…Окопы сковало временное затишье, когда на последнем усилии воли, вернувшийся из невозвратной стороны отряд, рванулся вперёд и, с трудом продравшись сквозь узкие прогалы в колючей проволоке, очутился, наконец, среди своих.
Лихорадочное возбуждение, поддерживавшее воинов во время долгого опасного рейда, разом покинуло их. Большинство молодых солдат в изнеможении повалились на землю и мгновенно погрузились в глубокий сон. Бывалые сопротивлялись усталости более стойко: осматривали оружие, чистили его, курили махорку, кое-кто перечитывал дорогие письма, молясь в душе, что чудом уцелели, судорожно прижимали к себе пожелтевшие листки или в порыве безотчётной благодарности, поднимали глаза к низкому, угрюмому сталинградскому небу. Многие пали духом, видя ужасный разгром и урон на заставах, кожей ощущая беду, предчувствуя неотвратимую ужасную гибель.
– Товарищ комбат! – Старшина Киселёв, оббегая котлован, в чёрной жиже которого вяло плавали доски, человеческое дерьмо, набухшие одеяла, убитые собаки, люди и детские игрушки, – нагнал Танкаева. – Товарищ комбат, разрешите доложить! За время вашего отсутствия…
– Вижу. Иди пакуры… – отмахнулся комбат. Ленивый пожар соседней пятиэтажки, расстрелянной днём из танков, трепетал в мутном осколке стекла, застрявшего в обгорелой раме. Майор Магомед Танкаев, командир стрелкового батальона, заворожённо смотрел на этот льдистый осколок, в котором, как в зеркале, отражался изуродованный, в кровоподтёках и ссадинах, город. Великое разрушение и мерзостную пустоту являл заваленный трупами погибших, запруженный искуроченной техникой город в этой предвечерний пышно расшитый багровыми красками час.
Выхолощенная отчаяньем-болью мысль путала в голове тяжёлый, заклёкший клубок.
– Товарищ комбат! – топтавшийся неподалёку сержант, для верности ещё раз окликнул командира – не надо ли чего? Тот слепо глянул через плечо на его вышарканную, порыжелую шинель, на выгоревшие, забрызганные грязью погоны и, точно невидяще, спотыкаясь, побрёл вдоль траншей.
Но вдруг встрепенулся, будто от пули, крикнул не своим голосом:
– Вера-а! Ефрейтор Тройчук…связистка, жива-а?!
– Так точно, жива! – живо откликнулся сержант, искренне радуясь иной эмоциональной реакции комбата.
– Гдэ? Гдэ она?
– Не тужите, товарищ майор! – Киселёв понимающе, смеясь глазами, бодро огладил по-чапаевски закрученные усы. – Приказом старшего политрука…перевели её с передовой…Ага! При лазарете она…раненым помогает! Санитаров-то бедовых, почитай всех бомбой накрыло…Отмучались.
По хмурому лицу комбата будто скользнул золотой солнечный луч…Скользнул, но и только. Оно вновь стало суровым и твёрдым, как камень. Ни говоря, ни слова, он продолжил свой путь.
Путанно-тяжек был шаг комбата, будто нёс за плечами непосильную кладь; гнусь и недоумение, обида и бешенство комкали его горскую душу. У смятой в лепёшку сорокопятки выбил из зажёванной пачки папиросу и долго не мог поднять к губам, затяжелевшую руку.
Время золото. Он воспользовался дарованной врагом передышкой, что бы лично обойти огневые ячейки, пулемётные гнёзда, воочию узреть и пересчитать своих оставшихся бойцов. Вёл счёт от роты к роте, получалось, …будто шелуху и охвостья собирал в амбаре, из которого хозяин вынес зерно. Вместо рот – взвода, вместо взводов – отделения. Взгляд то и дело натыкался на трупы стрелков и целых пулемётных расчётов. Злость и отчаянье клещами душили горло. Боль за погибших по-обыкновению застила глаза, разъедала, как ржавь железо, волю и дух.
Потрясение было велико: уцелел только один мужчина из пяти, одна женщина из трёх и всего четыре офицера, не считая его самого. Капитан Кошевенко, старший политрук Кучменёв, лейтенант Бурков, да, как будто, майор Ребяков…Так во всяком случае утверждали солдаты, якобы видевшие его танк целым и невредимым.
Хай, хай…Только теперь батальон ощутил до мозга костей всю истинную тяжесть невосполнимых потерь. Каждый понимал, что его батальону, как боевой единице, угрожает смертельная опасность, что с потерей двух трети состава, без вливания новых сил они беззащитны перед лицом грозных сил, а проще – обречены.
Отчаянье овладело даже мужественным, бесстрашным сердцем Танкаева. Он не доверял больше своей удаче, своему природному чутью, физической силе, крепким, что гнули подкову, – рукам и железным тренированным мускулам. На его исхудавшем, заросшем за последние дни жесткой щетиной лице, в жжёно-карих, как у сокола, глазах отражалась смертельная усталость. Он угрюмо, вместе с другими бойцами разглядывал раны, нанесённые ему вражеским свинцом и сталью, слизывая по временам кровь, всё ещё сочившуюся из глубокой царапины на левом предплечье.
Подобно всем побеждённым, Магомед не переставал вспоминать ту минуту, когда победа стала клониться в их сторону. Стрелки яростно бросились в бой; его автомат, а потом и кинжал без устали крушили врагов! Ещё напор, ещё удар…и они перебьют всех своих противников, захватят в плен важного языка-офицера, прихватят оружие – боеприпасы…
Дадай-ии! Какой злой рок пронёсся над полем битвы?.. Почему они дали себя опрокинуть? Почему его воины, внезапно охваченные ужасом обратились в паническое бегство и кости их захрустели под прикладами и штык-ножами врагов, в то время, как автоматные очереди безжалостно пронзали-дырявили тела бегущих и раздирали их в клочья?! Иай! Как случилось, что противник снова, по сути, взял верх?!
Воллай лазун! Мрачные мысли сверлили мозг комбата, приводя его то в безумное исступление, то в бессильную ярость.
Биллай лазун! Он не желал, не мог примириться со своим поражением, чувствуя в себе кипучую аварскую кровь, столько энергии, отваги и ненависти!
* * *
Вот и теперь он не сидел на месте. Контуженный, весь на перетянутых нервах, он снова рычал, требовал от охрипших связистов контакта с командирами батальонов. Ноги дрожали, в ушах гудело не проходившее эхо взрыва. Тело под рубахой горело, словно его отходили крапивой. Стянув гимнастёрку вместе с исподней рубахой, он зашёл за полог, оглядел себя в осколок зеркала. Не считая перевязанных ран, увидел на груди, плечах косые длинные ряды малиновых волдырей, будто его и впрямь исхлестали крапивой.
– Твою мать…Этого ещё не хватало! Иваныч кивал – у него была такая же зараза…От нервов говорит… Э-э, чешется и палит будто перцем натёрли. Чистотелом, вроде, как …обошёлся. Сейчас бы в русскую баню-у…– он и усмехнулся своим несбыточным мечтам.
Снова подошёл к осколку зеркала из толстого замутнённого временем стекла. К осколку – из другой, доисторической жизни, в которое прежде смотрелись иные люди, светлые ликом, мужчины и женщины, дети и старики…Теперь убитые, сгоревшие в пламени, сгинувшие под бомбами, повешенные?..
На осколе зеркала дрожала, точно дышала водянистая радуга. Он вгляделся в своё отражение. На него смотрел обожжённый войной и боями воин. Продолговатое, сухое, с запавшими щеками лицо. Широкий упрямо сжатый рот, волевой подбородок. Как у отца и деда мюршида Гобзало – у него были выразительные тёмные, с фиолетовым отсветом глаза, такие же крупные черты мужественного орлиного лица, с характерными для их рода вырезанными высокими скулами, будто вычеканенные из меди.
Отошёл на два шага, чтобы видеть себя по пояс. Крепкое телосложение, борцовский торс, длинные сильные руки покрывали рубцы-шрамы, ожоги и следы прежних ранений. Только вот всё, как будто усохло, увялилось до излишне рельефных мышц и напруженных жил. Впрочем, других – холёных, лоснящихся сытостью защитников, Сталинград и не знал, как не знала и вся война, щедрая лишь на голод, мор и лишения.
Он с удивлением отметил две резкие складки, сбегавшие к подбородку – их раньше не было, как и трёх горизонтальных, пересекавших лоб, под которыми не мигая, ожесточённо смотрели чёрные аварские глаза. Коротко стриженные волосы кое-где посекла седина, особенно на висках.
« А нет…Странно…Их я тоже прежде видел, – Магомед коснулся пальцами седых волос, – а, может, просто не замечал? Иншала.»
Его лицо было запаяно в зеркало, как в льдину, и вокруг него чуть мерцали пузырьки застывшего воздуха, рябь замершего, залетевшего в льдину ветра. Он старался разглядеть в своём лице черты родового сходства. Обнаруживал из под жестяным налётом. Сияющие лики предков были засыпаны пеплом, покрыты окалиной , ржавчиной на его измождённом лице. Наскоро прочитав слова краткой молитвы, он накинул на обломок зеркала тряпку.
Уф Алла…Он не мог видеть это в себе, но это хорошо видели в нём и ценили боевые товарищи. А важное в его кавказской природе, в его даровании было: умение держать паузу и самому держаться с большим горским достоинством.
– Крыленко-о! Что со связью?! – Танкаев, страдая от головной боли, до белых ногтей сдавил ладонями виски. За осыпавшимися землёй перекрытиями блиндажа яростно бухали танки майора Ребякова, вступившие в бой. Там, в клубящемся урагане, рвущегося в клочья дня, среди залитых плазменными струями огнемётов, выжженных изнутри дотла зданий, среди оседающих стен и падающих с крыши людей, грохотала смертельная битва. Там, на хрустевших костями рубежах – решалась судьба города, судьба Сталинградского фронта Ерёменко, 62 и 64 армий Шумилова и Чуйкова, судьба 100-й стрелковой дивизии, их родного 472-го полка, его батальона.
…в глазах Магомеда, вновь отразился алый перламутр пожара.
– Волла-ги! Пёсьи души! Гнить вам тут всэм на радость воронью!
Эти последние слова взорвали в нём близкие от сердца точки боли, от которых тот час, разрастаясь, пуская в соседние клетки пучки страдания, вливая в жилы раскалённые яды, ринулась слепая ненависть к оккупантам. К Гитлеру, что насылал своих свирепых германских псов, от которых горели-рушились города, в страхе бежал по дорогам рыдающий народ, и над ним подобно злым демонам, изрыгающим огонь и смерть, пролетали со свастикой самолёты, ревели в чёрном небе снаряды, и оловянноглазые штурмовики с автоматами наперевес, – вламывались в притихшие от ужаса дома, убивали стариков и детей, насиловали женщин, сдирали со стен узорные ковры, иконы, выбивали у трупов золотые мосты-коронки из ртов, прихватывали на потеху русские самовары и незамужних девиц…
– Крыленко-о, мать твою!.. – не в силах больше сдерживать ярость, взорвался Танкаев. – Есть связ, нэт?!
– Есть, товарищ майор! Есть связь! – сорванным голосом доложил Крыленко.
– Комбат Воронов? Иваныч? – Танкаев нырнул в убийственно прокуренную, пропахшую потом и порохом гимнастёрку.
Глава 3
План комбата Танкаева, который он мучительно разрабатывал бессонными-тревожными ночами, которым делился с майором Вороновым, согласовывал с начштаба дивизии Ладыниным и самим генералом Березиным, – удался на славу! Обманутый тактическим отступлением русских, самонадеянный Франц Зельдте закусил удила. Его танковая колонна, что неосмотрительно растянулась жирной чёрной гюрзой вдоль обвалившихся фасадов домов, хорошо простреливаемых артиллерией, угодила в двойной капкан. Противотанковые « ЗИС-ы» капитана Антонова, карающими молниями с первых залпов подбили бронированные многотонные машины, идущие в авангарде и арьергарде, и напрочь обездвижили, зажатую между руинами « стальную змею» . Это было даже трудно назвать боем. Это была бойня. Огненный тупик смерти, где свирепо взрывались аккорды артиллерии, бившей прямой наводкой по танкам, стучала музыка пулемётов, хрипели-ахали взрывы и нёсся звериный вой истребляемых врагов.
– Ну что, ссуки, взяли?! – зверем рычал капитан Антонов. Стоя на одном колене, другое выставив вперёд, он то смотрел в полевой командирский бинокль, который держал в левой руке, то рвал рот в неистовой, слепой страсти:
– По безответно любимому вражине…Ого-онь!!
И снова в нём клокотала ярость, а лицо дёргала сумасшедшая радость:
– Вон они, паскуды! Забегали, как тараканы под кипятком…По танкам бронебойным…Прицел 12-ть…
Ого-о-онь!!
При этом правой рукой, которая всё время была задрана вверх, давал круговую отмашку, возвращая её неизменно в изначальное вертикальное положение.
– Косоротов! Бородкин! Наводи-и! Заряжа-ай! А ну ещё, братцы…Ёбнем по жопе Европе! Ого-о-онь!!! 3-е, 4-е орудия, ого-о-онь!! Заряжа-ай!..
* * *
Магомед Танкаев, находясь на КП, координировал действия стрелковых рот, дрожал от возбуждения раздутыми ноздрями:
– Давай, Ратмирович-ч! Давай, джигит! Жми, Антонов!
Припадал к окулярам двурогого перископа, прибежал картину боя, скользил по охваченной дымным пламенем колонне…И то ли кричал, то ли рот его оставался закрытым, и крик сей бился о крепко сжатые зубы.
– Иай, Андрэй! Молодэц капитан! – и возбуждённый невероятным успехом, эмоционально обращался к старшему политруку Кучменёву:
– Ты только погляди…Погляди, что вытворяет шайтан! Ца-ца, ца! – комбат по-горски восторженно щёлкал языком. – Что ни выстрэл – в цэль! Что ни залп – смэрт пр-роклятым оккупантам! Ай-е! Джигит…И хвост и башку фашистской гадюке отшиб!
Он снова припал к перископу жадно наблюдая, как под перекрёстным артогнём взрывались немецкие самоходки и танки, как бронебойные снаряды срывали башни и гусеницы с грозных, меченных тевтонскими крестами, машин; как лопается и разваливается колонна, как трещит и плавиться броня, а танкисты, бросившие горящие танки, в ужасе взбегают на холмы руин и сбрасываются оттуда тупыми короткими взрывами Кошевенковских и Смоляниновских мин.
Но, взирая-впитывая весь этот ужас, он не испытывал ничего кроме радости победителя.
– Клянусь Огнём, политрук…В нашем кровавом пэреплёте…только Ратмирович-ч мог это сдэлать. И больше никто! Если нет, скажи кто-то!..
Давай, Андрэй! Дожимай, брат! Жги немэцких собак! За Родину!..За погибших…За Сталинград!..
* * *
Победа, которую одержал обескровленный батальон Магомеда Танкаева, была значимой и бесспорной. Радость случилась всеобщей, нервической…В траншеях народ толкался, тискался, обнимался, ровно в горячке, не в силах поверить, что опрокинул на лопатки, сжёг его технику, да и сам, как в сказке, остался жив. Где-то у миномётных расчётов жарко грянула трёхрядка. Гармонист пустил на нижних ладах мелкой дробью и какой-то солдат из молодых, пустился вприсядку, щёлкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта конец опалённого уса. Резвые ноги его мелькали, выделывали неуловимую частуху коленец; шинель, ушанка – долой, на лбу, не успевая за ногами, метался и скакал мокрый от пота чуб. А вокруг суровые, обветренные лица солдат с автоматами, губы которых несмело трогала согревающая улыбка. По рукам с железным бряканьем пошли кружки со спиртом. Хмурые во хмелю, свирепые в бою бурые лица – потеплели морщинами, осветились улыбками. Как прибой, загремел плеск ладоней, раздался бойкий свист. Радость – одним словом.
…Магомеду Танкаевичу заслонили плясуна спины столпившихся стрелков. Он слышал лишь дробный треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие выкрики подвыпившей пехоты.
…Взятый за живое, сверкая глазами и орденами, плясал и старший политрук Кучменёв, плясал деловито и серьёзно, – как и всё, что он делал.
Рядом толпились седоусые ветераны, притоптывали, хлопали в ладоши. Вместо ног у них плясали губы, не находившие себе покоя, да ясные, как осколы солнца, боевые медали.
…Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по настоящему.
Всем горланили:
– Васька, не подгадь!
– петро, режь мельче! Ух ты…засранец! Во-о даёт!..
– Ноги лёгкие, а гузно мешатца…
– сыпь, сыпь, Черёма.
– наш край побивает. Суфьяныч, дай взвару!
– Э-эх, запалились стервецы, 3-й взвод…Пляши, пехота!
* * *
Воллай лазун! Чесотка пляски захватила и комбата. Хотелось дать труд ногам и застоявшемуся телу. От души врезать русского казачка, покружить орлом в огненной дагестанской лезгинке. Но неподъёмным валуном на его пути, встало зловещее предчувствие, которое отравляло радость победы, мешало в полной мере разделить ликование со своим батальоном.