитых к тому же войск смешно думать осилить Россию и ее гвардию… Увы, Речь Посполитая сделалась жалкой жертвой и заложницей безрассудного шовинизма Круковецкого и его окружения, вероломство которых бесповоротно погубило поляков в глазах Государя и не могло не восстановить оного супротив себя. В действиях шляхты – напрасный труд искать и намека на какой-либо государственный расчет… Ею владела и владеет лишь слепая ярость и дикое, истерическое упрямство».

Петр Артемьевич отложил письма, газеты, закрыл свои записи и посмотрел на клинок, висевший в золоченых ножнах под портретом погибшего Александра. Глаза старого графа, как и в тот день, застелили слезы. Выйдя из-за стола, трясясь каждой складкой своего английского халата, каждой морщинкою лица, не замечая, как он сам страшен в мертвенной бледности, как нелеп в своей вымученной твердости, старик подошел к реликвии дома и, взяв ее в руки, припал устами к рифленому холоду ножен.

– Са… Саш… Са… Сашень-ка-а… – повторил он, не сдвигая губ. – Ты, мой милый… мальчик… Ты, – отец не позволил себе даже мысленно сказать «был», – ты… благородный человек… Прости! Прости нас, что мы с матерью пережили тебя… Почему не я?.. Почему ты в земле… Господи, прости же меня…

Граф целовал сталь, точно это было лицо его сына, и старческие, отвыкшие целовать губы слепо искали молодых свежих уст, чтобы с родительской теплотой и жадностью припасть к ним.

Когда же отчаянье отца схлынуло, он повернулся к иконе, смиренно встал на колени и, внимчиво вглядываясь в печальный, строгий лик Создателя, горячо зашептал:

– Господи, спаси и сохрани! Помяни души усопших рабов Твоих, родителей наших и любимого сына моего Александра, и всех сродников по плоти; и прости их все согрешения, вольные и невольные, даруя им Царствие Небесное… Подскажи мне праведный путь очищения сердца и умиротворения души… Дай силы понять и осмыслить причины скорби моего многострадального Отечества!.. Моих собственных неудач и падения… Я знаю, Ты можешь указать способы выхода! Вопросы эти равно существенны и судьбоносны, как в жизни отдельного человека, так и в народном, соборном бытии. И, право, в нем решительно не будет должного лада, ежели молчит совесть, нет покаяния, ясного, разумного идеала, к коему следует стремиться – с чего сие движение начинать и где искать помощи. Помоги внести в господствующую тьму сомнений пусть малую, но немеркнущую путеводную искру православия, помоги уверовать в завтрашний день русского возрождения!

Ужели неправые речи святых отцов, что причин для уныния и отчаянья у нас нет?! Напротив, всяк знающий русскую жизнь не по романам и вензелям газетных сплетен не может не понимать, что именно в годину испытаний Ты – Отец наш Небесный – даруешь нам возможность начать возвращение из трущоб духовного варварства… Господи, спаси и сохрани!

Верую – есть у нашего народа и Государя – есть все для того, чтобы это возвращение состоялось. Верую – живет в русской крови привычка к напряженному внутреннему труду, крепкий, нерастраченный запас державной мощи и соборной любви!

Так пошли же нам, Господи, разум истинный, просвети наши очи внутренние благодатью Духа Твоего Святаго! Молю Тебя, даруй нам всепобеждающее смирение – что не есть безвольное подчинение злу, но есть сила – могучая и трезвая, способная сохранить мир и покой осмысленного бытия перед лицом охвативших нас ныне мятежей, смут и волнений. Аминь.

Глава 4

– Убили! Убили-и-и! Где? Где-е? Покажите мне его!!

Гневливый стук каблуков, громыхание распахиваемых под ударами дверей и стремительно приближающиеся заполошные крики прислуги обожгли слух Аркадия, вырвали из сладких объятий сна.

– Черт! Темнота – хоть глаз выколи! Который час? – Скрипнув зубами, Лебедев резко приподнялся на постели, опершись локтями в дышащую нагретым теплом перину. – Что за переполох? Сумасшедший дом…

Плохо понимая спросонья происходящее, Аркадий раздраженно тряхнул всклоченной головой, окружив себя скрипом звенящих пружин и шелестом кружевного белья. Он собирался уже опустить босые ноги на ковер, чтобы оживить свечу, когда разнобой каблуков и возгласов взорвал покой коридора, а еще через миг-другой двери спальни, не выдержав ударов, распахнулись, впуская скачущий свет свечей и темные силуэты дворни.

– Не дергайся, ирод! Забью! – Топорище колуна придавило грудь Лебедева. В нос шибануло запахом пота, мешковины и дегтя. Здоровущий, ладно скроенный, с загорелым обветренным лицом и шеей мужик опрокинул драгуна на постель. Длинные, грубые, что конский волос, усы делали его лицо лютым. – А ну, сволочь, р-руки упокой! – Две гневливые морщины меж бровей обозначились жестче, широко поставленные глаза впились в лицо офицера.

Аркадий захрипел от боли, хватая ртом воздух, на обеих руках повисло по гарному хлопцу.

– Вота… он, матушка! Взяли волчару! А ну-тка, поддайте огня! Расступись, расступись! Пожалуйте, барыня, на убивцу взглянуть. Эва, зубье скалит, зверь!

Вокруг зашарашились, забегали люди. Там и здесь в люстрах и в светильниках вспыхнули свечи – их было маловато для света, но довольно, чтобы на стенах вытянулись глубокие тени. Всюду объявились они: встали в углах, протянулись по белому лепному своду, хватко цепляясь за каждый рельеф.

– Да отпусти-те же меня? Р-руки, мерзавец! Что за вздор несет этот болван? – внезапно окрепшей мыслью взорвался Лебедев. – Где граф! Я требую!!

– Эт мы у тебя теперича требовать да пытать станем!

Ротмистр со вздувшимися на шее и лбу венами, теряя последние крохи терпения и разума, бешено рванулся от подушки. Но то, что ухватил его затравленный взгляд, заставило Аркадия замолчать.

Мятущийся свет свечей расплескался тревожными волнами по мрачным стенам и угрюмым лицам толпы. Но из всей этой дышашей ненавистью и враждой массы он выхватил лишь одно бледное восковое лицо в обрамлении седых разметавшихся волос и два бессмысленных глаза, уставившихся на него.

Пленник застонал, не имея сил шевельнуться, тряхнул досадливо головой, словно хотел прогнать прочь видение, но старуха, ряженная в старомодный просторный капот, продолжала поедать его жутким взором. Графиня смотрела на Аркадия, вернее, не на него, а куда-то сквозь него, настолько бессмысленным и безумным был ее опаленный горем и отчаянием взгляд. Он словно видел насквозь и в то же время не замечал.

– Графиня, позвольте объясниться! Я… – задушенный топорищем мужика, взволнованно начал Лебедев, но был прерван старухой:

– Нет, нет… Это не так… Нет, совсем не так! Этого не может быть! Избави Господи… за что? Зачем вам… молодому человеку, это?! – кусая морщинистые губы, зарыдала она. Лицо Татьяны Федоровны смялось, заколыхалось, стало мокрым и диким. Выцветшие глаза дрожали слезой, дыхание сделалось чаще, короче и громче. – Убий-ца! Убий-ца-а! Невинная кровь на тебе! Будь проклят! Петенька, Пе-тя! Господи, на кого ж ты оставил меня?! Забери, забери меня с собой!! – Что-то скороговоркой шепча, истерично потрясая маленькими, как ссохшиеся яблоки, кулаками, натыкаясь на ждущую ее приказаний челядь, старуха бегло ощупывала их плечи и лица костлявыми пальцами, оборачивалась вперед и назад, точно искала поддержки и никак не могла найти.

– Татьяна Федоровна! Матушка-благодетельница наша! По приказу вашему Антипка, сын Тимохинский, верхами в уезд слетал. С его благородием – с паном урядником возвертался. Прикажете-с просить?

Осип, ливрейный слуга, накануне принимавший сырой плащ Лебедева, юркнул из-за двери и, клюнув губами графиню в плечо, замер, подобострастно склонил голову, поглядывая исподлобья на барыню. Та посмотрела на плешивого, похожего на откормленную крысу служку, не разжимая искусанных губ. Исплаканные глаза ее смотрели мертво и проникновенно, глубокие, как омут.

– Зови же, Осип! Чего ждешь?! – с трудом сдерживая судорожное рыдание, наконец разродилась она.

Аркадия подняли рывком и встряхнули, как пустой мешок, поставили лицом к стене. За спиной холодно звякнуло оружие.

– Нехай отдышится, а то задушишь его, Антон.

– Пошел! – гаркнул сиплый бас конюха. – Сейчас тебя ощипают, гуся. Его благородие пан урядник враз расколотит, что ты за птица.

– Но, но, полегче! Не трогать его! Простите, графиня, служба… Попрошу всех выйти, оставьте нас одних. Одевайтесь, ротмистр. Влипли вы, сударь… Гнусная история, скажу я вам.

Аркадий порывисто обернулся, в нескольких шагах от него стоял плотный, с недовольным, обрюзгшим, скверно пробритым лицом урядник, а чуть далее, за его двухаршинной спиной серыми силуэтами вырисовывались фигуры конвоя.

– Который час? – Лебедев, раздраженно растирая грудь, подошел к стулу, на котором лежал мундир.

– Рассвет… скоро пятый час, одевайтесь.

В опустевшей спальне резко пахнуло солдатским сукном, крепким запахом дешевого табака и мокрых сапог.

Неторопливо, с достоинством облачаясь в мундир, Аркадий Павлович был спокоен, но боле серьезен, столь велико было его презрение к полицейским чинам и вообще ко всему этому недоразумению, что ему не хотелось ни лишним словцом, ни притворной улыбкой бодрости подчеркнуть свою смелость и правоту беспричастности. Он был ровно настолько уверен и сдержан, насколько необходимо для того, чтобы оградить свою душу и офицерское благородство от чужого злорадного глаза.

– Урядник, – застегивая последний крючок ворота, все же не удержался драгун. – Вы наконец соизволите, любезный, объяснить мне, что все это значит? Какого черта и по какому праву вы все тут вламываетесь в мою спальню и устраиваете дешевый балаган?

– Сдайте оружие, – точно не слыша вопроса, мрачно надавил тот, передавая своему подручному офицерский палаш и револьвер Лебедева. Затем цепко, но без зависти, мазнул статного ромистра взглядом, неопределенно покачал головой и по-житейски хмыкнул: – Выпить… хотите? Рюмку?

– Да идите вы к черту со своей рюмкой! На службе вы или на святках?

Аркадий обжег брезгливым взором опухшую с перепоя вишневую рожу жандарма и, независимо заложив руки за спиной, уставился в робко светящее окно.

– Да на службе я, на службе, – отмахнулся урядник. – Ну-с, как хотите… А я без согреву-с, простите, не привыкший… Я вот из-за таких, как вы! – двадцать верст по холоду и дожжу в ночь, глаз не сомкнув, мать вашу… Эй, Панас!

– Рад стараться, Клим Тимофеич!

В латунном «маршевом» стаканце призывно забулькало, зажурчало…

– Может-таки… выпьешь, служивый? Глупо гордеть да бояриться… Ой, гляди… Поверь Ракову. – Урядник тыкнул себя в грудь мозолистым бурым пальцем. – Кто в участке, на подвале еще предложит? – Глаза его без лукавства уставились на Аркадия. – Я погляжу, ты из настоящих, не из штабных пудрениц, голубь.

– Молчать! – Лебедев вспыхнул, как порох. – Ты мне не тычь, пес! Я тебе не «фрукт» и не «голубь», а ваше благородие, сволочь!

– Были, – согласно кивнул Раков и, не обидевшись ни на миг, добавил: – А теперь мой постоялец… до решения судебного пристава. Так будете, ваше благородие? Я последний раз с пониманием…

– Сказал же – нет! Не могу.

– Как это «не могу»? – не унимался урядник. – Не может только непорочная девка, да и та быстрехонько соглашается.

У дверей вместе с урядником хрипло гоготнул конвой.

Тот, кого нарекли Климом Тимофеевичем, признаться по совести, весьма жаждал изловить злодея иль душегубца. Желание это было столь же заманчивое и понятное, как невзначай сыскать тугой кошелек. В данном раскладе первое было залогом второго. Да и кто, право, мог осудить Ракова? Дома, в уезде, в не ахти какой просторной хате осталось полдюжины ртов.

Уже ходко шел второй десяток лет с тех пор, как Раков Клим Тимофеевич вот таким же образом по вызову иль по сигналу осведомителя мчался на место преступления. Попав переводом в Белостокский уезд, в заштатный, вечно залитый дождем и слезами гнилых склок городишко, где унтеры и офицеры столь живучи, а подъем по службе столь медленен, Раков тем не менее духом не падал, во всем пытался искать хорошее, нужное. Но истаяли годы, а все оставалось по-прежнему, и Климу Тимофеевичу усиленно приходилось напрягаться, доказывая себе, домашним и окружению, что дышится и живется ему куда как неплохо, и так, собственно, жить и следует. Увы, доводы урядника принимались через пень-колоду, покуда он не обзавелся верным союзником и другом – графином. Когда по хмурому утру, сполоснув лицо и натянув выстуженные за ночь опостылевшие сапоги, Клим Тимофеевич опрокидывал «маршевый» стаканец, а то и другой, все становилось ясным и замечательным.

Обо всем этом Лебедев, понятно, знать не знал, однако ко всему происходящему обнаруживал то смягченное сквозь дымку раздражения любопытство, которое свойственно цельным сильным натурам.

– Что хоть у тебя? – Аркадий через плечо посмотрел на прозрачную лимонного ццвета жидкость.

– Хо! – оживился Раков. – А ну, придержи дверь, Панас. Старка ляхская, – урядник чмокнул темными губами стаканец, – здешняя, родного настоя, вижу, не пил? Пейте на здоровьице, ваше скобродие, потом извольте руки белые подать… Эй, Панас, сготовил веревку?

Назад Дальше