– Ja so, – сказал капитан Мульм, развинтил свой блестящий пистолет и спокойно убрал его в седельную кобуру.
При падении я ушиб бок и, признаюсь, потерял всякое настроение продолжать сей подвиг. А мой хорунжий Полубесов, поднимая меня из канавки и отряхивая с материнскою заботливостью, сообщил мне истину, которую я пронес через все последующие битвы, гомерические и обычные:
– На войне, как в церкви, материться нельзя. Сам пропадешь и на нас навлечешь несчастье.
Всю ночь я, как говорится, пылал местью, не мог сомкнуть глаз и видел перед собою, как наяву, издевательскую ухмылку капитана Мульма. Более всего меня оскорбило не его ругательство, вполне привычное для русского уха, но его брезгливая мина, которая словно относилась к шалливому мальчишке, ломающему перед ним комедию на деревянной лошадке, с жестяною сабелькой в руках.
Едва забрезжил рассвет, как я растолкал Полубесова и потребовал тотчас проводить меня к нашим аванпостам. Мой оруженосец отнюдь не удивился сей затее, поскольку был склонен к любым проделкам и не менее моего истомился кратковременным миром. По его энтузиазму я догадался, что он рассматривает это дело чести как повод завладеть роскошной хорьковой шапкой Гектора a la Canadian.
Не прошло и получаса, как мы съехались с пикетом капитана Мульма, словно не расставались намедни. Но на сей раз мой обидчик был не расположен шутить и обратился ко мне первым.
– Прежде чем решить наш вопрос, я хотел бы узнать, с кем имею честь.
– Поручик граф Толстой, к вашим услугам, – отвечал я в том же приличном тоне, ибо мои ночные бредни успели рассеяться, и я видел, что капитан ведет себя по правилам.
– Не вас ли называют Американец Теодор? – продолжал Мульм, рассматривая меня с почтительным любопытством.
– Это мое прозвище, – отвечал я, также с любопытством, ибо мой гнев улетучился.
– Перед разделкой я должен выполнить поручение моего знакомого корнета Брунсвика, который обязан вам жизнью, – сказал Мульм, жестом подзывая одного из своих лесных рыцарей. – После плена Брунсвик подал прошение об отставке по болезни и был отправлен в Швецию, но перед тем просил передать вам подарок – этот бочонок рома.
Шведский солдат спешился, отвязал притороченный к седлу бочонок поместительностью с ведерко и с явным сожалением преподнес его мне. При виде такового сокровища мой Полубесов, кажется, даже забыл о трофее, ради которого приехал.
– А что как ты, ваше сиятельство, заколол бы его вчера? – шепнул он мне с укоризной.
Я был в замешательстве. Даже самый заядлый бретер не может равномерно злобствовать два дня кряду. Мне же, признаюсь, пришелся по душе благородный поступок шведа, которому никто, казалось, не мешал присвоить бочку драгоценного напитка вместо того, чтобы отдавать её русскому бузотеру. Дело чести, однако, было запущено после вчерашнего скандала, и мне предстояло довести его до пристойного конца. Вдруг меня осенило.
– Мне также известно, с кем я говорю, – сказал я. – Имя капитана Мульма пользуется уважением среди русских. Но наше недоразумение зашло слишком далеко, чтобы разрешиться одними словами.
Итак, как лицо оскорбленное, я считаю вправе предложить мои правила поединка…
– Бери, ваше сиятельство, пока не передумал, – вмешался Полубесов, обеспокоенный моей витиеватой французской тирадой, после которой бочонок оставался на траве.
– Я предлагаю вам дуэль на стаканах – кто кого перепьет, – продолжал я, глухой к терзаниям казака. – Количество и крепость напитка, переданного мне корнетом Брунсвиком, позволяют предположить, что, испив его до дна, один из нас лишится чувств, а может – и самой жизни. Тот же из соперников, который после этого сможет продемонстрировать секундантам свою трезвость стоянием на одной ноге в течение двадцати секунд, считается безусловным победителем. Согласны ли вы с моими условиями?
– Они мне кажутся тяжелыми, но справедливыми, – отвечал сей потомок викингов.
За свою жизнь я участвовал в десятках поединков на всех вообразимых видах белого и огнестрельного оружия вплоть до четырехфунтового картаула. Однажды я даже дрался с противником в холодных водах Балтийского моря и вышел, так сказать, сухим из воды. Но поединок с капитаном Мульмом в 1808 году был, безусловно, самым долгим и жестоким в моей жизни. Как сказал бы Наполеон, швед в нем подтвердил свою непобедимость, а русский стяжал славу быть непобедимым. Или наоборот.
Всем известна склонность русских к горячительным напиткам. И мы, русские люди, основательно считаем, что при постоянном отставании России в вопросах механики, комфорта и гражданских свобод, перепить нас невозможно. Однако мой опыт путешественника убедил меня в том, что таковое сомнительное преимущество приписывают себе и другие нации. Мне, по крайней мере, приходилось слышать, что самым пьющим народом в мире являются англичане, ирландцы, датчане, поляки и так далее. Буквально за минуту до того, как упасть с табурета на усыпанный опилками пол бразильской таверны, ту же оригинальную мысль высказывал мне один португальский кабальеро. Мощные шведы, взращенные в суровых условиях северной природы, конечно, не могут быть исключением в этом щекотливом вопросе. И если бы какой-нибудь историк взял на себя труд сопоставить самые жестокие попойки с наиболее известными сражениями в истории человечества, то наш поединок на стаканах по праву следовало уподобить битве под Полтавой.
Мы расположились на бурке под огромным развесистым дубом, в присутствии двух секундантов, которые также прикладывались к стаканам, так что наш бой можно было отнести к duel carree4, до тех пор, пока мой арбитр Полубесов не захрапел с открытым ртом, а шведский свидетель не отбежал к кустам, где и завалился в безжизненном виде. Ролю патронов играли шесть серебряных стопок размером с наперсток, которые шведский воин случайно возил в своей седельной торбе. Наполненные ромом стопки расставлялись на бурке, и мы метали жребий на право первого «выстрела». Затем противник, которому повезло (или напротив), бросал на бурку игральную кость, которая случайно завалялась в моем кармане. По количеству выпавших очков надлежало выпить без перерыва от одного до шести наперстков рому. После чего опустошенные наперстки пополнялись, и наступала очередь метать другого дуэлиста.
При слове «наперсток» я вижу ироническую улыбку на губах моих юных слушателей. И я готов простить их самонадеянность, если только кто-нибудь из них не пожелает скрестить со мною шпаги в этом опаснейшем из поединков. Дело в том, что крепкие напитки, употребляемые в большом количестве мизерными дозами, оказывают на мозг гораздо более губительное действие, чем опрокинутый залпом кубок вина. Старшие из вас, наверное, помнят знаменитое pari Алябьева, который выпил одним духом из горла бутылку рома, сидючи со свешенными ногами на подоконнике четвертого этажа. Я сам проделывал этот фокус не однажды, и он заключается в том, что сильное опьянение начинает действовать только через несколько минут, за которые вы, во всяком случае, успеваете спрыгнуть с окна и добраться до дивана. Напротив того, наперсточные возлияния впитываются в кровь мгновенно и насыщают мозг тяжелым, стойким, длительным хмелем, который невозможно изгнать ни рвотой, ни ледяной водой.
В начале поединка мне по обыкновению везло. Как опытный картежник, я вел мысленный подсчет очков, и выходило, что против моих семи капитан Мульм опорожнил дюжину. Он заметно покраснел и охмелел, но держался молодцом. Я предчувствовал скорую победу и предложил моему визави фору три рюмки. Мой расчет был прост. Сейчас я ещё достаточно тверд, а когда наступит кульминация, я могу перевести эти три очка на Мульма. Каждый бывалый пьяница знает, что человека валит с ног не бочка вина, но последняя рюмка, выпитая сверх неё. Это и будет мой coup de grace5.
– Вы очень любезны, граф Теодор, но я ещё выпью за ваше здоровье по окончании поединка, – ответил капитан Мульм и неожиданно громко икнул.
После этого самонадеянного заявления Фортуна стала от меня отворачиваться. На девятнадцатой рюмке я сбился со счета и стал зажмуривать один глаз, ибо количество шведских капитанов с другой стороны бурки кратно умножалось. Полубесов, который поначалу посмеивался над нашей блажью в надежде, что мы не в состоянии нанести бочке серьезного ущерба, обеспокоился не на шутку и стал уговаривать меня по-русски разлить по манеркам хотя бы часть драгоценной жидкости, пока не поздно. Я был в кураже и по-русски же ему отказывал. Тогда наши секунданты посовещались и предложили каждому из нас подтвердить свой боевой дух стоянием на одной ножке.
Поднимаясь с бурки, Мульм заметно качнулся, но затем собрался с мыслями, утвердился и продержался даже несколько сверх положенного времени. Я же во время его упражнений ожидал своей очереди стоя и успел совладать с головокружением. Поза цапли далась мне настолько легко, что я её усложнил наклоном туловища вперед, оттягиванием левой ноги, разведением рук и петушьим криком.
– Браво, мосье Теодор! – воскликнул шведский капитан, награждая меня рукоплесканием. – Я по-прежнему уверен в превосходстве Швеции, но отныне готов поставить Россию на второе место в мире. Что же касается датчан, они кажутся мне самыми хитрыми, тупыми и жадными людьми на планете.
– Господин капитан не имел удовольствия сталкиваться с хохлами? – поинтересовался я.
– Как же, это разновидность русских.
– Я также полагал, что шведы и датчане – одно племя.
– Так же как англичане, ирландцы, шотландцы и жители Уэльса, что бы они о себе ни мнили.
– Поляки, богемцы, словенцы, сербы и все жители Балкан, как бы они себя ни называли.
– Равно и все негры, эфиопы, арапы, бушмены, готтентоты и карликовые лесные жители пигмеи.
– Как я вас понимаю, друг мой! – воскликнул я в порыве дружелюбия. – Ведь для меня что русский, что татарин, что ирокезец одинаково хороши, если они хороши со мной.
– А я больше всего на свете люблю русских и даже желаю им победы в войне. Да-да! Пора вам сбить спесь с нас, этих самодовольных шведских свиней!
В знак приязни мы расцеловались и обменялись мундирами. И это было последнее воспоминание того поединка, которое мне удалось вызвать в памяти.
Ибо вслед за этим я очнулся в незнакомом месте, напоминающем просторную землянку, на раскладной койке под портретом шведского короля Густава IV Адольфа. И надо мною склонились три мужчины в синих куртках с черными ремнями, с голубыми глазами и ярко-рыжими волосами. Даже после бочки рома в этих людях нетрудно было распознать шведов. К тому же один из них, в офицерских эполетах, произнес какие-то шведские слова, в которых я угадал вопрос:
– Кто вы такой?
– Их бин Толстой, – отвечал я на том языке, который, по моему мнению, должен был быть понятен каждому просвещенному жителю Европы.
– Вы русский? – допытывался рыжий офицер (хотя, как я уже сказал, его товарищи, равно как и большая часть состава этой армии, были той же масти, и напоминать о цвете их волос, пожалуй, так же излишне, как уточнять цвет каждой лесной белки).
– Я немец на службе российского императора, – схитрил я на всякий случай.
То, что я все-таки представитель цивилизованной нации, а не славянский варвар, несколько смягчило моего дознавателя, и он, по крайней мере, отцепился от моего плеча. Я свесил обутые ноги с койки и провел рукой по голове, испытывающей какое-то странное ощущение. На моей голове была пышная шапка капитана Мульма.
– Вы решили вступить в шведскую службу? – спросил швед, взглядом своих чистых глаз сверяясь с товарищами.
– Варум? – пришла моя очередь удивиться. – Как я могу служить одновременно двум государям, ведущим друг против друга войну? Что если Густав IV Адольф прикажет мне провести против русских рекогносцировку, а Александр I в это время прикажет атаковать? Как исполнительному офицеру мне останется только истребить самого себя.
Мой софизм, облеченный в уродливую форму чужого языка и не вполне ясный мне самому, привел шведского офицера в полное недоумение.
– Ja so, – только и вымолвил он, почесывая рыжий подбородок.
Затем шведы удалились из землянки для совещания, носившего довольно бурный характер, вопреки нашему предрассудку насчет флегматичности скандинавской расы. Мне с моей койки были хорошо слышны выкрики спорщиков и, даже при моих скудных познаниях в шведском наречии, смысл отдельных слов мне удалось распознать. Эти слова весьма незначительно отличаются от родственных немецких выражений и переводятся: «Русский, шпион, расстрелять и повесить».
«Могут ли они, по крайней мере, дать мне перед казнью глоток рома»? – гадал я.
Смерть в таком унизительном состоянии казалась мне особенно невыносимой.
Наконец, консилиум вернулся, и шведский офицер огласил мою судьбу.
– Будучи русским военным вы не можете носить шведский мундир и спать в шведской армии, где и без вас недостаточно мест. Во время войны каждый солдат должен находиться в своей армии, а не валяться где попало. Итак, я и мои коллеги требуем, чтобы вы немедленно удалились.
При всех своих скандинавских вывертах шведы могут быть самыми обходительными людьми на свете. Поэтому, после того, как мой вопрос был формально решен, меня как родного напоили чаем с ромом, проводили мимо постов и даже одолжили мне осла, снисходя к моему плачевному состоянию. На осляти, в шведском мундире и огромной круглой шапке с висячими хвостами я вернулся в родной отряд как раз к обеду. И здесь, за столом моего командира князя Долгорукова, ещё застал капитана Мульма, от коего и узнал окончание нашей истории.
Я уже рассказывал, что мои воспоминания обрывались на том месте, когда мы с капитаном Мульмом стояли на одной ноге, а затем обменялись платьем. Наши секунданты к тому времени уже находились в бесчувственном состоянии, поэтому дальнейшие события можно трактовать лишь гипотетически.
– Швед, русский, колет, режет! – писал мой приятель Александр Пушкин.
И к вечеру поляна нашего пиршества напоминала сцену Полтавского сражения, ибо шведские и русские тела были свалены на ней в самом безобразном беспорядке. Когда же ведеты с русской и шведской сторон наконец приехали за своими товарищами, то они погрузили меня в синем мундире на шведскую повозку, а Мульма в зеленом – на русскую. О моих приключениях в шведском тылу я уже поведал. А капитан Мульм очнулся в балагане генерала Долгорукова, на той самой койке перед входом, которую обыкновенно занимал я. Так что поутру князь имел удовольствие лично познакомиться с самым опасным и храбрым врагом русской армии, которого иногда сравнивали с самим полковником Кульневым, и лично пригласить его на обед.
По окончании обеда, когда я, на правах распорядителя стола, стал собственноручно обносить гостей французским вином из нашего экстренного запаса, Долгоруков вдруг придержал меня за рукав и спросил:
– Признайся, Федя, для чего капитан-лейтенант Крузенштерн ссадил тебя с корабля на Камчатке?
Общий разговор прервался, и капитан Мульм попросил своего соседа перевести слова Долгорукова на какой-нибудь понятный язык.
– Я полагаю, что Иван Федорович испытывал сомнения, – отвечал я со всевозможной деликатностью.
– Какого рода сомнения? – удивился князь.
– Он сомневался, что «Надежда» сможет обогнуть вокруг света с моею обезьяной при мне.
После этих моих слов князь погрузился в глубокую задумчивость. А затем произнес фразу, которая могла бы стать разглашением военной тайны, ежели бы сосед капитана Мульма смог её правильно перевести.
– Надо кончать перемирие, пока этот Американец не пропил мое войско.
Во время перемирия князь Долгоруков пригласил Американца поохотиться на бабочек. Наступала осень, сезон охоты отходил, а коллекция князя не пополнилась ни одним новым экземпляром, так что порою он жалел о начале этой войне.
– Зачем захватывать страну, в которой не водится ни одной порядочной бабочки? – ворчал князь, завязывая свои грубые альпийские башмаки с шипами, специально приобретенные в Германии для лазанья по горам. – Я всегда говорил, что эту кампанию следовало открыть в Индии, где у англичан слабое место. Тогда мы сейчас не бегали бы по буеракам за каждым мотыльком.