Синий цвет вечности - Голлер Борис 2 стр.


Ту комнату, что отведена ему под кабинет, он угадал сразу. Стол его был здесь прибран, как при нем. Он не терпел заваленного стола. Погладил стол, как ребенка, – ладонью по твердой доске. Тот чеченец, что приснился ему, был с Валерика. Он его помнил оттуда. Как помнил Лихарева. И весь тот бой, и всю свою несчастную жизнь. Там чеченец тоже полусидел, привалившись головой к камню. Верно, жизнь уходила медленно из него. Совсем молодой – и бородка детская. Почти в двух шагах, – солдаты-куринцы плакали над своим капитаном. «И много ль горцы потеряли?». – Они потеряли, мы потеряли… Все теряют. Зачем?..

Стол был, как родина, может единственная. Все остальное – война и смерть. Стол отделял его от всего этого.

Он не любил жизнь и ненавидел смерть.

Зашел в комнаты бабушки. В милую, малую ее гостиную, рядом со спальней, – такая была во всех ее квартирах… комнатка для близких. В ней она принимает только близких и жалуется на него… Он стал рассматривать горшки с домашними цветами на окне. В одном обнаружил давно высохшую пахитоску свою – торчит так открыто, никто не вымел. Бабушка вечно ругает за привычку совать окурки в цветы, и сама вытаскивает их всякий раз аккуратно и велит слугам… Кого-то, кажется, выпороли – за то, что не вытаскивал. Бабушка была строга, и он ее не понимал, как собственную страну.

Все равно, кроме нескольких людей близких, он особенно любил своих слуг. Их отношения с ним были прозрачны, естественны, он не терпел неестественного. С теми же, кто равен тебе, всегда все иначе – будь они неладны!

Нашел еще пахитоску – в другом горшке. И издатель Краевский тоже ругает его привычку тушить пахитоски в цветах. И у того в доме сплошь – растения на подоконниках и на полу. Правда, Краевский нуждается в нем как в авторе и ругается совсем слабо. Эту пахитоску не заметил никто – ага! так и торчала, верно, с той поры – с дуэли с Бараном. – Про себя, а иногда даже вслух, при близких, так называл де Баранта-младшего – будь он проклят! (Добрый солдатский мат!) – Испортил мне судьбу!..

Скоро явится Монго – послал к нему слугу с запиской. Бабушки нет – застряла в Тарханах, когда свидимся? Андрей сказал – уже едет. Он часто стремился к одиночеству, но никогда не любил его. Верней, любил лишь то одиночество, которое выбирал для себя сам, а не то, что выбирает нас. Хотя в последнее время отношения со старухой слегка разладились, – он скучал по ней. Окружающие портят ему все – даже отношения с родной бабушкой. Шепчут ей в оба уха, что она слишком печется о нем, выпрашивая для него милости… А он не ценит ничего, и все равно сам все испортит, как в прошлый раз в дуэли с Барантом. А потом он женится и – прощай-прости! Будет любить жену и слушаться ее. Как все дети, ставшие взрослыми. А он даже не ее ребенок, а только шкодливый внук – совсем другое дело. Эти вообще – оторванное от старших поколение. Нет, бывает, конечно, бывает!.. Бабка боится, что он женится еще при жизни ее. И многажды поднимала разговор об этом. Он смеялся и отнекивался. И впрямь, не представлял, как введет в дом жену при ней, – да она сама и испортит ему все. А жена будет страдать – тоже драма. А драмы он выносит только на театре, и то с трудом. Потому и перестал писать пьесы. Пока перестал!

Часа два спустя – он стоял нагой в маленькой домашней ванной, – на курьих ножках. (Он ее звал про себя «ванной г-жи де Мертей» из «Опасных связей», – романа, который очень любил!) – и Андрей крутил его туда-сюда и поливал: из кувшина, а то и просто из ведра горячей водой. Он казался бы очень сильным мужчиной, если б был повыше ростом и не сутулился, но… короткие кривые ноги все равно стояли крепко, а широкие в плечах, сильные руки выдавали бойца. Друзья – гусары дивились его силе, зная его, в детстве, домашнее воспитание. – Он и сам не знал, откуда ее взял. Андрей отер его старательно, а потом накинул – банный, щекочущий пышной белой ворсой, халат…

II
Из Записок Столыпина

Хоть я и перевел на французский язык «Героя нашего времени» – старательно, надо сказать, со всем тщанием, – я мало чему выучился у Михаила. Мне все равно его не описать. И встречи наши труднее описывать, чем разлуки.

В Москве мы с ним разминулись нечаянно, хотя ехали почти друг за другом из Ставрополя – так вышло. Я посетил его сразу после его приезда в Петербург.

Он был только после ванной – сидел в халате, раскрасневшийся. В гостиной, на столике – сигары, две трубки, конечно, пахитоски. И две бутылки вина – початые, но совсем немного. Мы выпили по бокалу и выкурили по сигаре. Пил Миша и много, и мало, – при всех наших гусарских попойках он никак не выглядел пьяницей. Странный человек! Никто и никогда, наверное, не видел его в стельку пьяным. Вино не действовало на него – так, будто он сам действовал на вино: глотал и все. Это не питье. Он так и в карты играл: умел останавливаться. Профукав не больше пятисот ассигнациями, вставал из-за стола и выходил из игры. – Как? Мы ж только начали разогреваться! – сетовал кто-то из партнеров. – Ну, грейтесь дальше без меня! – следовал ответ, впрочем, вполне дружелюбный.

Он велел Андрею подать нам еще кофию. Тот поставил на стол кофейник и принес горячие хлебцы с сыром, только что приготовленные. Дом бабушки и без нее оставался собой.

– Елизавета Алексеевна, что, больна? – спросил я.

– Застряла в Тарханах, говорят – бездорожье. Там уже растаяло. Трудно поверить, сидя в снегу. – Он показал за окна. – Грешно, конечно, но я рад немного, что ее еще нет. Надо поразмыслить как-то о своих делах без вечных вопросов, что дальше. Я и сам не знаю, что дальше.

– Ты уже видел свою?.. – спросил он. Я кивнул.

Речь шла о той же Александрин. – О Воронцовой-Дашковой. Это была моя беда – уже несколько лет. Может, вина. – И беда, и вина одновременно. И Мишель мог не завидовать мне и быть счастлив, что сам не переживает такой страсти.

– Что? Не изменилась?..

– А какие причины у нее меняться?..

Александрин была прекрасна и мила. Необыкновенно. «Как мальчик кудрявый резва…» – так он сам написал о ней. Резва, правда, за мой счет. Ну, не только мой, но за мой тоже. И еще посмеивалась над моей ревностью. А я не мог без нее – право, не мог, хоть это и была слабость. Весь свет – мыслящая его часть, а не только сплетничающая, жалела откровенно ее мужа Ивана Илларионыча – князя Воронцова-Дашкова. Весьма знатного при дворе человека, да и во всем мире тоже – кроме ее души. Я сам жалел его и сочувствовал ему, и как бы подсоединялся к его страданию. Мы были с ним сродни, несмотря, что я сам был одним из виновников его несчастий.

– «Но ты скажи, моя Аглая – За что твой муж тебя имел?» – иронизировал надо мной Михаил стихами Пушкина. Он не хотел меня дразнить. Сочувствовал мне просто, но не умел сочувствовать – не дразня.

– Кстати, у них завтра бал! – сказал я. – Пойдешь?

– Не знаю. Может быть. А куда я денусь?

Я жалел впоследствии, что сообщил ему. Впрочем, он узнал бы сам, возможно. С бала начались все здешние его неурядицы.

– Хочешь остаться и выйти в отставку? – спросил я после паузы.

– А как ты узнал? – Он усмехнулся. – Да, наверное. Наверное, хочу…

Мишелева обычная, словно вымученная улыбка, стала на миг радостной и мечтательной. Всего на миг. Он не позволял себе больше.

– Только бабушка не согласна – вбила себе в голову, что хочет видеть меня адъютантом!

Теперь улыбка была всегдашней. Презрительной и безнадежной.

Если б кто-нибудь со стороны подслушал наш разговор, он бы, верно, удивился. Мы говорили отрывисто, ибо понимали друг друга с полуслова. Больше намекая на слова, чем их произнося… Почти назывные предложения.

– Тут надо понять, кто!.. – говорил я.

– Ну да, – подхватывал Михаил.

– Наше родство дало трещину. Нынче не играет никакой роли, – пожаловался я. Он кивнул.

– Все-таки, жаль, бабушки нет!.. – А если, Философов?

– Он уже пробовал. Безнадежно…

– Или Дубельт?

– Тоже мне родня! – усмехнулся он.

– Ну, все-таки!

Это все означало, что надо сообразить, кто, в очередной раз заступится за него (сможет заступиться), – и на какие рычаги следует нажать. Я-то знал про себя, что наша родня (старшая), хоть и готова как-то вступиться за Михаила, на самом деле кругом не одобряет его. Считает неудачником. Они же признают только успехи в карьере! Стихов его они не читали, романа тоже. Лишь сочувствуют бабке: «Бедная! Мало, что потеряла дочку и зять негодяй… Так еще любимый внучек!..»

– Дубельт не станет перечить начальству. Я ж, отказался выполнить просьбу Бенкендорфа и просить извинения у Барана! Даже вмешал сюда великого князя.

– Михаила?

– Есть один великий князь, который играет какую-то роль!

После паузы я задал вопрос, на который у нас обоих не было ответа…

– И почему наверху так всерьез отнеслись к этой истории?

– К дуэли с Бараном?

– Ну да! Ты же защитил честь русского офицера.

– Ай, брось! Кого и когда волновала эта честь!

– Ты ж сам говорил, что «Петербург – скользкое место!» – сказал я, надеясь разрядить обстановку.

– Это – не я говорил, Вяземский!..

– Какая разница, кто – если это правильно?

– Надежда лишь – мои два представления к наградам…

– Ты думаешь, пришли уже?

– Пока я здесь – придут!

Действительно, два представления к наградам за храбрость, одно из них за Валерик – могли изменить ситуацию…

– Важно, как отнесутся, – сказал я, подумав.

– Это уж от меня не зависит… У меня впереди целый месяц или два.

– Скоро день рождения наследника. А дальше, говорят, его помолвка. С принцессой Гессенской. Будут милости!

– Или милостыня, – поправил Михаил.

Он был угрюм, более, чем всегда. Покурили, выпили с полбокала.

– Я был в Москве у Ермолова! – поведал Михаил.

– Да? А что ты делал у него?

– Относил письмо Граббе. Хотел отдать камердинеру. Но мне передали его приглашение зайти. Ермолову, как ты понимаешь, не отказывают. Вышло – нанес визит.

– Ну и что?

– Ничего. Я видел в передней, на вешалке знаменитую бурку. Так и висит!.. Растрогался. История, все-таки!

– Ну и что? старик – совсем рамоли?

– Это мы с тобой будем рамоли, когда он все еще будет Ермолов. Знаешь, что он мне сказал? – Про стихи на смерть Пушкина?.. Жаль, говорит, наш государь выслал Дантеса во Францию. Отправил бы лучше ко мне на Кавказ!..

– Но его уже не было на Кавказе в пушкинскую историю!!

– Не было. Но он и сейчас там! – Во всяком случае, он так думает. Сидит себе за столом, а вокруг – горы!..

Попросил меня нарисовать ему план сражения при Валерике. Я нарисовал.

– И что он?

– Был недоволен естественно!.. Ругал Галафеева. А как ты хотел? Чтоб он был доволен тем, как там идут дела без него?..

III

Он, и вправду, не собирался встречаться с Ермоловым. Не любил знаменитых людей (разве только издали), и не стремился в гости к ним. Было письмо командующего войсками на кавказской линии – Граббе, было велено передать из рук в руки. – ну, отдаст камердинеру и все. Но камердинер сказал: генерал просил к себе!

Михаил увидел в прихожей отдельно вешалку на ножках, на которой пылилась знаменитая бурка с того самого портрета, копия с которого продавалась даже в лавках, где торговали фонарным маслом, и поневоле сам смешался и почему-то обрадовался: жива бурка, жива, куда она денется?

Он поднялся вместе с камердинером на второй этаж. Ермолов принял в кабинете, а не в гостиной – уже какая честь!

Крупный, достаточно пожилой человек сидел в кресле за огромным, словно выметенным столом – ничего, кроме лампы, чисто, – и встретил любезно, хотя и отстраненно. У него были седые, уже редкие волосы, но зато они густо торчали из ушей, и небольшие глаза, упрятанные в глубокие глазницы, но они смотрели буравяще и властно; он вовсе не выглядел старцем. – Возраст, только и всего! Взгляд был таким, как во времена его походов.

Михаил вручил письмо Граббе и надеялся откланяться. Он сам умел смотреть на людей чересчур пристально и не терпел, когда смотрят так на него.

– Спасибо, поручик!

Ермолов положил письмо рядом с собой на стол и жестом предложил сесть.

Лермонтов опустился на стул перед целой историей собственной страны с ее пожарами и победами: перед Смоленском, Бородино, Тарутиным, перед битвой под Кульмом, где этот человек спас императора и прусского короля, а стало быть, и всю кампанию против Наполеона от оглушительного разгрома с пленением царя и королей, – и с кавказской войной, куда от нее денешься? с кавказской войной! С которой он сам приехал теперь, потому что она все еще длится, эта война, будь она проклята! а этот старик был легендой ее, ее гордостью и чуть не главным воспоминанием.

– Это вы написали стихи на смерть Пушкина? – спросил генерал.

– Да, я.

Михаил не любил, когда вспоминали эти его стихи. С той поры пошли все неудачи в судьбе, а он, как все люди на свете, не любил своих неудач… да и… с тех пор он написал много чего еще… а так – можно помереть и остаться только автором стихов на смерть Пушкина.

– Все-таки, зря государь решил тогда выслать Дантеса. Он же был русский офицер – можно бы и не высылать. Послал бы ко мне на Кавказ, – сказал Ермолов важно или даже вызывающе.

К тому времени, как случилась дуэль Пушкина с Дантесом (Лермонтов попытался определить для себя). Ермолова на Кавказе не было уже почти лет десять. Интересно, как он думает вообще о времени? Или у таких персон – особое представление о нем? – Но все ж не позволил себе улыбнуться.

– Я все-таки посмотрю письмо, – сказал Ермолов. – Извините?

– Конечно, – сказал Лермонтов, чуть удивившись такой вежливости.

Ермолов надел очки и внимательно, но быстро, пробежал текст.

– Это касается моего сына Севера. У меня трое сыновей. У двоих все в порядке, а у этого что-то не клеится по службе. Я отправил его к Граббе, надеясь на его твердую руку.

– Я знаю Севера! – сказал Лермонтов. – Мы вместе представлялись генералу Граббе.

– О-о!.. Даже так? И как он был представлен командующему? как простой унтер-офицер, как я мыслил, отправляя его… или, как сын Ермолова?..

Не было понятно – чего хочется ему. (Пойми нас, людей!)

– Север – достойный человек и солдат! – сказал Лермонтов, даже с некоторым вызовом.

– Ты думаешь? – спросил Ермолов вдруг на «ты». И взглянул на него почти весело – взгляд отца.

– Не захваливай! – сказал он на всякий случай. И повторил: – Не захваливайте! Он и так слишком высокого мнения о себе!

Потом сам сменил тон:

– А Граббе у вас – хороший начальник. Дельный. Я же хорошо знаю его. Он был, вы слышали, верно, адъютантом у меня.

Михаил поддакнул вежливо и сказал самые добрые слова в адрес Павла Христофоровича.

– Вы знакомы с его молодой женой?

– Конечно. Очень милая дама. – Он не понимал, зачем вопрос.

Семья генерала уже существовала достаточно долго, но о ней говорили часто, как о недавнем союзе. Тому причиной была разница лет Граббе и его жены и слухи, какие носились в воздухе.

– Красивая?

– Да, пожалуй.

– У него много забот военных, – сказал Ермолов не в осуждение, а как бы, в раздумье.

– Молодая жена. Нам старшим – не опасно, как считаете?

Лермонтов улыбнулся невинно, но затруднился с ответом. Он мог рассказать – что молодая жена Граббе глупа, что на водах она по уши влюбилась в молодого красавца Глебова, и что это – совсем никакой не секрет для всей Кавказско-Черноморской линии. А что думает по этому поводу сам генерал Граббе, конечно, неизвестно ему.

Он неловко пробормотал, что жена Павла Христофоровича после родов, вроде, выехала на воды в сопровождении начальника штаба линии полковника Траскина.

– Этого я знаю. По-моему, дельный офицер, – сказал Ермолов.

– Да. У нас его ценят в армии!

– Все равно… Поздний брак! И слишком занятой муж!.. – он продолжать думать о Граббе.

Назад Дальше