Прекрасные изгнанники - Клейтон Мег Уэйт 3 стр.


Студж? Правда, Эрнест произнес это с таким теплом в голосе, словно получить подобное прозвище – большая честь.

– И кто же, по-твоему, дергает меня за ниточки? – поинтересовалась я.

– Ну, тот парень, который вьется вокруг тебя на пляже, наверняка думает, что он.

Ну что же, Студж так Студж. На мой вкус, это ничем не хуже Русалки. Я сама давала друзьям и родственникам прозвища, которые далеко не всегда были лестными. Швед – это понятно кто. Мой любимый учитель из Бир-Марна – Тичи, а своего бывшего из Парижа, Бертрана де Жувенеля, я звала Смуфом.

– А я уверена, что главный комик – это я, а Швед – мой подставной, партнер, подающий реплики из зала.

Эрнест рассмеялся:

– Писателю, чтобы быть смешным, надо хлебнуть приличную порцию гадостей.

Ну, я-то столько гадостей хлебнула, что могла писать смешные истории дни и ночи напролет.

– Я уже скоро добью эту книгу, – заявил Эрнест. – Просто надо еще разок съездить в Гавану, там я смогу окончательно расставить все по местам.

Потом он попросил показать ему мою рукопись, это меня испугало и одновременно воодушевило: ну как же, Эрнест Хемингуэй заинтересовался моей работой. Это побудило меня саму отнестись к ней с максимальной серьезностью, и при ближайшем рассмотрении я вдруг обнаружила, что никакой это не роман, что все мои герои просто слоняются по городу и ни с кем из них не происходит ничего примечательного, на их пути даже шестипалая кошка не попадается. И в результате я выбросила к черту всю эту прогнившую чушь. Боже, это было настоящей пыткой, но я это сделала и начала писать новую историю. Я постоянно прокручивала ее в голове: и когда плавала в море, и когда разговаривала с Эрнестом.

По вечерам я танцевала со Шведом, а потом в одиночестве лежала в кровати и, пока влажный воздух смягчал мои легкие, мою кожу и мое отчаяние, молила своих богов, которые все сильно смахивали на печатную машинку, дать мне силы написать книгу, помочь перенести историю на бумагу так, чтобы она оставалась при этом такой же живой, какой была пять минут назад в моем воображении. Утром меня будили лучи палящего солнца. Оно заливало своим светом мое длинное тело, а у меня в голове, как каша в котелке, продолжал вариться сюжет будущего романа. Я нацелилась написать красивую и жесткую историю и чувствовала, что книга получится отличная: главное – сделать все как надо.

Ки-Уэст, Флорида

Январь 1937 года

Однажды у Хемингуэя за ужином собрался полный стол: Томпсоны и я, Полин с Эрнестом и двое их сыновей – восьмилетний Патрик по прозвищу Мышонок (не по годам серьезный, весь в отца) и ясноглазый пятилетний Гиги (мне сперва послышалось «Пигги»), которого на самом деле звали Грегори. Мальчики были просто чудесными, я даже подумала, что неплохо будет когда-нибудь завести детей при условии, что они окажутся такими же славными. У Эрнеста был еще один сын, Бамби, он жил с его первой женой Хэдли, которая была очень дружна с Полин. В обществе любили иронизировать на тему того, как набожная католичка смогла увести чужого мужа и при этом сохранить добрые отношения со своим суровым Богом, хотя, впрочем, богатым все позволено. Вот только на самом деле Полин вовсе не уводила Хемингуэя.

Все шло хорошо, вечер начался с коктейлей в гостиной, правда без «Папа добле». Эрнест пил виски, а я «Куба либре», потому как смешать ром с колой и соком лайма – дело нехитрое, а мне не хотелось лишний раз утруждать хозяина. Когда же Эрнест занялся приготовлением какого-то экстравагантного коктейля для Полин, для чего потребовалось открыть новую бутылку шампанского, я пожалела, что не заказала что-нибудь более утонченное, но промолчала: не хватало еще выглядеть дурочкой, которая сама не знает, чего хочет. В общем, я потягивала свой напиток и слушала Полин. Жена Хемингуэя носила короткую стрижку «под мальчика» и, подобно мне, почти не пользовалась косметикой. Она была женщиной остроумной, из тех, кто за словом в карман не полезет, что позволяло нам вместе посмеиваться над забавными островитянами, хотя, не скрою, осознание собственного превосходства и вызывало у меня некоторые угрызения совести.

После коктейлей мы прошли через холл в узкую столовую с бледно-желтыми стенами и арочными проемами, которые всегда пропускали солнечный свет и даже вечером заставляли забыть о зиме. Когда мы устроились в креслах с кожаной обивкой за массивным деревянным столом, Полин принялась рассказывать о переменах, которые они с Эрнестом планировали провести в саду.

– Мы хотим все кардинально поменять и устроить бассейн там, где сейчас у Эрнеста боксерский ринг. Представляете, первый бассейн с морской водой…

– Это твои планы, Полин, – перебил ее муж. – Ты хочешь притащить сюда землекопов с экскаваторами и бетоноукладчиками, чтобы они здесь грохотали с утра до вечера, а я бы на все это время забросил писательство. Но не забывай, Файф: жена счастлива при счастливом муже. Так что лучше не мешай мне работать.

Томпсон предпринял попытку понизить градус разговора:

– Полин говорит, что комната, где вы планируете развесить головы антилоп, на которых ты охотился в Африке, – это будет нечто.

– Не хватало еще всю жизнь угробить, выбирая аксессуары для сада и обстановку для дома, – заявил Эрнест. – Можно всю жизнь просидеть здесь, в Ки-Уэсте, а реальный мир останется где-то за бортом.

– Дорогой, – примирительно произнесла Полин.

– Испания, вот где сейчас должен быть настоящий писатель. Я должен поехать в Испанию.

Возможно, Хемингуэй, затеяв этот разговор за ужином, просто хотел позлить супругу. Порой я даже думала, что он и меня приглашает, лишь бы только ей досадить. Эрнест усадил меня справа от себя, и, когда наклонялся ко мне и говорил что-нибудь вполголоса, Полин, которая сидела в конце стола с Томпсонами по флангам, приходилось напрягать слух.

– Он и так уже пожертвовал деньги на санитарные машины и оплатил поездку двух добровольцев, – сказала, обращаясь ко мне, Полин. – По-твоему, Марта, этого недостаточно?

Понятно, что она хотела перетянуть меня на свою сторону, чтобы мы выступили единым фронтом и не позволили Эрнесту покинуть Флориду.

Надо было, конечно, поддержать ее, хотя бы из приличия. Мне очень нравилась Полин. Она открыла для меня двери своего дома и приняла тепло, чуть ли не как родную. Но беда в том, что я была слишком принципиальной и совсем не умела говорить то, что сама не считала правильным. А потому я промолчала.

– Напрасно стараешься, Полин. Студж ты все равно не завербуешь, – заметил Хемингуэй. – Она тысяче снобов в Рокфеллеровском центре прочитала лекцию, объясняя, что писателям сейчас следует всячески «рекламировать и продавать демократию», обращаясь в художественной форме к своим читателям, или мы закончим, как нацисты.

Полин склонила свое утонченное лицо к привезенному из Парижа подсвечнику так, словно это было распятие в какой-нибудь средневековой церкви с деревянными скамьями и подушечками для коленопреклонения, а на голове у нее был белый кружевной платок. Она перестала попрекать мужа, и он смягчился – ровно на эти несколько секунд.

– Республиканцы, старик, вовсе не святые, – сказал Томпсон.

– Естественно, не святые, – согласился Эрнест.

Однако на стороне республиканцев выступил бы тогда любой здравомыслящий человек. Через пять лет после падения монархии, после того как испанцы избавились наконец-то от тирании короля и Церкви, консервативно настроенные генералы попытались свергнуть законно избранное правительство Народного фронта и установить в Испании диктатуру. Генерал Франсиско Франко, вождь мятежников, имел тесные связи с нацистской Германией и фашистской Италией. В стране началась гражданская война, в которой националисты сражались с республиканцами – защитниками демократии.

– Да, они расстреливают священников и епископов, – продолжил Эрнест. – Против фактов не попрешь. Но с другой стороны, почему священнослужители поддерживают мятежников?

– Церковь вне политики, – запротестовала Полин.

– В Испании все вовлечены в политику, Полин, – сказала я. – Этим летом в Штутгарте нацистские газеты без конца писали о кровожадном отребье, которое нападает на силы закона и порядка, и называли законно избранное правительство красными свиньями. Но у нацистских газет есть один плюс: они помогают определиться. Если Гитлер ратует против чего-то, можно смело выступать «за».

– Если выбирать между патриотами-рабочими и землевладельцами, которые только о себе и думают, то я выступаю на стороне народа. В общем, я за республиканцев, – заявил Эрнест.

– Даже несмотря на то, что сам охотишься вместе с богатыми землевладельцами и охотно пьешь их спиртное, – вставила его жена.

Хемингуэй громко посмеялся над собой и примирительно сказал:

– Даже если так, Полин, даже если так.

Она посмотрела на меня:

– Студж, а ты и правда полагаешь, что Эрнест недостаточно делает для Испании?

Это прозвище предполагало ироничное и одновременно доброе отношение, но в интонации Полин чувствовался намек на неприязнь. К тому времени я уже успела понять, что Эрнест приберегал самые колкие прозвища для тех, кому симпатизировал больше других. Своего издателя Чарльза Скрибнера Хемингуэй за глаза именовал Скрибблс[4]; правда, заставил меня пообещать, что если я вдруг познакомлюсь с ним, то никогда не произнесу это слово в его присутствии.

– Полин, – ответила я, – в Бадахосе фашисты загнали тысячу восемьсот пленных республиканцев на арену, где проводится коррида, и расстреляли их из пулеметов. Если Гитлер, этот мерзкий психопат, действительно пришлет им на подмогу пару дивизий, война охватит всю Европу, а то и весь мир, можешь не сомневаться. Как можно оставаться в стороне?

– Но для мира будет лучше, если Эрнест продолжит писать свои романы, – возразила Полин.

– В Испании для писателя тьма сюжетов, – сказал Хемингуэй.

– Твой редактор ждет рукопись романа о кубинском контрабандисте, – напомнила ему супруга.

– Ладно, спешить некуда, война еще не скоро закончится, – признал Эрнест. – А в Мадриде сейчас холодно, как в морге.

Он снова рассмеялся, и все за столом последовали его примеру. Включая и меня, хотя я не могла понять, куда подевался мой вдумчивый собеседник, с которым я разговаривала в саду, мудрый, дальновидный человек, который сокрушался, что уже почти не осталось времени на то, чтобы как-то отодвинуть нависшую над Европой угрозу. Неужели для его исчезновения хватило парочки коктейлей перед ужином?

– Поступай как знаешь, Эрнест, – с натянутой улыбкой произнесла Полин, – ты ведь всегда делаешь только то, что хочешь.

Тут я подумала: пожалуй, слухи о том, что у Хемингуэя был роман с двадцатидвухлетней женой богатого американца с Кубы, вполне могли оказаться правдой. Швед рассказывал мне, что Эрнест с любовницей играли в «Кто первым струсит». Он разгонялся на ее спортивной машине, а она не просила его сбросить скорость, даже когда автомобиль заносило на обочину. Впрочем, Полин была умной женщиной. До того как выйти замуж за Эрнеста, она работала журналисткой, писала для «Вог». Она все понимала, но предпочитала не замечать того, что не считала нужным. А не замечала она очень многого: и того, что мы стоим на пороге войны, и того, как сильно мы хотим нежиться на солнце, смеяться и любить, пока еще есть время.

– Вот закончу роман – и сразу в Испанию, – сказал Хемингуэй. – А пока, черт возьми, буду продолжать посылать республиканцам деньги!

– Это просто гениально, Эрнест. – Миловидная Полин поджала губы и на секунду стала похожа на крысу. – Вперед: рискуй жизнью ради горстки недовольных испанцев, а мы с Патриком и Гиги будем здесь умирать от беспокойства. И Хэдли с Бамби тоже.

Эрнест встал, с грохотом отодвинув стул, и пробормотал себе под нос:

– К черту все, хватит уже прикидываться несчастной овечкой! – Он потрепал Патрика по волосам. – Вот ты у нас молодец, Мышонок, ты всегда спокоен. Хороший пример для Гиги.

Сказав это, Хемингуэй потрепал по волосам и Грегори тоже, а потом вышел через арочный дверной проем. А я про себя предположила, что он, должно быть, направился обратно в бар «Неряха Джо» к своим собутыльникам.

Мы с Хемингуэем сидели на скамейке в саду. Я как раз закончила читать последние страницы рукописи романа о кубинском контрабандисте с правками, сделанными его характерным круглым почерком, и теперь говорила Эрнесту, как это гениально, и тут он наклонился ко мне и поцеловал в лоб. Просто на долю секунды прикоснулся губами.

– Дочурка, какая же ты славная.

Я физически ощущала его взгляд. Дочурка… Глаза у Эрнеста были карими и теплыми, а у моего отца – голубыми и холодными. Голос Эрнеста был низким и мягким, а у папы, который всю жизнь говорил с немецким акцентом, резким, не допускающим возражений, как камни, которыми Полин хотела украсить их чудесный сад.

– Не преувеличивай, Папа Хэм, – игриво возразила я, но получилось не очень естественно.

– Ты хорошая девочка, Студж, – серьезно сказал Эрнест, так, словно мог заглянуть мне в душу, словно, читая странички из моей рукописи, узнал обо мне больше, чем я хотела ему открыть.

– Вряд ли, ведь я никогда не делаю того, что следовало бы сделать, – возразила я.

Эрнест наклонился и подхватил на руки пробегавшую мимо кошку.

– То есть то, что считают правильным другие люди, а вовсе не ты сама, – уточнил он. – И впредь поступай так, как считаешь нужным. Главное – быть искренней и говорить правду.

– С искренностью у меня все в порядке, Эрнестино, вот только благодаря этому меня не раз называли конченой эгоисткой.

– Конченой эгоисткой?

Это было определение моего отца, а еще он утверждал, что если я хочу серьезно заниматься литературой, то должна писать, а не капитализировать свои золотистые волосы. В результате я засела в Нью-Хартфорде и писала четыре месяца кряду, ни на что не отвлекаясь, и даже папа не смог подвергнуть критике мою вторую книгу – «Бедствие, которое я видела».

– Сколько людей, столько и мнений. Не принимай это близко к сердцу, Дочурка, – сказал Эрнест.

Он столкнул с коленей кошку с уродливой лапкой, приподнял мой подбородок и посмотрел в глаза так, будто понимал, что я все еще думаю об отце, который так и не дождался, когда я вернусь в Сент-Луис и попрошу прощения за ту муть, которой забила свою голову, и за то, что к двадцати семи годам выдала только две никчемные книжки.

Мы одновременно обернулись, заметив какое-то движение в конце садовой дорожки. У дверей в кухню стояла повариха с полотенцем в руке. Я, поняв, что мы не одни, испугалась, а Эрнест отреагировал на ее появление равнодушно, как будто она была пустым местом.

– Ты хорошая девочка, и хватит уже так переживать из-за своей книги, – заключил он. – Ни к чему понапрасну себя накручивать. Просто пиши, Дочурка. Сядь и пиши.

Ки-Уэст, Флорида

Январь 1937 года

Когда я была девочкой, мы с Мэти порой садились солнечным субботним утром в дребезжащий, раскачивающийся трамвай и ехали к озеру Крев-Кёр. В нашей корзинке для пикника были сэндвичи, яйца, фрукты и лимонад, а еще томик стихов маминого любимого Роберта Браунинга. Крев-Кёр в переводе с французского означает «разбитое сердце». Если верить легенде, его так назвали, поскольку в нем утопилась какая-то влюбленная дурочка. Но я думаю, что на самом деле причина совсем в другом: очертания озера очень напоминают сердечко. Красивые легенды нравятся людям, но обычно они далеки от истины.

Так или иначе, для меня Крев-Кёр ассоциируется не с разбитыми сердцами, а скорее наоборот, с обретенными. Дома моя мама слишком часто отвлекалась на мировые проблемы, но, когда мы с ней устраивали пикник под ивой у водоема, ее сердце принадлежало только мне одной, и никому больше. Склонившиеся к земле ветви ивы окружали наш уютный мирок. Мама читала «Монолог испанского затворника», а тихий плеск воды о камни служил прекрасным фоном, потому что произносимые вслух слова всегда заставляли нас хихикать.

Назад Дальше