Синий цвет вечности - Голлер Борис 3 стр.


Примолк ненадолго И вдруг разразился речью о достоинствах кебинского брака, и Михаил с интересом и удивлением слушал его. (Это было совсем уж неожиданно.)[1] – Я, лично, был утешен им. Знаете, что это? (Лермонтов кивнул.) Это очень удобно. У меня трое сыновей от кумыцких жен. Когда становишься старше – понимаешь, что бесплатное удовольствие стоит куда дороже, чем оплаченное – вам не кажется?..

Михаил понял вдруг, что Ермолова просто продолжает волновать все происходящее на Кавказе без него. Даже личная жизнь людей. Что он причастен к этой жизни, чувствует причастность. И тут уж ничего нельзя объяснить. Он просто не уехал с Кавказа – его отставили, а он и не уезжал. Остался. Хоть и сидит теперь в Москве.

– Вы участвовали в деле при Валерике?

– Да, разумеется.

– В самом сражении?

– Я был связным между генералом Галафеевым и наступающими частями Куринского и Ширванского полков, которые осаждали завалы у реки.

Ермолов улыбался почти сладостно – и непонятно чему. Вновь звучали названия боевых полков на Кавказе и это было для него как музыка. Он жадно прислушивался к ритмам этой музыки.

Гость мог бы прибавить, что представлен не к одной, а к двум наградам. И что одна – за этот самый Валерик. Но, разумеется, промолчал.

– Как Галафеев вел бой?

Лермонтов сказал, что генерал вел бой блестяще.

– О-о, даже так? не преувеличиваете? А до меня дошли слухи, что он в бою застенчив.

Михаил усмехнулся высказыванию, но возразил, что это не так!

– Потери могли быть меньше, – сказал Ермолов.

– Против нас было втрое-вчетверо больше! – возразил Михаил.

Ермолов был настойчив. Он попросил нарисовать ему план сражения, и где были у горцев завалы, и откуда шла русская пехота, и где стояли пушки. Он открыл ящик стола, достал бумагу и карандаш и положил их перед гостем.

Что-что, а рисовать Михаил умел, и он изобразил на бумаге – все довольно подробно. Генерала это восхитило. И гость перестал быть для него только поэтом, написавшим стихи на смерть Пушкина. Боевой офицер! Поручик. Был в битве при Валерике. Он сразу снова перешел на «ты»:

– О-о, как ты рисуешь! Я держал бы тебя при себе, в штабе!

А как зовут Галафеева?

Лермонтов сказал, что генерала зовут Аполлон!

– Я не был знаком с ним, – сказал Ермолов с очевидной досадой. И вдруг рассмеялся коротко. – И правда? Аполлон? Что думали себе родители? Дают ребенку имя Аполлон! А вдруг он вырастет и окажется не похож на Аполлона? Что станется? – и снова – этот короткий смешок.

– Простите, что разговорился! Я волнуюсь за Павла Христофоровича. Он в меня. Слишком самостоятелен. Вон Раевский-младший допрыгался уже. А какой был генерал! И Вольховскому несладко. – Он опять перешел к Граббе.

– Еще эта женитьба. Нашему брату, старшим, не показано!

Наверное, он все знал, и то, что Лермонтов не сказал, тоже знал. Ему кто-то докладывает, что происходит там, в горах.

Ермолов помолчал и сказал с тоской:

– У нас не умеют ценить людей. Что, не так разве?.. Граббе – один из немногих, кого назначили по смыслу. И лишь потому, что хотели сохранить ермоловскую породу на театре войны! А то наш… (он без стеснения ткнул пальцем в потолок), назначая на место кого-нибудь – особенно военных – всегда выбирает самого бездарного!.. И ни разу не ошибся, что интересно! Ни разу!

Лермонтов не сразу понял, о ком речь…

– Но ты ж не продашь меня, я думаю! Я читал твои стихи!

И, помедлив, вернулся к прежнему: – Все-таки зря государь пощадил Дантеса. Отправил бы ко мне на Кавказ! Там есть такие места… Пошлешь человека и можешь считать по часам, через сколько минут его не будет в живых. И все законным порядком! (Он вздохнул откровенно.)

– Правда, меня уже не было на Кавказе. Но я приказал бы из Москвы кому-нибудь…

Он все еще готов был приказывать и был уверен, что подействует.

И вдруг сказал: Я бы тебе помог, конечно! В иные времена. Попытался б помочь. Но я теперь не у дел! Я только в истории!. – И короткий смешок, был знак, что разговор окончен. – Будешь в Москве – навести старика! Тебе тут будут рады!

Лермонтов поклонился и простился со старым Ермоловым.

IV

Он, недоблюбливал хозяев жизни. Всех, пред кем надо стоять навытяжку, на цыпочках даже, а они едва взглянут на тебя с вопросом: может, в нем что-то есть? («Это мой внучек, Мишель Лермонтов, пишет стихи и недурно говорят, – вдруг вам попадались в журнале г-на Краевского!») Он и сам знал про себя, что в нем есть, ему не нужны подтверждения. Он отказал бабушке в свое время в упорном желании ее представить внука Сперанскому. А потом Сперанский умер. И когда Дубельт, как дальняя родня, наезжал к бабушке по-родственному, находил способ отвертеться.

Хотя… По бабке сам он был из Столыпиных-Мордвиновых, куда уж там! А по отцу – только Лермонтов: род, укоренившийся на Руси всего два века назад. Безвестный шотландский ландскнехт перешел когда-то от поляков в армию царя Михаила Федоровича. (Людей, обремененных расовыми или этническими предрассудками, великие наши поэты могут раздражать, да и раздражают, наверное! Не распорядились толком своим происхождением: кого брать с собой из прошлого, кого оставить в забвении. Тот эфиопа или камерунца приволок, этот – безвестного шотландца.) Михаил прекрасно видел – его не обманешь – как родственники-Столыпины (старшие) презирали его родного отца и громко сочувствовали бабушке с таким зятем. Потому и выдумывал в отрочестве себе каких-то экзотических предков вроде испанского графа или герцога Лермы.

А с другой стороны… он и столыпинство ощущал в себе – всеми фибрами души… Почему нет? Противное двойничество – оно мешало ему жить. Он хотел быть только Лермонтовым – и не всегда получалось.

Все равно, на следующий день после приезда, он отправился на бал к графу Ивану Воронцову-Дашкову, хоть что-то внутренне подсказывало – этого делать не стоит, во всяком случае, в первый день. Кто-то наверху должен привыкнуть, что опальный офицер в отпуске все же, и может появиться где-то, а уж потом… Но пошел. В молодости все настроены к преградам относиться наплевательски.

Он вошел в зал и удивился: с ним здоровались, будто, сквозь сон – едва узнавали или плохо представляли себе – откуда он взялся? (Схоронили давно, а он вдруг возник.) И было неприятное ощущение: в зале нет, кроме него, армейских офицеров – или почти нет. В своем мундире Тенгинского пехотного он шел среди чужих. Стоило так швыряться жизнью на берегу речки Валерик с отвесными берегами! Он казался неизвестен почти всем, кто здесь собрался.

Нет, это только в первый момент, несколько минут… Вскоре, разумеется, объявились знакомые. И в немалом числе. Конечно, узнали, конечно, рады – как без этого? Появились даже люди, мало-мальски близкие. Но все равно осталось дурное впечатление от первых встреч и слов.

К нему подошел Соллогуб и сказал испуганно и от испуга – даже громко.

– Лермонтов, что ты делаешь здесь? Ты рискуешь, ей-богу!

– Чем рискую?

– Скоро прибудет государь!.. Я боюсь за тебя!

– А зря! Я не подвергнут уголовному наказанию!.. Просто переведен в другой полк! Армейский офицер. И теперь в отпуску.

– Смотри, как глядит на тебя великий князь!..

Лермонтов поднял голову. На той стороне зала, в окружении светской публики и с двумя адъютантами стоял великий князь Михаил, фельдцехмейстер и начальник гвардии. Его отношение к Лермонтову несколько раз меняло знак. Из доброго на насмешливое, а после – раздраженное и злое. В данном случае, он взирал на него, мягко сказать, без особой приязни.

К счастью, рядом с ним была его жена – великая княгиня Элен. Она улыбнулась Лермонтову. И даже сделала какой-то приветный знак рукой…

Эту женщину не любили при дворе. Да и в свете она не была любимицей. Но она была другом Жуковского и Софи Карамзиной и очень начитанной дамой. И поэты посвящали ей стихи и дорожили ее вниманием. К счастью, муж обожал ее.

– Тебя могут арестовать!

– За что? помилуй Бог!

Проходивший мимо в тот момент, хозяин дома, Иван Илларионыч Воронцов услышал и бросил успокоительно:

– У меня не арестуют!.. – Его колбасные длинные баки качнулись убежденно.

– А что ты? – спросил Лермонтов Соллогуба, переводя разговор.

– Да вот! Женился, ты слышал… Не одобряешь, конечно?

– Почему? раньше или позже эту глупость делают все. Боюсь, я тоже не буду исключением. Ты позабыл, это еще при мне было.

– Но только помолвка!

– А что изменилось? Софи Виельгорская?..

– Теперь Соллогуб. А кто мог быть еще?

– Поздравляю. Прелестное существо!

– Но учти, я ревнив!..

– Не беспокойся! Мы в этом сродни!. Если сумеешь удержать…

Я хотел с тобой поговорить. Но это как-нибудь потом… – добавил Лермонтов.

– О чем?..

– М-м… разумеется, не о моей женитьбе. Да и не о твоей.

– Так о чем же тогда? – улыбнулся Соллогуб.

– Ну, хотя бы о журнале, который мы собирались с тобой выпускать.

– Но ты, я слышал, только в отпуске?

– Отпуск может продлиться.

– Тогда конечно. Готов. Ты пишешь что-нибудь?

– Сам не знаю. Пишу? не пишу? Воюю – это правда!

– Успешно? А стихи?..

– И стихи. Немного…

– Разве – это не писанье?

– «Писать стишки – еще не значит проходить великое поприще!..» Слышал, должно быть?

– Да. Кто-то сказал после смерти Александра Сергеича!.. По поводу статьи в «Русском инвалиде».

– В «Прибавлениях». Один князь повторил слова одного графа.[2] То-то. Если про Пушкина говорили такое – чего ждать нам с тобой?..

Расстались на сем. – Наверное, Соллогуб пошел ухаживать за женой. Можно посочувствовать! Впрочем, его жена прелестна. Недостижима – вот, беда! Хотя беда не моя!

Где-то в половине девятого прибыли государь с государыней. Присутствующие образовали полукольцо и все обратились лицами ко входу. Николай I вошел своей известной походкой – слишком твердой, чтоб казаться природной и истинной.

Он обвел взглядом гостей – мир, которым правил, – он подчеркнул это взглядом, непонятно как, – но было очень явственно именно это, и все ощутили эту власть. Лермонтову показалось даже, государь окинул беглым взглядом и его неказистую армейскую фигуру.

Начались танцы, и он остался в стороне. Он не любил танцев – то есть любил, но не всегда, – шел танцевать лишь тогда, когда надо было кому-то уделить вниманье.

Прошел мимо Воронцов и сказал, также, на ходу: – Кажется, вас совсем расстроили! Не бойтесь! Здесь вам рады.

Хотя бы это!.. Потом из толпы танцующих вынырнул Трубецкой Александр:

– Лермонтов! А я тебя не сразу узнал!..

– Ничего. Я сам себя не всегда узнаю.

– И как ты себя чувствуешь здесь?

– Ужасно! Привык видеть воюющую армию. Но видеть танцующую…

– Ты слишком строг к нам. Впрочем… Так думают почти все, кто приезжает с Кавказа… Мой братец думает так же. Он теперь – там, у вас.

– Ты хотел спросить – видел ли я его? Видел. Он ранен, но жив.

– Я знаю. Ты – странный сегодня!..

– Почему только сегодня?..

Пушкин ругал свет на чем свет стоит, но любил его и был человек светский. Лермонтов ненавидел свет, но не мог без него обойтись. И презирал себя за это. Вот такая разница!

Показалась та самая Александрин. Хозяйка дома. Вышла из танца, обмахиваясь веером. И ради него бросила круг поклонников.

– Лермонтов!

Он быстро подошел. Он сердился на нее за Алексиса. Но это не мешало ей быть обворожительной. Может, самой очаровательной здесь в зале. Такая может все позволить себе. Ей-ей!..

И, когда она умрет, все равно ее будут помнить такой. Он улыбнулся. Кажется, впервые за вечер.

Она сказала: – Ой, нет! Вы мне не нравитесь сегодня!

– Я спросил бы о причине! Но я, к сожалению, давно знаю ответ! – сказал он.

– Нет-нет, не потому! Вы худо скрываете, что вам здесь нехорошо!

– Что мне остается? Похвалить вашу проницательность?

– В какой-то мере, да! – и взяла его под руку. – вы считаете меня легкомыслен ной, я знаю. Но все ж… Я не так легкомысленна, как мой муж. Можно я вас провожу через внутренние комнаты? – и стала выводить его из зала.

– Зачем? – удивился он, подчиняясь.

– На вас плохо смотрят некоторые! Я боюсь за вас!..

– Кто смотрит? – спросил он растерянно.

– Те, кто властен над нами грешными. Мне что-то не понравилось, не могу сказать – что. Но я боюсь.

Они прошли длинной анфиладой личных графских покоев. Он не удержался, разумеется…

– Ого! – бросил насмешливо и, словно, удивленно. – А что скажет мой друг Алексис? Если узнает, что я побывал почти – в святая святых? Возле самой спальни королевы?

– То же, что говорит всегда: что я плохо себя веду. Для семейной женщины, имеющей к тому же в друзьях одного из самых заметных в свете поклонников. – реверанс в адрес Столыпина.

Нет, правда, она была непостижима. Оттого и недостижима ни для кого!

Через внутренние покои они спустились по другой лестнице.

– Сейчас я кликну слугу вызвать вам карету!

– Зачем? Я могу пройтись пешком!

– Нет-нет! – сказала какая-то дама, отделяясь от стены. Она тоже вышла, кажется, чрез внутренние покои: была здесь своей. – Оставьте его мне. Я отвезу его.

– Как кстати! тогда я вас покидаю, – сказала графиня. – Но оставляю в прелестных руках (Лермонтову). И расцеловалась с женщиной.

– Вы меня не узнаете? – спросила дама.

Юность – даже самое начало ее… Женская прелесть и зависть к тем счастливцам, кто уже может ухаживать откровенно за этим чудом. Кто-то может объясняться в любви. А он еще мал, еще незаметен. – Она была старше его ненамного.

– Не узнаю. Нет. Да! Додо Сушкова!..

– Евдокия Ростопчина.

– Конечно, позабыл! Вы замужем и счастливы!

– Я замужем и несчастна. Мы с графом разъехались. Во всяком случае, живем в разных городах.

– Я никому не скажу, не бойтесь!

– Не стоит бояться. Это все знают.

– Так, значит, у меня есть какие-то надежды? – спросил он.

– А вы нуждаетесь в них?

– Нет. Если честно! Пока нет.

– Вот видите! Лучше проводите домой. Я устала от некоторых лиц в этой зале.

– У нас обнаруживается сродство душ.

– Всегда обнаруживалось. Хотя… Не выдумывайте! У Печорина ни с кем не может быть родства души.

– Кроме такой, как вы. И потом – я не Печорин.

Они сели в ее карету, поставленную на сани и покатили по сонным улицам, где сугробы достигали первых этажей.

– У вас нынче – снежная зима!

– А у вас? – спросила Ростопчина.

– Я – нездешний. У меня там почти нет снега. Только горы. Но это смотрится благословенно. Я читал ваши стихи. Вы не обидитесь, если скажу, что вы – поэт? Некоторые мне понравились. Очень.

– Почему я должна обидеться?

– Похвалы всегда кажутся неискренними. Мне во всяком случае! И… это смутное занятие – поэзия. И в наше время вообще разучились писать стихи. Даже французы.

– Вы лжете, как в юности! Вам слегка понравилась я, и вам сразу стали нравиться мои стихи!..

– Почему это лгу? Правда, нравятся.

– Но Лермонтову не могут нравиться стихи какой-то Ростопчиной! Я понимаю в различиях!

Они помолчали. Может, прошел век… Да они и подъезжали уже к ее дому на Почтамтской.

– Почему мы не встретились раньше? Когда я был еще здесь?

– А что бы это изменило? Я бы стала лучше писать? Оставьте! Во-первых, я жила с мужем в Москве и очень долго пыталась выстроить эту свою жизнь.

– Да. Говорят, он у вас оригинал.

– Мне вообще везет на оригиналов!..

– Говорят, вся ваша квартира полна книг!..

– Да. Он их собирает. Но не читает! Хорошо, что мы не виделись с вами. Я на вас сердилась!

– За мою шутку с вашей кузиной Катишь?

– Да. Зачем вам понадобилось разрушать ей жизнь? Да подайте же мне руку, как следует – невоспитанный вы человек!..

Назад Дальше