Дуэлист - Хафизов Олег 12 стр.


– Как тебе условие генерала Тучкова? – спросил Долгоруков, придерживая лошадь.

– Хорошая мина при плохой игре, – отвечал Толстой. – По-моему, он струсил.

– Тучков все что угодно, но только не трус, – великодушно заметил Долгоруков. – Но я не дам ему разделить мою победу пополам. Два победителя в одной битве как два мужа при одной жене.

– Нам следует сначала разгромить Тучкова, чтобы не мешал воевать, а потом обратить штыки против Сандельса, – предложил Толстой.

– У меня есть более надежный способ сохранить мои лавры. Я сделаю так, что к прибытию Тучкова Сандельс уже будет вручать мне свою шпагу, а ты будешь считать захваченные знамена шведских полков. Я прикажу атаковать…

Вдруг взгляд князя остановился на каком-то предмете за плечом Толстого. Долгоруков резко остановил коня, лошадь генерала Алексеева налетела мордой на круп коня Толстого, строй смешался, и казаки из передних рядов стали в недоумении оглядываться.

– Парнасский прохвост! – яростно воскликнул князь Долгоруков по-русски.

Толстой невольно оглянулся, но, не найдя вокруг никого, к кому относилось бы это высказывание, подумал было, что князь отчего-то осерчал на него самого.

– Дай мне свой кивер, да побыстрее, не расстегивай! – потребовал князь прежде, чем Федор успел обидеться, сорвал кивер с головы Толстого, мигом спешился и бросился в кусты.

– Encore une de ses bizarreries!12 – заметил Алексеев.

– Должно быть, это действие клюквенного сыропу, – догадался Липранди.

Через несколько минут князь Долгоруков вернулся с расцарапанной щекой, весь покрытый репьями, но просветленный, так что Толстому подумалось, что Липранди, пожалуй, был прав. В вытянутых перед собою руках Долгоруков бережно нес кивер Толстого, накрытый лопухом.

– Я поймал его, Федя! – просиял князь.

– Да кого вы там поймали? – не понимал Американец.

– Аполлонус Парнассиус, мать его! Полюбуйся, как хорош, мерзавец!

Долгоруков заманчиво отодвинул лопух и поднес кивер к глазам Толстого. Затем он и сам попытался что-то рассмотреть в темноте сквозь узенькую щелку.

– Мне показалось, что в шапке ничего нет, – с глубоким сожалением констатировал Толстой.

В свите генерала переглянулись.

– Ради Бога, поймите меня правильно, Михаил Петрович, – шепотом сказал Толстой, наклоняясь к самой холке коня. – Но в середине октября бабочки летают только в южном полушарии, где в это время весна. Когда мы будем завоевывать Патагонию…

Долгоруков сбросил с кивера лопух и стал разглядывать внутренность военного колпака, сначала издали, а потом в упор. На дне его лежала одна сухая былинка.

– Я видел его, как твой нос, – упорствовал князь. – Палевый, почти беленький душка. На нижних крыльях по паре красных глазков, а на верхних черненькие пятнышки. По-твоему, я одурел?

Спутники Долгорукова тягостно молчали, не зная, что и подумать о странной выходке своего начальника, который послезавтра поведет их в бой. «Должно быть, князь галлюцинирует от несчастной любви», – догадался Толстой.

Долгоруков тяжко вздохнул, взгромоздился на коня и взмахом перчатки приказал продолжать движение.

– Ты думаешь, должно быть, что я рехнулся от любви? – усмехнулся он.

– Ну что здесь интересного? Марш по местам! – прикрикнул Толстой на обступивших генерала товарищей.

– Ты мне не ответил, – строго напомнил Долгоруков после того, как всадники сзади и спереди освободили им пространство для интимного разговора. Это напоминало обращение падишаха к своему визирю за советом, от которого зависела голова советчика. И Талейран не смог бы более ловко вывернуться из столь щекотливой ситуации.

– Я полагаю, ваше превосходительство, что многие явления природы кажутся необъяснимыми лишь постольку, поскольку они неизведанны,– сказал Толстой, потирая переносицу. – Во время путешествия на корабле «Надежда» мой научный наставник профессор Тилезиус обнаружил в самом центре Атлантического океана светящуюся блоху, которая ничем не отличалась от насекомых из шкуры домашних животных, хотя накануне не выпил ни капли рому, и никто из представителей научного мира не посмел обвинить Вильгельма Готлибовича в дурости.

– Если бы твой Тилезиус полюбил такую женщину, то ему на Северном полюсе померещились бы жирафы.

– О, как я вас понимаю, Михаил Петрович! – с жаром согласился Американец, весьма довольный тем, что рискованная энтомологичсекая тема сменяется общечеловеческой, амурной.

– Что же ты, к примеру, понимаешь? – подозрительно справился генерал.

– Мне посчастливилось танцовать на балу с вашей Princesse Noire. И признаюсь, от этого танца у меня сильно закружилась голова.

– Ах, Феденька, ну, причем здесь Princesse Noire! – с досадой воскликнул Долгоруков.

Толстой оглянулся на тот конец, чтобы их разговор не достиг чьих-нибудь нескромных ушей.

– Но мне кажется, что именно о княгине Г. вы мне рассказывали при нашей последней ловле бабочек.

– Я рассказал тебе о Черной Принцессе, но умолчал о Рыжей. Прикажи казакам, чтобы они спели самую печальную песню своего репертуара. Сейчас ты поймешь, что рыжая женщина настолько же опаснее черной, насколько тигрица опаснее пантеры. И страдания от любви к Черной показались мне приятной щекоткой после волканической страсти к Рыжей.

Всадники запели о том, как казак скакал через долину с войны лишь для того, чтобы убедиться в неверности своей казачки, и в сердцах выбросил заветное колечко в Тихий Дон, Яик или, возможно, какую-то другую глубоководную реку. Песня надрывала суровую военную мужскую душу так сладко, словно война специально была устроена для таких историй. Князь Долгоруков продолжал.

– Даже тебе, mon cher Americain, не могу я назвать настоящего имени Рыжей Принцессы. Скажу только, что она принадлежит к одной из августейших фамилий Европы, а её старший брат недавно стал монархом небольшой, но зажиточной германской державки. Впрочем, сей Вильгельм (назовем его так) с детства воспитывался при дворе своей родственницы Екатерины II и стал таким же русским, как ты да я. А Рыжую Екатерина Великая называла своею дочерью и прочила на ролю королевы в одном из немецких государств, которые весь прошлый век экспортировали нам царей, а теперь получают наших принцесс в виде импорта.

Ты, наверное, знаешь, что нравы при дворе Екатерины не отличались благочестием, и детей воспитывали французские вольтерьянцы. Примеры самого грубого разврата лезли в глаза Рыжей Принцессы и её брата в каждом закоулке дворца, на каждой лежанке, в каждой беседке дворцового парка. Никто и не думал тогда ограждать августейших детей от зрелищ разнузданной чувственности. Едва ли не от самой колыбели стены их детской были покрыты непристойными «античными» фресками, а их безбожный учитель на примере модных французских вольнодумцев доказывал, что целомудрие есть удел уродов и глупцов, но каждый просвещенный человек должен пестовать и ублажать свои природные инстинкты.

Представь себе мое недоумение, когда я был доставлен во дворец камер-пажом и, после моей тульской глуши, где я удил рыбу и играл в бабки с крепостными ребятами, попал в какие-то чертоги Калигулы. Я был почти уже взрослый мальчик, но не понимал и половины двусмысленных разговоров, которые вели между собою брат и сестра. Мне, признаюсь, было дико видеть, как они в моем присутствии купаются нагие в ручье или часами барабошатся в одной постеле, перешептываясь, хихикая и рассматривая гравюры с каким-то переплетениями тел, от которых у меня кругом шла голова.

Иногда Вильгельм и Рыжая, которую он называл своею Обезьянкой, сговорившись, набрасывались на меня, щекотали и пытались сорвать с меня одежду, а я отбивался и убегал от них в сад, смущенный до слез. Впрочем, наши отношения были вполне братские, и я страшно бесился, когда Вильгельм шутя прочил Обезьянку мне в жены. Princesse Rouge казалась мне каким-то сорванцом в юбке и не могла вызывать у меня романтического томления, как жеманные напудренные фрейлины возрастом несколько старее нас. Кроме того, на фарфоровой коже принцессы, характерной для природно рыжих людей, вблизи можно было рассмотреть какие-то мраморные крапинки. А я тогда полагал, что романический герой не может быть влюблен в конопатую барышню.

– Она была красива? – уточнил Толстой.

Долгоруков задумался, похлопывая себя перчаткой по бедру.

– Ах, если бы она была прекрасна, как Черная Принцесса, все было бы проще. Но красавицей в точном смысле слова её не назовешь. Нос у неё вздернут и немного толстоват, глаза слегка навыкате, как у её безобразного отца, безумного немецкого герцога. Но те же самые черты, которые делали её отца похожим на мопса, придавают ей невыразимую прелесть. Эта резвость, свойственная игривым щенкам, этот заливистый смех и переменчивость настроений… Эта её жадная любознательность до всего, что происходит вокруг… И этот яркий контраст медных волос с зелеными глазами и белой кожей… Она не была писаной красавицей, но хваленые красавицы перед нею меркли.

Боготворить её, как La Princesse Noire, казалось странно. Но отойти от неё было невозможно, и гипнотизированные поклонники влачились за нею толпами.

Вскоре мое пребывание при дворе завершилось. Принцу Вильгельму подыскали достойную немецкую принцессу из какого-то Великого герцогства размером с Торжок, а для Рыжей начался сезон охоты на короны, который составляет содержание жизни девушки, имевшей несчастие родиться королевной. Вместе с графом Зубовым я отправился в злосчастный персидский поход, где получил тяжелое, но необходимо военное воспитание. А Рыжая тем временем вела сражения на матримониальных фронтах, столь жестокие и беспощадные, что слухи о них неслись от турецкого сераля до Тюльери и от Афинов до Кяхты.

– Я полагал, что только в Средние века принцесс сватали по миниатюрному портрету, а выдавали замуж силком, в обмен на владения, – заметил Толстой.

– Увы, теперь принцессы сами ловят венценосных женихов, когда они собираются на конгрессы, как львицы хватают рогоносных оленей, сходящихся на водопой, – вздохнул Долгоруков. – Для политиков Тильзит был ареной борьбы за власть. Но для августейших девиц это какая-то Макарьевская ярмарка, на которой они предстают одновременно товаром и продавцом, а их красота оценивается землями и рентами. Впрочем, и сами они являются не более как пешками в руках могущественнейших шахматистов. И чем выше положение царственной особы, тем менее она имеет возможности выбора.

– В таком случае, царевны суть такие же невольницы, как крепостные девки, которых стоимость измеряется красотой, – заметил Толстой.

– Увы, мой друг, цари правят миром, в котором сами они последние невольники, – согласился Долгоруков и лицемерно подумал: «Слава Богу, что я не царь». «На кой черт тогда лезть в цари?» – искренне подумал Американец.

– В шутку или всерьез, Екатерина Великая прочила Рыжую в императрицы Константинополя. Для роли же нового византийского императора она готовила своего среднего внука, как следует из самого его имени. На сей конец Константину при всем его невежестве даже удалось овладеть греческим языком. Однако химерический проект завоевания Цареграда умер вместе с великой императрицей, а политический масштаб великого князя остановился на уровне фельдфебеля.

– Рыжая не любила Константина Павловича? – справился Толстой, перебирая при этом в уме, кто бы могла быть эта загадочная девица, претендующая на роль императрицы очередного, четвертого по счету Рима.

– Полюбить барабошного Константина было мудрено при её уме и оригинальности, – возразил Долгоруков, оглянувшись при слишком громком упоминании великого князя. – Но зато она помешалась на идее мирового владычества, которая была ей сто крат дороже всех красавцев мира. Кажется, ей не давало покоя воспоминание об её названной матушке, которая ведь тоже начинала захолустной немецкой принцессой, а закончила владычицей полумира.

– Но не себя самой, – напомнил Толстой.

– И не своих остывающих инстинктов, – согласился Долгоруков.

Оба эти молодые повесы тем поучительнее рассуждали о губительности человеческих страстей, чем более им были подвержены. Так хорошо разбираются в чужих болезнях только тяжело больные люди.

– Во время царствования Павла моей принцессе приходилось довольствоваться при дворе самой скромной ролью – и самыми скромными доходами, именно вследствие её прошлой близости к покойной императрице. Для поддержания приличного существования Рыжая, правда, получала ренту с какого-то казенного именья, но по желанию императора должна была её лишиться тотчас после замужества с иностранным подданным, дабы доходы от государственных крестьян не покидали нашего бюджета. Таким образом расстроился её брак с незначащим герцогом В., который по прибытии его в Петербург казался страстно влюбленным ровно до того момента, как узнал о мнимом приданом своей избранницы.

Впрочем, и сама Princesse Rouge была не слишком опечалена изменой герцога В., которого политическое ничтожество была пропорционально роскошеству костюма. К тому же этот В. был отчаянный трус. Я был самовидцем того, как, командуя одним из полков при Аустерлице, он пугался скакать галопом, и солдат водил его лошадь по полю под уздцы.

– Принцесса и его не любила?

– Принцесса скачет по буеракам как дьявол, фехтует не хуже нас с тобою и с двадцати шагов попадает из пистолета в туза, – сказал Долгоруков. – Это настоящая чертовка в юбке.

– Я вам сочувствую, – сказал Толстой.

Вдруг спереди хлопнули два выстрела, колонна приостановилась и казаки загалдели. Загораживая корпусом генерала, Толстой подался вперед и достал из седельной кобуры пистолет.

– Не извольте беспокоиться, это заяц, – с угодительной улыбкой передал по цепи казачий сотник. Оказывается, станичники палили по перебежавшему дорогу зайцу.

Долгоруков задвинул в ножны свою кавалерийскую саблю, которую носил на походе вместо шпаги, и продолжал рассказ.

– Ежели бы моя принцесса с горя вышла замуж за ничтожного герцога В. при Павле Петровиче, то при Александре Павловиче она несомнительно съела бы от злости свою шляпку вместе с воалем и цветами. Потому что при новом императоре перед Рыжей открылись самые великолепные вакансии в Европе.

«В царицу он, что ли, влюбился?» – подумал Толстой с уважением к чужому безумию.

– Кронпринц Б. был наследником одной из самых значительных после Пруссии германских стран, с ним считались все три императора Европы, и каждый пытался перетянуть его на свою сторону перед решающей схваткой. На сей конец австрийский император обещал с ним поделиться своими славянскими землями, французский угрожал отнять у него корону, а русский заманивал невестой. Ибо La Princesse Rouge, считаясь на ту пору подданной российской короны, получила от своего венценосного соверена такое содержание, которой немногим уступало бюджету королевства Б.

В то время как я изнывал по Черной Принцессе и пытался совместными радениями соединиться с душою Ганнибала, Рыжая, её брат Вильгельм и император Александр вели лихорадочные брачные происки с кронпринцем, который должен был вступить в антинаполеоновскую коалицию, если хочет получить в свои объятия Прекрасную Обезьянку. Кронпринц не возражал против Прекрасной Обезьянки и её солидного приданого, но страшился Наполеона, стоявшего под его стенами с огромной ратью. Ибо его маленькая корона была ему дороже самой большой любви. Кронпринц Б. покинул Петербург и свою будущую невесту в самых пылких чувствах, с намерением вернуться и сыграть свадьбу в ближайшее время, но после этого их переписка отчего-то затянулась, становясь изо дня в день все более вялой, а после Аустерлица и вовсе сошла на нет. Вскоре европейские газеты сообщили о женитьбе кронпринца на одной из многочисленных родственниц Наполеона, за которой последовало фактическое присоединение его королевства к Франции.

– Променять наше рыжее золото на корсиканскую ворону… – заметил Американец.

– Вот что значит жениться по расчету, который неверен, – согласился Долгоруков.

– Рыжая была уничтожена таким конфузом?

– О, ты не знаешь рыжих!

В то время, как кронпринц Б. стал королем и из ведущих актеров европейской сцены перешел в кордебалет Наполеона, Рыжая нацелилась на должность императрицы, о которой бредила с детства. И на сей раз в её планах не было ничего фантастического.

Назад Дальше